Иногда она выглядела бледнее обычного (наверно, не выспалась). Иногда приветливей, чем нужно, обращалась к своему троечнику (прилип как банный лист)… И каждый новый просмотр окрашивался беспокойством: "Как же она там – до сих пор без меня?"
Она убегала по свежей слепящей лыжне вместе с киношными одноклассниками, ещё не зная своей судьбы. А снизу выползали титры с путеводной подсказкой: "В роли Насти – Лена Литаева".
Декабрьским вечером потенциальный принц дождался густых фиолетовых сумерек и покалечил фотоафишу у кинотеатра "Мир", вырезав из неё дорогой образ, который доверил совершенно секретной тетради в клетку.
Наконец картина отмерцала, ушла с экранов – а мальчик остался.
Новый год затевался еле-еле, как отсыревший бенгальский огонь, и было не жалко отдать хоть десять Новых годов за возможность просто сесть в поезд, по-взрослому независимо, доехать до столицы (где же она ещё может жить?) и поскорей отыскать эту девочку, дать ей знать о своём существовании.
Нет, он был не настолько наивен, чтобы везти свою любовь как долгожданный гостинец, как ценную бандероль. Но сама возможность, то есть невозможность такой поездки вдруг стала заглавным, потрясающим событием, которое, между прочим, не обязано было случаться. Как совсем не обязателен мираж взрослой любви посреди тошнотворной пустыни, именуемой "школьные годы чудесные". Их предстояло ещё превозмогать невыносимо долго. И, забегая вперёд, сразу скажем – никуда он поехать не смог, этот влюблённый семиклассник. А чувств его хватило, безо всякой подпитки, на целых полгода. Ведь, наверно, чувствам, если они живые, надо хоть чем-то питаться, кроме смятой картинки в секретной тетради.
На этом, собственно, можно было бы считать историю законченной, если бы не звонок по телефону, спустя двенадцать лет, из ледяного номера московской гостиницы, где неузнаваемо взрослый, невменяемо трезвый персонаж избывает время служебной командировки, затянувшейся до почти полного замерзания. Почему он вдруг вспомнил?… Я представляю беспризорное паденье пороховой пылинки в пересушенный валежник, снайперски точный солнечный укол, крошечную вспышку и – через час-другой – пожарную панику егерей среди огненных лесных соборов…
Так или иначе – он вспомнил! И поразился неравенству между собой и собой. Стоило так тосковать, погибая от желания попасть в этот недостижимый город, чтобы, начерно прожив двенадцать минут экранного времени, очнуться в центре Москвы на жестяной простыне с клеймом и содрогнуться от собственной трезвости.
Он снял казённую трубку и набрал 09.
– Тридцать седьмая слушает… – Да уж, такие числа не делятся ни на что. Только сами на себя.
– Будьте добры, квартирный телефон Литаевых.
– Вторая буква "Евгений"?
– Нет. Вторая буква "Игорь".
– Адрес?
Спросила бы чего полегче. Но без адреса она не скажет – не положено. И тут с внезапным азартом он исполнил жалостную песню "Мы сами не местные", то есть прямо с Урала, замерзаем у "трёх вокзалов", близких никого нету, кроме Литаевых. Нашего деверя семья. То есть шурина. Девушка, дайте всех – кто есть!
Видимо, спето было неплохо. Потому что суровая тридцать седьмая, вздохнув, продиктовала ему сразу четырнадцать номеров.
Теперь у простуженного командировочного появилось занятие, от которого он, кстати, не ждал абсолютно никакого результата.
Первый номер по списку – короткие гудки. Перезвоним позже. По второму – трубку сняли немедленно, словно ждали звонка. "Да", – сказал тихий прозрачный голос. Она только произнесла "да", и уже не было никаких сомнений. Но всё же: "Вы – Лена?" Мог бы и не спрашивать.
– Вы та Лена, которая в "Зимних каникулах" снималась?
– Да. Это я. А что вы хотели?
А действительно, чего он хотел? И что, вообще, ей сказать? Об этом он не успел подумать ни тогда, в седьмом классе, ни тем более сейчас. И по какой-то дурацкой инерции исполнил ещё один куплет про "не местных" – они вроде бы только ради этой встречи и прибыли сюда со своей Камчатки.
– Я сейчас иду на работу. Может быть, вечером…
Она уже, оказывается, ходит на работу. Вечером – замечательно. Где ей будет удобно.
– Знаете кинотеатр "Мир" на Цветном бульваре?
Ещё бы он не знал кинотеатр "Мир"! Других названий, кажется, в природе не существует.
– Вы меня видели где-нибудь, кроме фильма?… Значит, вы меня не узнаете. Я буду в пёстрой шубке.
… К вечеру потеплело и пошёл снег. Она увидела его раньше, чем он её, – совершенно незнакомая, симпатичная молодая женщина в меховом капоре. Незамужняя воспитательница детсада, и думать забывшая о всяких там съёмках, куда она попала девочкой случайно, практически с улицы.
Уже на третьей минуте знакомство вошло в русло непринуждённой болтовни о чём угодно. В озабоченной заснеженной толпе возникла праздно гуляющая парочка. Кавалер не нашёл ничего развлекательней, чем описать вкратце историю своего школьного сумасшествия на киношной почве. Дескать, бывают же курьёзы. Дама выслушала участливо и осторожно поинтересовалась: жива ли ещё та бесценная реликвия, огрызок покалеченной афиши? Он признался, что жива, умолчав о том, что фотография давно уплыла в коллекцию младшей сестрёнки, собирающей "артистов".
Потом они угодили ненароком на индийский фильм, где было чем заняться – например, читать угрожающим шёпотом садистские стишки, кто больше вспомнит: "Петя хотел поглядеть на систему – теперь его можно наклеить на стену!" И прыскать, сдерживая хохот, и стукаться горячими лбами. От неё пахло мокрым мехом и польскими духами "Быть может". Они так неприлично ржали, что растроганные болельщики Зиты и Гиты чуть не выгнали их из зала. Да они и без того сами вскоре ушли, потому что придумали сварить глинтвейн в гостиничных условиях посредством кипятильника.
И в его одноместный номер они легко проникли, не замеченные сторожевой гостиничной тёткой (отлучилась как нельзя вовремя), и то, что они обозвали глинтвейном, обжигаясь пили из блюдечка, дуя, как на чай, сидя на постели со скрещёнными босыми ногами, по-персидски, и сознаваясь друг другу в нежных глупостях на чистом персидском языке. И можно было беззаветно сражаться за казённую подушку – одну на двоих, и просить воспитательницу о срочных воспитательных мерах, и без спроса целовать чернильную родинку возле рта.
А следующей ночью где-то между Ярославлем и Галичем, разбуженный храпом соседа по купе, он почему-то вспомнил её фразу: "Мне нужен муж старый, лет сорока пяти, и молодой любовник…" И вдруг понял, что никогда не простит себе эту встречу, отнявшую последние права у маленького школьника, сочинителя великой счастливой Возможности, до которого теперь уже точно никому нет дела.
Ещё он подумал, что признак взрослости – всеядность. Матёрому пьянице неважно, чем гнать своё похмелье: драгоценным старинным вином, огуречным лосьоном или теми же польскими духами. Взрослый спасается чем попало от тоски и невозможности жизни.
Он вернулся из Москвы к вечеру тридцать первого декабря и сразу очутился в нарядном предновогоднем доме, где пахло мандаринами, пирогами и хвоей. Где кухня потела над неизбывным "оливье", на вешалке не хватало мест и разномастные шубы лежали вповалку. Где красили губы, шептались в прихожей, готовились к неизбежному чуду, придирчиво оглядывая себя, как перед выходом из-за кулис. Среди красивших губы была его будущая жена – самая неяркая, но самая милая. Этот розовощёкий праздник захлёбывался в наивных клятвах и счастливо завирался. Гости кричали – каждый своё. Потом затихали, теснясь по двое в медленном танце.
И никого уже больше не ждали.
Если бы я был Спесивцевым
Если бы я был Спесивцевым, я бы женился на этой злющей зеленоглазой Лиде, с отличием закончил философский факультет, а затем с радостью и любопытством подался в крановщики. Что означенный Спесивцев и совершил, буквально не моргнув глазом. Но диалектика живой природы, изведанная при пособничестве Энгельса, давала странные сбои, ввиду которых лучше прикусить язык, чем рассуждать на тему "если бы я был Спесивцевым".
Сами посудите. Начало сентября, душистая теплынь. Погода жмурится в блаженстве. Улицы полны томными женщинами, забывшими одеться. Спесивцев со свежим философским дипломом и в новых джинсах идёт поступать на первую в своей жизни работу.
Ему обещали место в техникуме, кажется торговом, – преподавать провинциальным девочкам диалектический материализм. Им, видно, без этого нельзя. Вот они совершают перелёт через прохладный вестибюль, приникают к зеркалу жёсткими ресницами и строят глазки будущему своему наставнику. А он – молодой, но строгий – скоро доложит им всю заветную правду об эмпириокритицизме. Только вот сейчас дождётся завуча М. Т. Подзирук…
М. Т. является лишь после обеда. У неё красивая фигура и усы, как у поручика Лермонтова, окрашенные белоснежным кефиром. Спесивцев заметно волнуется.
– А ваше место уже заняли! – с ходу обнадёживает Подзирук.
– То есть… Кто занял?
– Ангелина Степановна, наша географичка. Ей же через два года на пенсию. Сами понимаете.
Он молчит, не в силах оторвать глаз от кефирных усов. М. Т. Подзирук понимает его взгляд как-то по-своему и нежно рдеет:
– Я вам даже лучше место могу предложить. Освобождённый комсомольский секретарь.
– Освобождённый? Никогда в жизни. В том смысле, что – спасибо.
– А почему?
– Пока не чувствую себя достойным.
В результате провинциальные девочки так и не узнают всей жгучей правды об эмпириокритицизме.
Через полчаса отчаянной безработицы Спесивцев натыкается на фанерный плакат, прислонённый к ларьку "Мороженое". Вкупе со стаканчиком талого пломбира объявление кажется ему симпатичным: "Ждём вас в тресте "Сталеконструкция" учиться! Машинисты кранов – 1) башенные 2) козловые. Зарплата во время учёбы!"
Насчёт козловых машинистов они, конечно, загнули, думает Спесивцев. Но в башенных явно слышатся высота и пафос. В конце концов – мужская специальность. И всё такое.
"Сталеконструкция" в лице мастера Коняшкина встречает Спесивцева пылко, словно ждала его много долгих лет – и вот они сошлись…
– Но никаких козловых! – сразу предупреждает новичок. – Только башенный.
– Ну так-ть! – умиляется Коняшкин.
– Когда начнём учиться?
Выясняется, что в команде крановщиков недобор – всего один человек, и тот Спесивцев.
– Ещё кто-нть нарисуется – и сразу начнём.
– Значит, я пока пойду…
– Стоять! – восклицает мастер. – Ты пока будешь слесарь 6-го разряда! И зарплата.
– Как насчёт должностных обязанностей? – спрашивает слесарь.
– В наличии. Ты, главно, держись Ивана и не бзди. Я тебе его завтра покажу.
– Вы страшно любезны.
… Идя домой, он воображал, что сделает жена Лида, узнав о резкой смене профориентации. Жена была немного старше Спесивцева и работала тренером по художественной гимнастике. Она так долго пыталась примириться с его философской придурью, что уже почти гордилась ею. И тут – н'а тебе.
Первое, что сделала Лида, это была окрошка.
– Если б ты знала, – начал Спесивцев, размешивая ложкой сметану, – как всё же тоскуют руки по штурвалу… Практически лишь одна у лётчика мечта. Знаешь какая? Лида, ты не поверишь, – высота.
Квас в бокале казался вкуснее, чем в тарелке.
– Только ты на это способен, – сказала Лида с ненавистью. – Окрошку запивать квасом.
… Его трикотажный пуловер среди рабочих спецовок наводил на мысль о хитроумном внедрении агента в ряды пролетариата. Внедрённый Спесивцев пока имел в виду одну служебную обязанность – держаться Ивана.
Сутуловатый тощий Иван с торчащим кадыком и красными руками был тих и задумчив, как Будда. Он низошёл с крыльца "Сталеконструкции" и сел на скамью. Спесивцев присел рядом. С четверть часа Иван молчал так напряжённо, словно принимал стратегическое решение.
– Ну что, покурим? – вдруг спросил Иван.
– Покурим.
После безмерно долгой папиросы Иван ушёл в себя ещё минут на двадцать. Видимо, решение предстояло нелёгкое.
Спесивцев закрыл глаза и посмотрел на солнце сквозь веки. Солнце вело себя по-пляжному и по-субботнему.
– Ну что, съездим?… – вдруг спросил Иван.
– Спроста.
К ближайшей трамвайной остановке шли мерным, прогулочным шагом. Трамвай уходил из-под носа. Но Иван и не подумал ускориться. "Это правильно, – подумал Спесивцев. – Философ не должен расплёскивать себя".
Наконец они прибыли на какой-то адский громыхающий заводик. Во дворе среди лебеды и щебня виднелся ржавый агрегат, вроде разбитой римской катапульты. Иван подошёл осторожно и принюхался. Он тихо произнёс краткую фразу, вместившую сразу три половые аномалии, и выдрал из агрегата шаткую внутренность.
– Подержи, пожалуйста!
Слесарь 6-го разряда приступил к исполнению. Держать внутренность пришлось минуты две. Затем Иван отряхнул руки:
– Ну что, пообедаем? Да брось ты её на хрен…
Обед в заводской столовой прельстил Спесивцева большим количеством подливы к малосъедобному шницелю и добавочным компотом.
– В домино играешь? – поинтересовался Иван.
– Нет.
– Ну, гляди сам… – удивился Иван и ушёл играть.
И Спесивцев остался глядеть сам, сожалея лишь о том, что не захватил ничего почитать. Так прошёл первый день его пролетарской карьеры.
Утром следующего дня отрешённый, хмурый Иван, сидя на скамье, потратил ровно двадцать одну минуту, чтобы собрать в кулак весь свой могучий разум.
– Ну что, покурим? – неожиданно спросил он.
Проницательный Спесивцев сильно заподозрил, что на исходе папиросы последует приглашение съездить… "Что у нас вообще со временем творится? – думал он. – Либо его нет начисто, либо страшно много и оно уже стало пространством. А пространство только и делает, что ходит кругами – от себя к себе. Белки в своих колёсах витки не считают, незачем. Это у нас: позавчера, вчера, сегодня… Есть разница? Вчера вот у меня книжки с собой не было…"
– Ну что, съездим?… – вдруг спросил Иван.
– Это мысль.
И они поехали. Заводик всё так же громыхал. Лебеда пылилась.
"Если он сейчас не приблизится к этой ржавой железяке – кое-что в мировых базовых постулатах придётся срочно менять…" Но Иван при виде вчерашней катапульты лишь помянул негромко половые аномалии и свернул в сторону цеха.
Разговаривать в цехе было нельзя – только орать сквозь грохот. "… пусть себе засунет!!. "– докричал кому-то Иван, и они быстро вышли.
– Ну что, пообедаем?
После компотов Иван углубился в домино, а его соратник – в "Опыты" Монтеня.
Лида вечером говорила по телефону: "А у меня, знаешь, муж теперь простой слесарь". Он возразил: "Не простой, а 6-го разряда. Для нас, пролетариев, главное – точность".
Назавтра его уволили. Что-то смутило комсомольского секретаря "Сталеконструкции", чем-то ему грозило устройство молодого специалиста не по специальности… "Ты чего себе думаешь? Страна из кожи лезет, вас учит! Философы играют огромное значение. А ты??. Коняшкину за тебя уже попало… Теперь мне втык??"
– Не бзди! – сказал Спесивцев и ушёл.
… Дни, когда Лида совершала генеральную уборку, были страшнее гражданской войны. Во-первых, она не доверяла это святое дело никому, кроме себя. Любой намёк на помощь был равносилен оскорблению. Во-вторых, она раздевалась перед уборкой почти догола, чем затрудняла мужу всякое бесстрастное присутствие. А в-третьих, свирепела, как Сцилла и Харибда вместе взятые.
Итак, на сцене: стиральная машина воет, пылесос рычит, уют взорван якобы ради уюта. Лида в одних трусиках неистово драит и полирует поверхности. Спесивцев, только что уволенный из пролетариев, мостится у окна и поглядывает на жену. "В чем причина? – думает он. – Может ли тело быть умнее человека, которому оно принадлежит?" Лида со зверским лицом склоняется возле журнального столика. Выражение живота и грудей у неё гораздо лучше, чем выражение лица… И здесь возникает коварный план: невзначай приблизиться к столику, тоже наклониться, а потом схватить губами одну из двух тёмных черешен. "… Ты что?! – выпрямляясь, кричит Лида громче пылесоса. – Не видишь? Совсем уже?! Я тут вся в грязи, а ему лишь бы это!… Иди отсюда!!!" – "Хорошо, – говорит Спесивцев, заглушаемый воем бытовой техники. – Я уйду. Мне уже давно пора. Пойду умирать под забором. Но! На поминки ко мне не приходить! На могилу – тоже! Будешь пить кисель одна". И он уходит навсегда.
Если бы я был Спесивцевым, я бы, наверно, тоже ушёл. Или остался. Но тогда уж осуществил бы его план, невзирая на. И ряд других планов.
Достойного забора поблизости не нашлось. Нашлась пельменная, она же рюмочная. За столиком в уксусных разводах сидел Иван с подозрительно пустым стаканом. "Встреча прямо как в лучших русских романах, – подумал Спесивцев. – Автору, очевидно, так надо".
– Чья победа сегодня?
– Рыбу сделали… Примешь?
Стакан уплывает под стол и затем всплывает, уже полный. Тёплая водка ошпаривает пищевод. По законам жанра настаёт время надрывного разговора по душам. Но Иван молчит, всё круче пьянея. У него испаряются глаза, потом растворяется лицо.
– Хорошо бы куда-нибудь смыться, пока нас автор не оприходовал, – говорит плывущий вдаль Спесивцев.
– Один хрен – авторское право! – неожиданно уместно замечает Иван.
– Мы тут насочиняли себе… время и свободу… – Спесивцева мутит.
– Здесь свободно? – вежливо спрашивает уже одетая Лида с тарелкой пельменей в руке. Глаза у неё зеленее мировой тоски. Не дожидаясь ответа, она садится и придвигает тарелку Спесивцеву.
В этот момент Иван скоропостижно оживает. У него рождается лицо. Он глядит на Лиду как младенец, изумлённый самим фактом жизни:
– Девушка, вы это!… Вам бы вообще!… По телевизору! Или в Америке…
– Так, всё. Уход, приход, фиксация… – Спесивцев чуть не опрокидывает столик и движется на воздух.
Лида идёт за ним. Иван, словно приклеенный, – за Лидой. Все трое, как беспризорники, неловко топчутся на крыльце пельменной.
– Идём домой! – вдруг просит Лида голосом, опережающим слёзы.
Иван открывает рот и уже больше не закрывает никогда.
– Не могу я, мне ещё надо сегодня… – Спесивцев силится припомнить нечто упущенное.
– Куда ещё? Умирать под забором? Тогда я пойду лягу там с тобой.
И вот они уходят своим кремнистым, асфальтовым путём, настолько верным, что если вдруг Спесивцева заносит влево на газоны, то Лиде всё равно с ним по пути, и он оглядывается раза два туда, где в сумерках сутулится Иван с открытым ртом, застигнутый навек неизъяснимой страстью.