14
Я гнал машину по Волоколамке, сверяясь с картой. Ветер так яростно клокотал в открытых окнах, что возникало опасение, что меня, того и гляди, выдует или снесет в кювет. Но я держался. Надеялся прочистить мозги. Надеялся обрести уверенность, возбудить в себе дух воина. Разозлиться.
Километре на тридцатом я свернул направо и помчался по раздолбанной дороге, то и дело обгоняя всех, кто ехал медленнее меня. Потом у меня из руки выдуло карту, но я не сразу сообразил, что надо бы остановиться и подобрать, а потом было уже поздно. Почему-то меня одолевала идея, что если задержаться хоть на чуток, сбросить скорость, разжать кулак в глотке, то я опоздаю.
Между тем погода испортилась: облака потемнели и сгрудились над землей, начал накрапывать дождь. Я пер по памяти через какие-то села, мосты, развязки, пока не запутался. Никакие названия поселков и деревень больше ни о чем мне не говорили. Пришлось тормознуть возле мужика в кепке, который шагал под дождем злым, уверенным шагом.
– Не подскажете, – крикнул я, – куда тут на Крекшино?
Мужик резко повернулся. В нем было что-то угрожающее. Из кармана торчал металлический инструмент.
– Ты чё? Какое Крекшино? – заорал он, виляя ртом. – Это Камушки!
Его агрессия странным образом дала мне искру, и я тоже заорал:
– А Крекшино где?
– Шта? – проорал он и боком придвинулся к машине.
– Крекшино! – крикнул я, стараясь перекрыть нарастающий шум дождя. Ни души, кроме этого мужика, на улице не было и быть не могло.
– Это Камушки! – с прежним накалом рявкнул он.
– Черт! Я вижу, что это Камушки! Но мне надо Крекшино!
– Крекшино?! – дошло наконец до него. – Вот поле! За ним Крекшино! А тут Камушки!
Слева было поле, за ним лес.
– Спасибо! – крикнул я.
– Шта?!
– Да ничего, блин! Спасибо! – заорал я и стал поднимать стекло.
Мужик откинулся назад и с душой харкнул мне на багажник.
– Да будь ты проклят, ё! – услыхал я, отъезжая.
Уже, пульнуло в башке. Но злоба его каменела во мне и плавилась.
Я пролетел убогую деревушку с парой неприлично роскошных особняков московских нуворишей, мокрый лесок, пустой рынок, потом дорога уводила в сторону от поля. Я развернул машину и помчался обратно, но и тут к полю не сворачивала ни одна дорога, а когда оно закончилось, пошел лес. Тогда я опять развернул машину, метров через двести пересек пустое шоссе, скатился на обочину и погнал напрямую через поле. Назло. Если там и впрямь это чертово Крекшино, то мы его достанем. Обязательно мы его, сволочь такую, достанем.
Машину подбрасывало на кочках, она ревела, как раненый дикий зверь. Я не правил, а удерживал руль, чтобы не вырвался, давил на газ и пел сквозь зубы "Дунайские волны". Потом она ухнула куда-то вниз, я влетел лбом в ветровое стекло. Мы остановились.
Наверное, меня хорошо приложило, раз еще минут сколько-то я пытался завести двигатель и газовать. Потом вылез и влип по колено в грязищу. Передние колеса намертво увязли в размокшей канаве, брюхом машина легла на край, как подбитая машина пехоты на бруствер, задница повисла в воздухе. Дождь лил стеной. Поэтому, должно быть, кровь стекала по лицу незаметно. Сколько-то я ходил вокруг. Потом, немея от белой ярости, открыл багажник, достал оттуда канистру, плеснул в салон, поджег тряпку и бросил внутрь.
Рвануло, когда я дошел до ближайшего стога сена, так что меня обдало последним теплом моего автомобиля. Не знаю зачем, но я вырыл в стоге дыру и забрался в нее, поджав ноги, как в чрево природы-матери, не переставая мычать "Дунайские волны" сквозь туман каких-то смутных бед, неотложных забот и намерений.
Меня разбудили коровы. Они шли мимо, большие и красивые, проплывали, как мудрые, безразличные облака. Было раннее утро. Я промок и закостенел в позе эмбриона. В ней и выкатился наружу из своего дупла. Солнце только проклюнулось между деревьев и окрасило все вокруг спокойной радостью. Я размял руки-ноги и сел в разворошенное сено. Неподалеку чернел остов моей машины.
Подошел пастух, оглядел.
– Пьяный, что ль? – поинтересовался он с участием.
– Нет.
– А чё ж? – улыбнулся пастух и вынул пачку с папиросами.
– Ничего.
– Твоя, что ль? – Он кивнул в сторону машины, закуривая.
Я кивнул.
– Угу, – сказал пастух и задумался. – Дорогая небось?
Я смолчал.
– Хочешь папиросу?
– Нет.
– У нас тут один трактор утопил. Брод спутал. Думал, брод, и попер. Уехал прямо туда, в реку. А когда понял, тогда уже рыба в кабине плавала. А брод, он… эта… в другом месте.
Помолчали.
– Ну, ты иди, – сказал я.
– Ну да, – сказал пастух и пошел дальше.
Я передумал идти в Крекшино. Я решил возвратиться домой.
– Эй! – крикнул я. Пастух остановился. – Куда тут у вас на станцию? В Москву.
– Автобус в Камушках. А электричка напрямки лесом. Там.
– Ага.
– Хочешь, вытянем? – спросил пастух, указывая на машину.
– Не, не надо.
– Ну ладно.
Я поднялся на ноги.
– Слушай, у тебя пожрать есть?
– Только хлеб.
– Продай. – Я вынул бумажник и тут-то и обнаружил, что он абсолютно пуст, даже кредиток не было. Вспомнился старина Петров.
Увидев мои манипуляции, пастух махнул рукой:
– Да не надо. Бери так. – Он протянул кусок хлеба с огурцом в пакете.
– Тогда вот, – обрадовался я, выхватывая из кармана петровскую чекушку, – вот, водку возьми. Она полная, одного глотка не хватает.
Пастух улыбнулся застенчиво:
– Да не пью я.
15
Такого меня не узнал подслеповатый консьерж. По тому, как расступались передо мной люди в электричке и в метро, можно было судить о моем внешнем виде. Грязный, окровавленный, возможно, пьяный. Честное слово, такого я сам бы себя не узнал, если бы встретил где-нибудь случайно. Прошел бы мимо и порадовался, как все нормальные люди, что такое уж точно мне не грозит и до чего ж хорошо, что это не я… А это был как раз именно я… Ни фига себе.
В последующие несколько дней не произошло ничего такого, о чем бы не лень было вспомнить. Я позвонил в бухгалтерию бывшего моего агентства и услышал то, что ожидал услышать, после чего принял решение больше туда не звонить. На мое резюме, разосланное во все концы света, никто не откликнулся. Никто. Ни одна живая душа… И я разослал опять.
Заблокировал кредитки. Но там не много было. Если было еще, конечно. Хорошо, холодильник был полон и жена оставила деньги. Я рассчитал: мне хватит на пару недель. Ну разумеется, если скромненько, а вовсе без удовольствий – тогда на месяц. Это походило на осаду, когда осажденные не знают, когда все это кончится, и на всякий случай распределяют ресурсы на максимально долгий срок. А потом – либо бой, либо голодная гибель… Но мой случай не был окрашен столь героически.
Я слабовольный. У меня нет отчетливо выраженного характера. Может, именно поэтому мне всегда хватало упорства принимать жизнь такой, какой она была, и с той степенью гибкости, какого требовали обстоятельства. Это не хорошо и не плохо, и мне, в сущности, плевать, хорошо это или плохо и как на это посмотрят люди. Трудно сказать, заметно ли это во мне, но так оно и есть. А если покопаться в себе поглубже, то вряд ли найдется хоть какой-то убедительный довод к тому, чтобы я начал уважать все это, называемое между нами жизнью , заставляющее меня гнуться, как осиновая ветка под спудом дерьма, лишь бы не сломаться. Нет таких доводов. Во всяком случае, для меня их нет.
Когда я думал о годах, проведенных в рекламном агентстве, то с удивлением осознавал, что ничего не могу вспомнить. Не то чтобы совсем ничего, а ничего существенного. Череда бессмысленных действий, не приносящих мне ничего, кроме денег. У меня было время поразмышлять над этим, и, стоя ночью на балконе, я пришел к выводу, что моя зависимость от этого мира слишком велика, чтобы я мог почувствовать себя в безопасности, и что, оторванный от целого, я не становлюсь более свободным. Как сброшенный с дерева жук, я беспомощно перебирал в воздухе лапками, пытаясь вцепиться в любую другую попавшуюся ветку. Это было очень тяжелое открытие. Оно было похоже на ошейник.
16
В один из дней я посетил биржу труда. Она оставила во мне тягостное впечатление. На самом деле это называлось как-то иначе: не то бюро, не то комиссия, но какая разница? Я всегда сторонился и даже опасался больших групп людей, а то, что творилось на бирже или как ее там, явно относилось к миру насекомых – каких-нибудь термитов, застигнутых врасплох. И люди были какие-то особенно маленькие, прибитые. Все шевелилось и гудело, и понять что-либо – что, например, надо делать-то? – было решительно невозможно. И над всем этим густо – и, судя по всему, надолго – повис дух отчаяния.
Я сунулся сперва в одно окошко, и там мне даже не ответили, как будто я говорил беззвучно. Из второго меня направили в третье, оттуда в четвертое, перед которым набухла здоровенная очередь, и я испуганно вернулся туда, где со мной хотя бы разговаривали. Но теперь там сидела не та тетка, которая мне ответила, а другая, с сухим, поджатым, невидящим лицом убийцы детей.
– Скажите, где можно узнать о вакансиях антрополога или сотрудника рекламного агентства? – спросил я.
– Вы меня сбили, – глядя перед собой, тихо сказала тетка и побелела.
– Простите, я хотел узнать…
– Придется начинать заново.
– Я не хотел.
– Сколько можно? – Она отложила ручку.
– Простите?
– Не видите, что здесь люди работают?
– Вижу.
– Тогда что вам всем от меня нужно? – отчеканила она, не повышая голоса, но так, что я потерял нить. – Что вы все ходите? Никаких нервов не хватит. Никакого здоровья. Все ж написано. На стенах, на окнах, на потолке. Где еще писать? Как еще писать? На каком языке? На китайском? На французском? На арабском? На японском? На болгарском? На румынском?..
Она перечисляла, но я уже ушел – с чувством тоски, как будто мне безнаказанно нассали на ноги, и одновременно с глубоким облегчением.
17
А однажды ночью я встал, прошел в кухню и, ничего не соображая, съел трехдневный запас копченой колбасы.
18
Пару раз звонила жена. Спрашивала, как я там. Прислала немного денег. Хороший она человек, моя жена, внимательный. У нее был грустный голос. Никаких других вопросов она не задавала, и от меня тоже ничего такого не прозвучало. Я говорил, что все в порядке, хотя работы по-прежнему нет. Возможно, следовало соврать, просто чтобы поменьше волновалась, но я, к сожалению, всегда говорю правду.
Поскольку никаких надежд у меня не осталось, а погода стояла великолепная, я по полдня просиживал на скамейке перед домом. То есть с обратной его стороны, там у нас пешеходная зона. И наблюдал за прохожими, за детьми, за шпаной, за деловыми, за бродягами, потягивая пиво. Вот так ежедневно, с другой стороны дома, чтоб не общаться с бабками, сидящими перед подъездом, спокойно, с бутылкой дешевого пива. Мне некуда было идти. У меня не было дел. Вот этих самых, которыми обременен каждый человек с утра до вечера. Совсем. Никаких. Не было планов, стремлений, забот. Я ничего и никому не мог дать, но и мне ни от кого ничего не было нужно. Я был йог, буддист, камень, бабочка, пес.
Оглядевшись, я видел самое обыденное: детей, птиц, насекомых, грязь на асфальте, траву, небо, стены домов, облезлые мусорные баки… Сколь гармоничен был мир после прожитой жизни.
Почему я ни о чем не думал?.. Ни о чем. Как будто породнился с фонарным столбом…
С одной стороны эта наша пешеходная улица упиралась в церковь, но не прямо, так как в конце она раздваивалась, а визуально. С другой стороны выходила на трассу и дальше в парк. Отличные перспективы. Я от них никогда не уставал. Люди появлялись и исчезали, многие из них появлялись опять, и со временем я стал их узнавать.
Наблюдая вот так за людьми, кое-что начинаешь замечать, хотя и без всякой пользы. Например, один мужик время от времени выходил на балкон и, озираясь, выплескивал кастрюлю воды в опоясывающий наш дом густой палисадник. А как-то вечером был зафиксирован мною выбирающимся из этих кустов с пакетом под мышкой. Оказалось, у него там огородик с коноплей. Потом этот мужик сидел, качаясь, рядом, звал меня в астрал, угрожал и заливался беспричинным смехом. Старуха из второго подъезда торговала самогоном. Девица этажом выше торговала собой. А старый военный мастерил на балконе бомбу для каких-то своих идеологических нужд. Милейший человек, профессор, филолог, крупный мужчина моложавой наружности, хоть и седой, научный крот и любимец студентов, чуть не ежедневно выносил и аккуратно выкладывал на скамью охапку книг, всякий раз причитая, как бы оправдываясь перед ними: "Кто-нибудь да возьмет. Ну куда их девать. Ну совсем от них жизни не стало. Всюду книги: под столом они, на кровати они, даже в ванной тоже они. Нет, это просто невыносимо. Надо чистить, чистить и чистить. Надо, в конце концов, жить! Ну куда от них деваться?" А уже вечером возвращался домой с пакетами, набитыми новыми книгами. И так изо дня в день.
Все это можно было узнать, сидя на скамейке под палящим солнцем и потягивая пивко.
Я отлично загорел. Правда, только лицо, шея и руки, как у работяг и алкашей.
19
По правде сказать, я сам был удивлен такой своей черствости, невосприимчивости к собственной беде. У меня не возникало ни малейшего желания ныть, рвать на себе волосы, выть на луну. Такое могло быть, но раньше, когда я боялся потерять работу, которая была не столько зарплатой, сколько статусом. Однако теперь я только жмурился на солнце и дул пиво. Нет, правда, я был удивлен и даже обескуражен. Тем более что, упражняясь в самоанализе, я пришел к мысли, что все люди для меня знакомые и никто не друг, даже жена, которая бросила меня ради гинеколога. Это открытие не вызвало во мне сожаления, ибо, рассуждал я, можно ли быть свободным иначе, чем отринув род человеческий. Что, пожалуй, и несложно, если связывает с ним пара-другая условностей. Ну и кое-какие денежные отношения. Впрочем, денежные не считаются.
Главное, что теперь я был отдельно . Сидел отдельно . Жил отдельно . Себя ощущал тоже отдельно . Вот в чем кайф.
Говорят, в Голливуде шагу нельзя ступить, чтобы не встретить какую-нибудь знаменитость. А у нас можно встретить кого угодно . Кто понимает, тот согласится. За день хочешь не хочешь, а встретишь такое количество этого самого, в полном смысле слова кого угодно , что невольно задумаешься: кто-то из нас инопланетянин. При этом даже никуда и ходить не надо: сиди себе на скамейке, оно само придет. И что самое интересное – вся эта круговерть происходит рядом, в шаговой доступности.
Человеку не дадут просто, никому не мешая, сидеть в общественном месте с бутылкой пива и смотреть на прохожих. Юридический закон это, разумеется, позволяет. Но в мире людей такое поведение вызывает приступ болезненного любопытства, сродни кошачьему инстинкту все потрогать лапой.
Особенно интересен я был бродягам, которые регулярно присаживались рядом в сторонке и через пять минут уже излагали какую-нибудь хриплую историю или что-то такое, мировоззренческое. С прицелом, разумеется, на выпивку. Я их всегда внимательно слушал, но выпить давал только последний глоток: денег у меня самого не было, а отхлебывать из бутылки по очереди все-таки брезговал. Им нужен был этот глоток, а не слушатель, и через некоторое время они уходили, взяв пустую бутылку, а на их место садились другие со своими историями и мыслями.
Самое интересное, что они никогда ничего не просили, просто садились и начинали говорить, как со своим. Они, видимо, знали, что голодные любят слушать голодных. А я слушал.
Один старик с пыльной бородой и едкими глазами вдруг сказал назидательным басом, когда я сунул ему десятку, чтоб отвязался:
– Все смотрят с точки зрения дающего помощь и никто – с позиции в ней нуждающегося!
Признаться, не ожидал услышать такое от грязного бомжа, воняющего мочой. Другие несли околесицу о маме в Тамбове, о ментах, жрущих их печень, о потерянных детях, о Боге, о намерении уехать на юг, о вшах, ночлежках, склоках, болезнях, а этот такое выдал. Я уставился на него, а он взял десятку и ушел. И больше не показывался.
Кроме прочих, даже был душегуб по кличке Снайпер – за способность с точностью разливать пол-литровую бутылку водки по стаканам. Он уверял, что находится в розыске, потому что забил и зарезал кавалера своей женщины. А после сунул его под поезд. Рассказывал буднично, без подробностей, и видно было – зарезал. Если бы кто из своих домогался, то ладно, а тут неделю как прибился охранник какой-то, и нате, тетку ему подавай. Я выслушал Снайпера на удивление равнодушно и дал допить пиво.
Все эти друзья природы походили на инородных существ, блуждающих среди нас без понимания того, кто они, где и что им делать. И даже встречаясь друг с другом, они не узнавали себе подобных, поскольку сами себя не знали.
Надоели они мне. Грязью своей. Скукой. Достали. Я уж потом пересаживался.
Еще со мной познакомился сосед. Несколько дней он присматривался ко мне с балкона. Потом вышел и сел рядом. Назвался Геной. Гену гнали со всех работ из-за пьянства. Вся его жизнь состояла из трудов на подхвате, запоев и вынужденных отпусков, во время которых он приводил себя в божеский вид. Сейчас был отпуск. Он мне мешал, этот Гена. Сидел. Тряс коленом. Из пивной кружки пил кофе.
Не жилось ему, очень переживал за родину. А поскольку на родине у нас, как обычно, Мамай гулял вместе с русским вельможей, Гену переполнял скорбный протест.
– Суки, – говорил он, свирепея, – суки! По коммуналке до трех тыщ платим. Суки! Тут живешь, как скотина, а у них на наши денежки – идеи, города миллионеров. Главное, никто ничего не боится! Суки! Нет, скажи, ну не правда? У него зарплата тыщ пятьдесят, он госчиновник, сука, а в Барвихе бунгалов за пять лимонов баксов отгрохал. И ничего! Это как? Слыхал, налоги у нас: я – тринадцать процентов – это с моих-то! – и он, сука, – тоже тринадцать! С миллиарда! Ну не сука? Слыхал, закон приняли?..
И вот так двадцать четыре часа в сутки. Очень он задолбал меня, Гена. Очень.
Пока не было дождей, все было хорошо. Но потом они начались.
Кайф обломился.
20
И тогда я подумал – это шанс. Редкий шанс уйти по-хорошему. Мне представлялось смутно, что значит уйти , куда уйти , но в этом слове для меня обнаружилась таинственная услада. Уйти. Значит рассчитаться. Сбежать. Послать все к чертовой матери… Почувствовать себя наконец свободным … Какой-то лунный смысл, тревожная неразборчивость… Но эта-то неопределенность щекотала ноздри, как волку, еще не взявшему след, но уже или лишь почуявшему… Надо было что-то делать, чтобы не потерять рассудок… Надо было что-то делать с собой.
Странно, но мне казалось, что я приблизился к какой-то истине.