Олег знал, что Тамара придёт, и всё объяснит. И она пришла, и всё объяснила – рубленными библейскими фразами: так, мол, и так, и третьего не дано. Можно тихонько досохнуть в одиночестве – можно пожить напоследок чужим.
– Выбирай, Олег. Но прежде хорошенько подумай.
Когда-то – не упомнишь, когда – когда он был молод и счастлив, Олег знал, что кровь есть кровь, и её не обманешь. Невозможно, считал он, испытывать к чужим детям даже малую толику того, что испытываешь к собственному чаду, в ком отразился и продолжился, в ком явлен тебе – плотью от плоти твоей – добавочный шанс: доказать, одолеть, добиться. История майора Яковенко, расстрелянного вместе с женой дорожными отморозками, прошла у него перед глазами. Малышей Яковенко усыновил его сослуживец, капитан Палий, тогда ещё бездетный – и Олег, не позволяя себе высказаться вслух, косился на усыновителя мрачно: "Что же ты, умник, будешь делать, когда жена тебе родит? Когда рядом с пригретыми появится родной, настоящий?"
И вот сейчас, когда жизнь под горку, после всего, что случилось, – ему предложен такой выбор.
Об усыновлении, разумеется, не может быть и речи. При живой-то матери. Но что меняет эта формальность?
Он решился, наконец, перебрать Серёжины вещи. Обидных улик набралось немного. Гораздо меньше, чем ожидал. Всего-то пачка сигарет с зажигалкой – всё-таки Серёжа курил, хоть и отнекивался – да посторонний ключ в потайном кармашке бумажника. Массивный, зубастый, с глубокими бровками. Олег прошёлся пальцем по зубчикам и, пресекая услужливый порыв воображения, попытавшегося живописать, что это за ключ – опустил его вместе с сигаретной пачкой в приготовленный бумажный пакет, на выброс. Какая разница… теперь всё равно…
Пока Толя возвращался на пятидневку к матери, дом затихал, впадал в глухое ожидание. Хозяевам вдруг не о чем становилось говорить. Беззвучно и задумчиво, как старые кошки, они расходились по разным концам. Телевизор бубнил вполголоса, овощи шинковались беззвучно.
Мобильник Тамара повесила на шнурок и носила на шее. Боялась пропустить Галин звонок.
Ещё она боялась, что Олег не сумеет принять верное решение. Но он не подвёл.
К началу зимы, когда Галя переехала жить к своему Григорию и навещала мальчика не чаще, чем раз в неделю, Олег и Толя сделались не разлей вода. Подолгу гуляли, перебрасывались короткими шифрованными шуточками, которых насочиняли несметное множество. Олег отвозил мальчика в школу, забирал со школы: на дороге, вдоль которой растянулся коттеджный посёлок, так и не установили светофор. Был куплен второй велосипед, для совместных прогулок в выходные дни. Вечерами шахматы, логические задачки. Трижды в неделю бокс в "Олимпе". Последнее давалось Толе тяжело, он то и дело придумывал отговорки, чтобы пропустить тренировку. Но Олег умел убеждать.
Он снова был собран. Тамара давно не помнила его таким собранным… и содержательным.
Они лежали в постели, каждый со своего краю, слушали далёкий шум машин, полуночного прохожего, вышедшего поскрипеть первым снежком, размеренно дышали и смотрели в голую темноту спальни – без настырных бликов фотографий, почти без мебели, без хрустальной и фарфоровой мелочёвки, научившейся сыпать в глаза самыми неожиданными воспоминаниями. Эту трудную тишину перед сном, когда в завершение очередного дня нужно снова простить себе, что живой – а Серёжи нет – Тамара и Олег по давнему негласному уговору никогда не нарушали. Так оказалось проще – помалкивая и не хватаясь друг за дружку.
Тамара дотянулась до тумбочки, взяла тюбик с кремом. Выдавила, смазала руки, не стесняясь шороха высыхающей кожи. И вдруг, оттолкнувшись от стенки, Олег придвинулся, посмотрел в глаза.
– Ты что?
Он помолчал ещё немного и потащил с неё одеяло.
– Ты что? Что ты? – шипела она, отпихиваясь и схлопывая колени. – Олег, ребёнка разбудим!
И затихла, настороженно прислушиваясь к сорвавшемуся слову.
– Ребёнка разбудим, – прошептала Тамара не своим голосом, обмякая и осторожно касаясь шершавой, за день заросшей мужниной щеки.
Олег пробормотал что-то – она не расслышала. Обняла его и притянула за шею, пряча побежавшие слёзы.
Машкин Бог
Так не бывает. Так неправильно. Так не бывает.
Расплакаться больше не пробовала.
"Но должно же со мной что-то происходить. Внутри. Должно же откликнуться как-то… Хотя бы подумать что-нибудь. Подобающее. Леша умер. Что-нибудь скорбное. Что-нибудь. Любую банальность. Леша – умер".
Запнулась – и снова по кругу: "Так не бывает. Так неправильно".
Сильный теплый ветер. Обдувал ноги, лез под блузку. Это было приятно. Не могла ничего с собой поделать; понимала: не вовремя, нельзя – но на ветру было приятно, и отключить это никак не получалось.
Испугаться, решила она: должно помочь. Стала перебирать в памяти страшное и вдруг вспомнила – снилось недавно. Будто она птенец внутри яйца: пытается вылупиться, клюет проклятую скорлупу, а та не поддается. Клюет – и ни единой трещинки. Белая непрошибаемая стена. Она – слабый липкий комочек. Скоро устанет. Снаружи безнадежно тихо, наседка улетела… Нет. Без толку. Когда приснилось, было страшно, проснулась от страха… А сейчас бесполезно, не выручил птенчик.
Только неправильное.
Вот, например: приятно стоять на ветру.
Проехали поливальные машины по краю взлетно-посадочного бетона. Прибили пыль. За бетоном трава. Запах густой, терпкий. Вдохнула.
Да вот же он – Леша. Недостроенное крыльцо, скучающий на цепи волкодав Мальчик, жужжание газонокосилки возле магазина, старое сливовое дерево с разломленным надвое стволом, стянутым веревкой. Веревка старая, выцветшая до предела: еще несколько проливных дождей, несколько знойных полдней – и вслед за цветом истает, кажется, сама. Леша, голый по пояс, бросает лопатой щебенку в скособоченные мятые ведра. И – будто вчера, каждая мелочь: хруст щебня, утробный запах свежескошенной травы, бисеринки пота на спине, на руках, на плечах. Мальчик, смиренно водрузив голову на скрещенные лапы, тарабанит спрятанным в будке хвостом: вечер, пора бы отпустить с цепи.
Леша умер. И она опоздала к нему на похороны.
Ей приятно стоять на ветру.
Так не бывает.
Если бы не лишний день на болгарском курорте – больше ненужном, превратившемся вдруг в ловушку… Если бы не затяжная задержка рейса. Наверное, дело в этом, решила она. Если бы выехала сразу, сорвалась и бросилась в аэропорт – с Машкиной эсэмэской в руках: "Леша умер. Инсульт. Хороним в среду в 11", – все пошло бы, как положено. Поплакала бы. Купила бы черный платок на голову: Леша ведь умер.
Но как положено не сложилось. Вышла одна суматоха. Спустилась к администратору, за стойкой не застала. Встретился Юра, с которым она таки позавчера переспала и который решил, что должен теперь держаться с ней, как жених. Побежал, разыскал администратора, начал вспоминать английские слова. А потом экскурсовод Галя – допила свой кислородный коктейль, сказала: "Зачем такой напряг? Билет менять… Завтра и так вылетаем. На похороны по-любому успеваешь. Да и вряд ли поменяют, в сезон-то".
Простояла почти весь вечер на балконе. Тянула абрикосовую ракию из пузатой керамической рюмки, рассматривала отдыхающих – на улице, на пляже. При виде спортивной мужской фигуры напоминала себе – рассеянно: "А Леша умер". Знали бы они, плечистые и вальяжные, такие живые, что вертелось у нее в голове, пока она глазела на них с балкона…
"Сначала вымоют. Специальные люди. Профессионалы. В одноразовых перчатках. Намылят везде, обмоют. Будут переворачивать с боку на бок. Добросовестные намыливают добросовестно, недобросовестные намыливают так себе. В моргах тоже разные люди. Добросовестные и так себе. Оботрут, оденут в костюм. Обязательно в костюм. Не любил костюмы. А приходилось носить на работу – дресс-код. Для похорон тоже дресс-код. Интересно, они переговариваются во время работы – эти люди в морге? Про футбол… может, про сериал… масло в движке пора менять… на переезде снова утром пробка… А голову – моют? Или просто причесывают и – лаком? Если моют, наверное, сушат феном".
Очередной крепыш терялся из виду, она принималась разглядывать проплывающие яхты – сначала белые, потом золотисто-розовые, потом закончилась ракия, и она легла спать.
Рано утром позвонила мама. Раз десять, меняя интонации и междометия, просила извиниться перед Машей и остальными (видимо, забыла имена родственников) за то, что не сможет приехать: "Машенька толком меня не выслушала. А у нас с Вадиком сейчас горячая пора, аврал. Не могу вот так взять и бросить". Третий муж. Большие надежды. Продала квартиру, уехала за мужем в Мытищи. Доживать вместе до старости – в пятьдесят шесть такими вещами не шутят. Совместное предприятие, похоже, способствовало достижению мечты: чтобы качественно класть декоративную штукатурку, говорит Вадим, нужно полное взаимопонимание в бригаде. Трудоголик.
Вряд ли Маша обижалась на мать. Даже в детстве не случалось такого, по крайней мере Люся такого не помнила. Учила младшую: "Просто мама устраивает свою жизнь. Ну и пусть, правда? Ей надо. Ее все равно не изменишь". Люсе было одиннадцать, и каждые выходные, проведенные взаперти, пока мать продвигалась по лабиринтам очередного романа, превращались для нее в обиду неподъемную. А Маша – всего-то на четыре года старше – как-то сразу все поняла и приняла легко, весело даже: ну и пусть, дело-то житейское.
Дело житейское – Люся, хоть и запоздало, но усвоила: мать всю жизнь старается прилепиться к мужчине, и так будет всегда, все остальное, включая дочерей и прочее разное – потом, потом, по возможности. "Я бы приехала. О чем речь. Если бы не этот чертов аврал. Но – никак, ну вот никак. Объясни Машке, ладно, Люсенька?" Она обещала. Все ясно: аврал, а без помощника Вадик как без рук.
А потом задержали рейс на двадцать семь часов.
И она снова рассматривала людей. Теперь они были другие, конечно: унылые, раздраженные. Истеричные – когда удавалось выловить представителя авиакомпании. Опустошенные неопределенностью, скандалами, ночевкой в зале ожидания, на поролоновых ковриках с надувными подушками. Этих она пролистывала уже машинально, как страницы залапанного глянца в очереди к парикмахеру или к врачу – помогали занять глаза. Ночевала возле кадки с фикусом. Ничего не приснилось. Ничего не почувствовалось.
И вот, наконец, прилетела.
Теплый ветер, запах травы.
Лешу хоронили вчера в одиннадцать.
Показался аэропортовский автобус.
Растерянность была непреодолима.
Отпустила ворот, ветер надул блузку с упругим хлопком. Ветром принесло мужские взгляды.
"Да-да, нужно заехать куда-нибудь за черным платком. И куртку надеть".
Таксист попался пожилой, но бодрый. Игриво похвалил ее загар, расспрашивал про цены на заморский отпуск. Вежливо отвечала. Когда стояли на светофоре, заметила вывеску: "Бюро услуг "Харон"". Попросила остановиться. Вышла, купила платок – дальше ехали молча.
Леша прилагался к ее взрослой жизни. Предварял. Ярким, навсегда запоминающимся эпиграфом. Она поступила в университет, переехала в Любореченск – а он уже встречался с Машкой, и уже было подано заявление в загс. Приходили вдвоем к Люсе в общежитие, приносили пирожные. Леша бурлил, сыпал шутками, хватал учебники: "А тут про что?" С каждым, кто вызывал у него интерес, умел подобрать интонацию, самых захлопнутых молчунов втягивал в разговор. И людей хватал, как учебники: "А ты про что?" "Какой он классный", – скулили подружки.
Веселые, неприличные Машкины глаза. Невозможно было смотреть, как она касается его руки – всего-то касается руки: "Лех, дай салфетку". Встречаясь с ней взглядами, Люся ждала: сейчас она наклонится к самому ее уху – как в детстве – и выдох нет очередной небывалый секрет: "Люська-а-а-а, что я зна-а-а-ю-у-у!" Впрочем, все и так было понятно. Вполне себе очевидно. Словно у них продолжалось и после постели. Они входили в комнату – и Люся покрывалась гусиной кожей.
В ту осень она твердо решила расстаться с девственностью.
Печальная история. Ей хотелось, чтобы было, как у Маши. Но у Маши был Леша, а к ее берегу прибивалось совсем другое. Прошла осень, прошла зима. Каким бы твердым ни было решение, абы кто ей не подходил.
Удивительно, как Маша ничего не заметила – изумлялась и радовалась впоследствии Люся. Не заревновала – ни единым взглядом, ни полусловом не окоротила: что это ты, сестричка, куда? Она ездила к молодым супругам в Платоновку по нескольку раз в неделю: "Мне у вас так нравится. И место чудесное". Верили. Через реку многоэтажный город, а вокруг – Платоновка: утрамбованная грунтовка, не под каждым дождиком раскисающая, заросший лохматый берег, разномастные кирпичные дома.
Леша тоже не заметил. Во всяком случае, тоже – ни разу не дал понять. Но Люся раз и навсегда положила думать, что не заметили ничего – ни он, ни Маша. И так же раз и навсегда был вычеркнут и выброшен вопрос, могло ли произойти то, что ей грезилось, когда она – понемножку, исподтишка разрешала себе грезить. Перед сном или в ванной. Несколько раз она оставалась с ним наедине. "Да нет, нет, не могло. Слава богу – нет". Для него она была Люсенька-бусинка, младшая сестра жены. Да и ей самой – хватало фантазий. Струились, тяготили, вдохновляли и травили тоской. Они-то, эти фантазии, а не косолапая реальность, в конце концов и слепили из хрупкого отзывчивого сырья женщину.
Да, возможно, прежде это успело ее опустошить. Но ей нравилось. Опустошенность дарила острейшее ощущение настоящего – по-настоящему взрослого.
Люсеньку оставляли ночевать в пустой, только что возведенной, мансарде – матрас на фанерном полу – и она слушала, как они любят друг друга. Бывало, выходила на верхнюю веранду или становилась в дверном проеме; смотрела на реку, на огни городских многоэтажек и слушала, прижав ухо к стене. Когда над рекой повисала луна, зрелище было волшебное. Сверчки, ворчливое сопение Мальчика, позвякивание его цепи, шаги невидимого соседа в каком-то из ближних дворов, плеск волны и вздохи из спальни старшей сестры – украденные, бессовестно подслушанные.
Появился Гена. Закрутилась собственная жизнь, расступились душные пубертатные дебри. Она перестала таскаться в Платоновку. Потом недолгий брак с Геной, переезд в скучноватый Воронеж, возвращение, несколько романов разного накала и глубины, еще один переезд после защиты диплома – в суматошный Краснодар. Новая попытка брака, хладнокровный диагноз: "Нет, не мое", – и работа, работа. Случайная, как у многих, без малейшего пиетета к пылящемуся диплому преподавателя английского языка, без прицела на перспективу. Платят – и ладно. Отдел продаж в автосалоне: клиенты, противные и симпатичные, план, дресс-код "до колена", обед в соседней заводской столовке.
Она давно собиралась поделиться своим секретом с сестрой. При случае. Казалось, будет мило, если вот такое, взрослое-запретное, аукнется с их детством – где они соревновались, кто выложит больше секретов – про себя или про знакомых, и каждому секрету присуждались баллы. По шкале от одного до пяти. Свои секреты, разумеется, стоили дороже чужих – и было время, когда Люся и Маша все, что с ними ни случалось, пытались втюхать друг другу как жуткую, кровь леденящую тайну. "Ну что, Машунь, – сказала бы Люся, признавшись про Лешу. – Кто теперь ведет в счете?".
Катя, Машкина дочка, немногим младше тогдашней Люси.
Об этом и подумалось, наконец-то четко и внятно – про Катю. Не видела ее лет пять.
– На, вот. – Маша бросила перед ней резиновые сапоги. – Обувь потом не отмоешь.
Люся послушно переобулась, отставила кроссовки под вешалку.
– Прям головешка. Не вредно так загорать?
– Не знаю. А Катя где?
– Да где… С женишком своим, – ответила Маша уже из гостиной. Прошла через холл с утюгом в руках: – Сейчас идем, две минуты.
Люся забрала с комода хризантемы: не забыть бы.
В первый момент это ее смутило – этот будничный тон сестры, только что овдовевшей. Ожидала она совсем другого – что теперь-то, после траурных объятий, после жгучего слова "соболезную", все станет наконец, как должно быть. И ей найдется законное дело: утешать, поддерживать под локоть… Ожидала увидеть растерзанную горем сорокалетнюю вдову: черные тени под глазами, трясущиеся губы. Но ее бормотания: "Рейс задержали, ничего не смогла добиться", – Маша прервала, пожав плечами: "Ты ж звонила. – И следом: – Так. Наверное, сразу на кладбище".
Будто продолжила поставленное на паузу.
На кухне быстро и при этом необычайно тихо и четко позвякивала посудой Ольга – дотирала, сортировала, раскладывала по шкафчикам. Новая подруга сестры. Таких возле нее раньше не было – отметила Люся. Тетка. Неухоженные, кое-как обрезанные ногти. Лицо картофельное. Черная сатиновая юбка в пол и черная водолазка. Голоса Ольги Люся пока не слышала – та и поздоровалась, и познакомилась молча, двумя сдержанными кивками.
– Пойдем.
Маша сунула ноги в калоши, стоявшие на крыльце, затянула потуже платок, и они отправились к Леше на кладбище.
Мальчик напряженно привстал, но, поняв, что хозяйка направляется к воротам и его не отстегнет, с печальным вздохом плюхнулся обратно.
Маша была непривычной. Другой.
Взгляд из незнакомой глубины. Жутковатая суровая сдержанность.
"Разве это не Машка? Машенька, Машуня, старшая моя сестричка. Та, которая собирала меня в школу по утрам… будила какой-нибудь веселой тарабарщиной, чтобы я просыпалась скорей: "Представляешь, Люсь, оказывается, если зимой зашкафить мокрый носок, то к весне он так закартошится, что унюхается как из погреба". Машка – это же Машка".
И как органично смотрелась она в роли детсадовской воспиталки, вспоминала Люся, хлюпая резиновыми сапогами по платоновской слякоти. Пока в поселке не закрыли детский сад, она часто заходила за Машей на работу. Всплыла в памяти картинка: сестра уводит с игровой площадки девочку; держит за руку. Девочка насуплена – по всему видно, не прочь раскапризничаться. Не хочет уходить. Маша присаживается возле нее на корточки, берет за обе руки: "А ну-ка, про мышей. Давай-давай, про мышей. У тебя так славно получается. Ну, пожа-а-а-алуйста, про мышей", – принялась смешно канючить. А потом улыбнулась и вся сияла, как лампочка. И девочка всмотрелась в Машиной лицо, вздохнула примирительно – и начала, сжав кулачки: "Тифы, мыфы, кот на крыфы…" А Машка кивала и улыбалась во весь рот. И шипела там, где следовало шипеть: "шше", "шши", "шше".
…Косилась на Машин профиль и будто слышала: "Ну да, Люсь, теперь я такая".
Ветер ослаб. Пересекли пятачок площади, прошли узким коридором, образованным заборами соседних участков – справа шиферный, слева дощатый. Церковь, выглядывавшая по-над крышами куполами и башенками, открылась в полный рост. Маша перекрестилась. Люся приготовилась к долгому пешему пути на окраину Платоновки – как-никак, на кладбище – но забор кончился, слева показался зигзаг металлической лестницы, сбегающей к реке по слякотному склону – и кресты.
Сердце лизнула тоска: "Здесь?"
Сбоку и сверху кресты смотрелись как стройные степные зверушки, высыпавшие из норок послушать шум, прилетевший с городского берега.