Чертовка - Дмитрий Стрешнев 2 стр.


В первом зале, круглом и сводчатом, скопились старики и дети, визг стоял непереносимый. Мда, патриции и султаны… В следующей парной, где жарче, полосатых простыней было, слава богу, меньше. Щелкая по полу деревянными шлепанцами, Андрей и Петруня прошли к… черт знает, как ее назвать – вроде как раковине, и железными мисками вычерпали оставшуюся после кого-то мутную воду.

– И чего они не сделают у каждой такой лохани нормальный слив? – сказал Петруня. – Я понимаю – средние века, технологические сложности и все такое прочее. Но сейчас-то!

– Потому что тогда это будет уже не арабская баня.

Петруня понял, что проиграл этот раунд, глаза у него заездили, и он сгладил поражение, пробормотав:

– Придумали себе тоже, понимаешь… сегедов труд.

Из тесной ниши волнами рвался пар, оседая на заплаканных изразцах. Петруня пошел туда – постоять, отмякнуть, вернулся и сообщил:

– В нашей родной парилке все равно лучше.

Тем не менее он, как настоящий араб, стыдливо отвернув край простыни, долго плескал себе плошкой на сакраментальные места.

– Конечно – баня, конечно – арабская, понимаю, – говорил он при этом, – но где сабли, фески, ятаганы? Где покуривание гашиша в чалме?.. – и потом, намыливая голову шампунем. – Почему здесь разрешают эту экологически вредную химию с французским названием? Вместо нее должен быть массаж, негр скакать по мне, как обезьяна… Восток измельчал, он гибнет, как погибли мы…

– Почему это мы погибли? – искренне удивился Андрей, стоя в пене, с закрытыми глазами, отчего разговор шел как бы по телефону.

– Я не в прямом смысле, мой друг. Мы погибли, как характер, как идея. Это же ясно, как божий дар.

– Ты меня пугаешь, Петруня.

– Не преувеличивай. Тебя это не печет, ты уже ближе к поколению эпохи призов за телекрасоту… Хотя… натура человеческая непредсказуема. Сегодня тебя спросят: чего ты хочешь больше всего на свете? Ты скажешь: попасть во-он с той крошкой после кораблекрушения на необитаемый остров. А через пару дней окажется, что твоя самая большая мечта – сыскать на этом самом острове щипцы, чтобы постричь ногти на ногах.

– Слушай, – восхитился Андрей, – тебе же надо в философы. Такие ловкие демагоги всегда в ходу.

К его удивлению, Суслопаров сказал совершенно серьезно:

– Я об этом думал. Да, видишь ли, оказалось, что все уже придумано тысячи две лет тому назад. Им тогда было просторней мыслить. Тысячи две лет назад я, пожалуй, был бы среди них.

– В общем: "Скучно жить на этом свете, господа?"

– Видишь, даже это уже придумали.

Суслопаровский язык, размякнув от банной влаги, все лепечет и лепечет, проникаясь жалостью к самому себе:

– Кому в наше время, по большому счету, нужны философы и пророки? Если даже завтра объявится один такой, с патентом от природы видеть на сто лет вперед, и начнет убеждать тебя, например, что через год ты будешь чистить ботинки какому-нибудь императору Северного Полюса – ты ему поверишь? Кто ему поверит?.. Пойдем, старик, отдохнем от горьких грез европейца на вытертых коврах умирающего Востока…

Наступает самый приятный акт ритуала, и три служителя уже ждут, чтобы, суетясь, заменить мокрую простыню на бедрах на новую, сухую, причем так, что клиент даже на мгновение не почувствует себя голым; мокрую смачно шлепают в руки мальчику, срывая у него с согнутого локтя еще одну – сухую, в которую заворачивают плечи.

– Превратили нас в пиратов каких-то, – бурчит Петруня, когда голову ему закручивают голубым полотенцем.

– Больше смахивает на новорожденных, – вяло возражает Андрей.

А дальше – в зал, на те самые вытертые ковры, о которых говорил Петруня и которыми закидан помост, – на него поднимаешься, ощущая усталость и величие, и тут же снова появляются зеленые рубашки под черными жилетами, помогают сесть на топчан и ловко ставят рядом столик – крошечный, как все удовольствия в этой жизни. Однако прежде тело придавливают покрывалом, убивающим желание не только двигаться, но и думать, потому что тяжелая парча впитала столько сладостной рахат-лукумной тяжести бессильных восточных грез, столько неправдоподобного неверия в законы людского бытия… Нет, Петруня, Петруня, все-таки Восток жив. Ты мудр, Петруня, но мудрость твоя европейская, или почти европейская, твердо помнящая об округлости Земли и о вращении электронов. Твоя мудрость разбита на главы и слишком хорошо знает, что молекула сахара, как и молекула желчи, состоит из тех же самых атомов углерода и водорода. Конечно, Петруня, ты прав в том, что уже трудно увидеть настоящую чалму и что железные лейки душей в предбаннике хаммама [4] – отвратительный признак нашего техничного века. Но все-таки ты рано разделался с Востоком, с его многослойной, капризной душой, где живут, не мешая друг другу, сладкая страсть к беспредельной роскоши и мучительная тоска по нищей нирване; где в чешуе легенд о свободе змеится наслаждение рабством; где трусливая покорность нафарширована фатальным безразличием к судьбе. А ведь душа – это главное, Петруня, а не ятаганы и не гаремы, и она неистребима, как и твоя, которую я не берусь описывать, потому что она слишком похожа на мою собственную…

Закрученные усы черных жилетов склоняются и почти шепчут с нежным обещанием рая:

– Чаю?

Чаю, чаю, и поскорее, потому что сверху, из-под купола, снова просачивается холодный космос одиночества, и только чай, и журчащий фонтан, и нарочно запутанная золотая вязь на черном коленкоре защитят этот картонный домик раскрашенного игрушечного Востока и всех, кто в нем, от большого, ехидного мира, чересчур требовательного, как учитель чистописания.

Лубочный Антар с круглыми глазами упрямо скачет на черном коне по нежно-салатовой пустыне. Петруня интересуется:

– Это кто, Андрюш?

– Это Антар, арабский Илья Муромец, жил в Йемене.

– Это ж далеко, Йемен, да?

– Порядочно.

– А почему тамошний их герой – в сирийской бане?

– Так везде же был один халифат.

– А… вроде как у нас. Ясно. А потом, что?

– Распался.

– Ясно. Как "Битлз".

А вот и принцесса Абла, печальноокая возлюбленная Антара, на красном коне на другой стене, – вечно им скакать и не доскакать друг до друга…

Когда поблизости опять объявился черный жилет, Андрей спросил:

– Это у вас, что – настоящий Ат-Тинауи или копия?

– Настоящий, месье. Абу Субхи. Подлинный.

Вот так. Жил человек в нищете, всю жизнь рисовал, и пылились его картиночки на чердаке, а как помер – оказался непревзойденным классиком. Везде человечество разводит пиросманщину. Знал бы ты, Петруня, сколько эти картиночки сейчас стоят.

Но Петрунин мозг уже деятельно шествовал дальше.

– Что-то, Андрюш, после этой бани резко упало давление пива в организме.

Это была его неразменная острота.

– Не пивное у меня настроение, Петруня.

– Это так всегда спервоначала кажется. Брось червя сомнения!

Поздно, поздно, Петруня! Чай выпит, струны восьмиугольного фонтана, уставленного цветочными горшками, дрожат перед глазами, наигрывая андалузские аккорды, и это уже как будто совсем другой фонтан, без горшков, а за ним всплывает большое окно в стеклянную клетку a la Montparnasse, да и весь остальной угол улицы под названием "Нофара" с чужим, мопассановским, фонарем – в меру уродливое дитя искусственного парижского осеменения, хотя Салех Ахмад Рибат совсем не по-парижски выскакивает наружу из своей кофейни в одной полосатой рубашке под дождь – навстречу самым достойным гостям. И Абу Махмуд, а может, даже Абу Али Шахин, если еще не умер – последние сказители Дамаска, сидя на возвышении над всеми, тянут бесконечную балладу о бесконечных подвигах того же Антара и другого великого народного героя – Абу Зей-да аль-Хиляли, то есть про то, как вырубают под корень царства, протыкают львов и увозят красавиц – их мало кто слушает, но голос скользит по лицам солнечным бликом, по мужским лицам, исключительно по мужским, других тут нет, разумеется…

– Я знаю, о чем ты думаешь, – говорит Петруня, сидя в своем коконе, как мумия фараона, и в голосе его играет лукавость кларнета. – Не надейся, что для меня твои мысли – тайны мадридского дворца. Ты хочешь потащить меня дальше по смачным камням Истории, по злачным местам дряхлеющего Востока. Зна-а-аю!..

– Ты у нас в языках король, – мурлычет Петруня через секунду, заплывая с другой стороны. – Это для меня, плебея, вся эта филология – как с белых яблок дым… А ты на скольких языках говоришь, Андрюш, а?

Потом, вздохнув, злобится:

– Привередливый ты, как Пиноккио. А я, между прочим, вчера внес…

– Знаю, все знаю! – не выдерживает Андрей и перечисляет, опережая:

– Внес в жизнь немного разнообразия, обманул бутылочку, положил в себя полбанки…

– Аккуратно положил, – вздыхая, поправляет Петруня последний вариант, и с этим вздохом рушится картонный мир, где было так уютно и просто, и Антар больше не скачет, застыв раскрашенной картинкой с неловко приделанными руками, и топырящаяся люстра и пластмассовые горшки съеживаются, вдруг поняв свое убожество, и угол у фонтана отколот, и чьи-то ноги шаркают мимо, отсвечивая красными пятнами мозолей сквозь дырки в сандалиях.

– Ты беспросветный человек, Петруня.

– Я… беспросветный… – смакует Петруня слово. – Как ты припечатал меня, Андрюш, а? Вот что значит вольная пташка, не в нашем посольском компаунде живешь, не за забором. А я сижу и думаю: "Упаси бог, надумает завтра Саддам по нам ракету кинуть. Или вдруг какая-нибудь одна дурная до евреев не долетит, свалится нам на голову". И знаешь, почему я больше тебя об этом думаю? Потому что нашего брата, технаря, тогда никуда вообще из посольства выпускать не будут. По соображениям безопасности. Только и будешь знать, что вкалывать, как проклятый бобик.

– Ладно. Пойдем, куда хочешь, черт с тобой!

– Спасибо за глоток свободы. Если уж связался с таким, как я, то терпи двумя руками. И вообще… – Петрунины синие глаза оказались болезненно близко, и смотреть в них было неприятно, как в таинственно переливающийся купорос, – вообще… мне почему-то кажется, что тебе сегодня это тоже не повредит.

Когда вышли из бани, на Дамаск сыпался мелкий копеечный дождь. В такой дождь комфортнее всего гражданкам в чадре, наверняка съязвил бы по этому поводу Петруня, если бы не был так отягощен мечтами о пиве. Чтобы обмануть стихию, пришлось дать обход буквой Г через крытые пуговичные ряды и рынок новобрачных. В отместку дождь пошел крупными пулями, а с неба стала быстро спускаться тьма. Оливковая "Вольво" тронулась обратно. Андрей засунул в щель магнитофона кассету, и под Жана-Мишеля Жарра город плыл за стеклами, как в кино.

– В какой бар рванем, Петруня?

– В барах цены барские, Андрюш, лучше у ливанца прямо в лавке.

– Ты что! Плебейство какое. Сейчас как раз наши хабиры [5] с работы повалят. Хочешь, чтобы тебя местные граждане замучили вопросами типа: "Как дьела, садык?.." [6]

– Ну, тогда только не в" Белую лошадь", я там как-то полтыщи ни за фигом оставил.

– Понятное дело. "Лошадь" – не бар, это уже кабак. А мы поедем в "Пингвин".

– Где этот "Пингвин" живет?

– Возле площади Арнус.

– Не знаю… – сварливо сказал Петруня, – не знаю, что за Арнус, что за "Пингвин"… A-а! Пропадай все! Устроим Пирров пир!

Сквозь капли дождя на стекле огни и тела машин переливались, как медузы. Андрей почувствовал, что тот – второй – мир опять подкрался опасно близко. Одно неосторожное движение внутри, какое-нибудь дуновение ветра в голове, – и этот легкий руль мощной машины, и теплая волна из печки, и удобные ботинки из Ливана за 35 долларов, и негустые огни Абу Румани вдруг поплывут болезненным бредом, мысли станут расползаться, как гнилое сукно, которое сдуру расправили, чтобы рассмотреть, что там за узор?..

– Ты смотри, какой "мерс"! – заорал Петруня с таким воодушевлением, что Андрей вздрогнул. – Вон тот, серебристый… как хек. Это же тридцать четвертый год, шесть цилиндров, сорок сил, гонит до ста в час… А вон, гляди, "хадсон" сорок шестого года… нет, сорок седьмого. Не город, а автомобильный музей, ус. ться можно.

– Ты бы шел в автобизнес, что ли.

– Ты что, дурак? Идиот? Не знаешь, что почем у нас в стране? Куда попал – там и сиди, не рыпайся. То в философы меня засунуть хочешь, то еще куда… Как будто сам родился для того, чтобы в торгпредстве непонятно чем торговать…

Андрей ничего не ответил, потому что Петруня попал на сей раз метко, да и подъехали уже, и он напрягал глаза, чтобы в расплывающемся сыром ландшафте, среди блестевших под фарами автомобильных задов найти нишу для "Вольво".

Два скромных фонаря "Пингвина" делали угол улицы уютным; над входом дерево беспокойно шевелило голыми пальцами, сбрасывая капли. Полукруглая открытая терраса была, разумеется, пуста, только махал на ветру красными плавниками мокрый навес. Сам пингвин на темной вывеске под фонарями совсем растаял в тени, зато еще сразу три жестяные птицы во фраках, отражая неон, сияли над дверью, которая вела куда-то вроде трюма. Андрей и Петруня провалились по крутым ступеням в красно-коричневое узкое нутро этого трюма, оказавшись нос к носу с не слишком опрятным парнем, вид которого наверняка успокоил Петрунины опасения насчет кошелька, и который тут же стал бойко называть их "месье". Конечно, дураку понятно, что никаких месье в его заведении быть не может, и за версту он разбирает, что заявились русские садыки (особенная походка, что ли, черт возьми!), но знает: садыкам нравится, когда их называют "месье".

– Пиво есть?

Вот типично отечественный вопрос. Конечно, пиво есть, и что к пиву – тоже, и никелевые ободки стульев прямо скучают по влажным от дождя спинам.

– Интересно, у нас в Союзе Советских пиво вот так запросто когда-нибудь будет или нет? – пробует Петруня шекспировски поставить вопрос и усаживается за клетчатое полотно скатерти.

– Ты лучше подумай, что со страной будет.

– Ничего невероятного с ней не будет. Только слова заменят. Вместо "политически грамотен" – "ненавязчиво интеллигентен". Или что-нибудь еще. "Исторический материализм – продажная девка коммунизма". Звучит?

Малый вежливо ждал и делал такую заинтересованную мину, – того и гляди, сам вступит в разговор.

– Парень-то ждет, – сказал Андрей.

– А чего ждет? Что у них – меню в сто страниц? По два пива, а остальное пусть сам домыслит – маслин, орешков… Чего он мямлит?

– Спрашивает: маслин, орешков, еще чего?

– Скажи ему, что он не философ. Люди всегда лучше знают, чего не хотят, чем чего они хотят!..

Малый почувствовал, что месье нервничает, и все понял, не дожидаясь дальнейшего перевода.

– Маши-ль-халь, маши-ль-халь [7] , месье…

Пока он за стойкой собирал, чем богато его заведение, Замурцев непроизвольно проехал взглядом по подвалу. Редкие клиенты, разумеется, уперлись глазами в залетевших иностранцев. Глазеть здесь вроде как хороший тон. А впрочем, не только глазеть. "Аль-ах мин уэйн? А! Русья! Горбачифф – мних?.." [8]

– Ну? – сказал Петруня.

– Что – ну?

– Знаешь, чем человек отличается от пчелы?

– Чем?

– Умеет рассказать о том, что чувствует.

– Так вот прямо взять и все рассказать?

– А что тебе еще делать? Давать объявление в газету? Сейчас модно давать объявления. "Куплю индийское пособие по любви и подвесной мотор"…

Малый со звоном посадил на стол поднос с бутылками, стаканами и плошками, и Суслопаров предупредил:

– Антракт.

Он не позволил малому наполнить:

– Иди, иди, тамам! [9]

Он налил сам, выпил сразу свой стакан, и снова налил, и тогда опять стал годен для философских обобщений:

– Андрюш, подумать только, сколько лет люди гробились из-за каких-то мифических истин, разных там национальных и социальных миражей, и вот, наконец, явился один парень в Кремле и все поставил на место: держите, ребята, курс на общечеловеческие ценности. Правда, он их не обрисовал, Андрюш, эти ценности, но по логике нетрудно домыслить, верно? Вкусный харч, густое пиво, нормальный прикид… Впрочем, прости, я отвлекся, ты продолжай… то есть начинай.

– О чем ты хочешь, чтобы я начал?

– Не притворяйся. Каждому всегда есть, о чем. Всегда что-то жжет.

– Даже мытищинских философов?

– Даже. Но меня жжет не сильно, так что вполне охлаждает вот эта жидкость с пеной. А в твоей котельной сегодня температура выше, чем у средней обыденной души.

– Ты думаешь, пьяный треп для моей души – лучшее средство?

– Фи, как грубо, молодой человек. Ну и держи весь свой угар при себе.

– Если б ты знал, в чем дело, ты бы не трепался.

– А я уже знаю.

– Откуда?

Петруня забеспокоился. Он и сам толком не понимал, как так получается, что он столько всего видит в людях, да и разбираться в собственном внутреннем хламе не хотел. Ему было бы противно всерьез убеждать кого-либо в своих прозрениях, но и вышучивать божий дар тоже не стоило. Он снова окунул мысли в пиво и наконец нашел нужное, став прежним Петруней.

– А что ты стесняешься, Андрюш? Знаешь, когда немного пахнет грешком, это даже приятно… будто чуть пригоревшей кашей.

– Петруня, ты… ты сатир, – сказал Андрей почти весело, и ему стало легче, оттого что Суслопаров все (или почти все) почуял своим узким носом, и уже вроде как установилась уютная, домашняя обстановка маленького заговора, и не надо барахтаться в глупых излияниях. – Что – так сильно заметно?

– Если присмотреться, то да. И потом, я же знаю, каким ты нормально должен быть.

Андрей помолчал, шелуша орешки и отправляя их в рот.

– А у тебя было что-нибудь… вроде такого?

– Не думаю. У каждого свой стиль жизни, Андрюш. Высокие драмы – это не мое.

– Ты понимаешь… Она такие писала письма вначале… Ты не понимаешь!..

– Я слушаю, Андрюш.

– Такие письма… А потом вдруг – ничего. Два месяца ничего. Сегодня я ей позвонил… в общем, кажется, все. Сказала, что ей не нравится писать письма на чужое имя. Как будто не понимает, что здесь личных почтовых ящиков нет, а общественных почтальонов больше, чем хотелось бы. И так еле сумел уломать одного, чтобы согласился на себя получать… Правда, фамилия у него дур-рацкая!

– Я в этих вопросах не силен, Андрюш. Но допускаю, что есть такие женщины: для них лучше вообще без писем, чем вот так… Давай еще пивка?

– Разве ничего не осталось?

– А разве осталось?

– Не ерничай, тебе это не идет. Я сам удивляюсь, что так быстро кончилось. Эй, друг!..

Малый уже все понял (очевидно, по перетряхиванию бутылок), был тут и вежливо улыбался, показывая нездоровые зубы.

– Ты уже здесь? Смотри, какой сладкий… Еще четыре пива. Арбаа [10] . Ферштейн?

Как не понять, когда Петрунины глаза восходят двумя солнцами в легком тумане, когда четырехпалая корона из пальцев парит, как птеродактиль, а в голосе накатывает шум большого далекого леса.

– На чем мы остановились?

Назад Дальше