Парус (сборник) - Шапко Владимир Макарович 10 стр.


Лучи солнца по утрам могли пробиться только через щели или через дыры от выбитых сучков. Верончик бегала по двору, как золотистых тонких нитей надёргивала отовсюду этих лучей и всячески их запутывала. Хулиганила. Как если б хулиганил тонконогий шустрый паучок… Выбегала за баню. Солнце пило чай на краю огорода. Огород лежал, как халва… Снова забегала в лучи ограды. Как будто в клетку в золочёной паутине. Где принималась бегать, дёргать, всё запутывать.

На забор сдуру садился голубь. Робко переступал, передвигался по нему, выдвигал любопытную головку. Словно прилетел знакомиться. В великих неуклюжих крыльях. Будто во фраке с чужого плеча… Да в камни его, прохвоста! Над пролетающим камнем голубь подскокнул, взорвался переломанным веером – и ускользнул от дурочки за забор.

Выглянул было петух из сарая, но сразу исчез. Дрессированный. Верончик и туда пульнула камнем. Чтоб не выглядывал.

Иногда за забором труси́ла стайка ребятишек. Весело смеющаяся, весёленько переговаривающаяся. Осторожный глаз девчонки замирал возле дырки от сучка. Будто неумело приставлялся к зыбкой золотящейся подзорной трубе… Истинно, как шанкр, взращивался в этом дворе забубо́нный индивидуализм. Чтобы в дальнейшем, по мере взросления, сесть ему, как на член, на какой-нибудь легкомысленный коллектив…

В полдень, в жару, когда солнце поджаривало, во дворе изнывала кастрюльная оцинкованная духота. Зной. В доме начинала кудахтать Марья Павловна. Из окошка вылетало:

– Верончик! Веро-ок!

На середине двора Глафира вскидывала подол. Как будто тыкву-рекордистку обнажала. Сразу сбегались куры, думая, что зерно. Верончик подглядывала сзади, принималась прыскать. Глафира сбрасывала на ноги всё, для проформы поправляясь…

– Как вам не стыдно! Глафира!..

Возмущённая, вся красная, на крыльце стояла Марья Павловна. Мать! Верончика!

– Чему вы учите ребёнка! Туалет рядом! Два шага пройти!..

Женщина хмурилась. Уличённая. По мелочи. По пустяку.

– Чего ещё… Да ладно! Всё равно никто не видит. Вона заборы-то – до неба… Как в тюрьме живём…

– Да мы-то, что – не люди для тебя?!

– Да ладно… – морщилась женщина. – В бане вместе моемся… А тут, подумаешь – посс…ла…

Марью Павловну как будто ударили током. Марья Павловна какое-то время задыхалась, не находя слов. И топалась на крыльце, сделавшись бурой, как помидор:

– Д-домой! Верончик! Немедленно д-домой!

Девчонка прямо-таки на цыпочках плыла к крыльцу. Потупившийся невинный ангелочек. А тётка… а тётка брала в руку плетёную выбивалку – и начинала лупить ковёр, развешенный у забора…

– Из грязи – в князи… Мать вашу!

Шарахала. Как будто эхо во дворе убивала. Нервные куры подскакивали.

Право на трёх кур этих и петуха Глафира отвоёвывала месяц. С весны ещё. Как только сошёл снег. "Ни курочки не заведут, ни петушка… – поначалу ходила и достаточно громко ворчала во дворе. Злой женской ногой в мужском ботинке пинала пустую корзину, всегда случавшуюся на пути: – Тюрьма!.. Пустыня!"

Марья Павловна вздрагивала. Где куры – там петух. Это что же будет? Он же начнёт их обрабатывать по всему двору. Ежедневно, ежечасно, ежеминутно! И всё это на глазах у Верончика?.. Марья Павловна холодела, внутренне содрогнувшись. Нет-нет-нет! Только не это! Как бы: свят-свят-свят! Поспешно делала вид, что не слышит, что не видит ничего. "Верончик! Веро-ок!"

На другой день ходили и пинали прямо с утра. Корзина летала, как привязанная к ноге: "Курочки н-нету! Петушка н-нету! Пустыня! Тюрьма!" Марья Павловна зажмуривалась. Даже затыкала уши. Ну вот не видит, не слышит она ничего, и всё тут!

Тогда подступали прямо к ней. С выпучиванием честных укоризненных глаз, как репчатого лука. Что же, мол, это, Марья Пална! А? Где куры-то? Где петушок? Разве ж можно так? Ведь пустыня! Тюрьма!

Марья Павловна набирала воздуху в грудь, задерживала – и выдыхала: нет! Как та девка из анекдота. Предварительному парню. Мол, не-не-не! и не думай! и не гадай! И металась взглядом. Как бы полным заботы. "Верончик! Веро-ок!"

Тогда Глафира говорила: эх! И от ударов ботинка корзина опять начинала взмывать. Взмывать, как дирижабль на верёвке, далеко не улетая. Эх…

…За обедом, при Фёдоре Григорьевиче, Верончик коротко, радостно, два раза, выдохнула:

– Хочу курочку!.. Хочу петушка!..

Как бы с радостью вступила в борьбу. В драчку. Марья Павловна опять вздрогнула. Глянула на Глафиру. Заговор. Науськивание невинного младенца. Марья Павловна взяла себя в руки, сказав, что курочка и петушок будут завтра. На обед. Глафира приготовит. Глафира закатила обиженные глаза к потолку. Доверяя их только Богу.

– Живых! – не поддалась Верончик. И снова радостно выдохнула, что хочет курочку, хочет петушка! Никуда как бы теперь не денетесь. Петушка-а!

Оторвавшись от жаркого, Фёдор Григорьевич поверх очков уставился на дочь. К жене повернулся… С замысловатыми воротничком и причёской Марья Павловна походила на тесную розу… Марья Павловна торопливо начала подкладывать ему в тарелку: ешь, ешь, Феденька, дорогой, ешь!

– Петушка-а! – требовал словно уже весь народ.

О чём она? Какого петушка? Зачем петушка? У Фёдора Григорьевича за время обеда все государственные думы вместе с пищей сталкивались куда-то ниже. Гораздо ниже головы. Куда-то в грудную клетку его. Как в мешок булыжники. В голове становилось пусто. Курящееся от пищи, обалдевшее сознание требовало поводыря, поддержки, руки. Человек ничего не понимал. Человек становился словно не от мира сего…

– Сельскава-а!

– ??!

Ах, Федя, ты ничего не понимаешь! Марья Павловна подпиралась кулачком. Как всё та же тесная роза любви. Только теперь роза печали. Готовая плакать. Здесь, можно сказать, рушатся крепости, города… а он на флейте своей играет. Блаженный. Несчастный. Прямо невозможно не заплакать. Феденька-а…

Силкин косился на жену. Скоро надо поднимать всё, обратно в голову брать, понимаешь, – а тут слёзы какие-то… Сама собой набегала на лицо хмурость.

Глафира с тарелками двигалась вдоль стены. Передвигалась фоном. Ущерблённым, рассыпающимся, фоном на цыпочках.

…Когда она принесла их в мешке и выпустила во двор – петух, отряхнувшись, побежал и тут же загнул одну из куриц. Будто испуганного в перьях индейца раскрыл. И ударил сверху в него красным червяком. Всё! Готово!

Марья Павловна почувствовала сердцебиение. Верончик подбежала, чтобы лучше разглядеть. "А почему не склешшились?" Заводя к небу глаза, Марья Павловна почувствовала, что теряет сознание. "Он топчет её, а не склешшивается", – объяснила Глафира, с гордостью глядя на петуха. Петух жёстко распускал к земле крыло. Как сабли точил. "Мам, правда? Да? Топчет?" Марья Павловна пошла. Качаясь. "Да, он топчет. Он только топчет. Он топтун…" Ещё с беременности лелеемое, с любовью строенное, мечтательное, идиллическое… воспитание проваливалось. Рушилось. Жизнь хапала своё… О-о-о!

С неделю Верончик втихаря терроризировала петуха. Гонялась за ним с палкой. Петух стал пуглив, исчезающ. Вздрогнув, от Верончика он бежал как острый, мгновенно худеющий парус. Два раза, когда взлетал на кур, шарахнули камнем. Его старались придавить, как солдатика. Прятался.

Ничего не подозревающая Глафира, как всегда, совершала свой обряд прямо во дворе. Обложенная платьем… Прибегали куры… Петух только выглядывал… Глафира косилась на петуха… "Чё-то перестал кур топтать, зараза! – делилась заботой с хихикающим, подглядывающим Верончиком. Начинала платье меж ног прокидывать. – В маха́н его надо, стервеца!

– Глафира, вы опять?.. – отдалённо, еле-еле доносилось из окошка, будто с того света.

– Да ладно, Марья Пална! – Платье сбрасывалось. К дому, к окошку спешили. Так спешат к единомышленникам, к друзьям. В данном случае – к подруге. Зад беспокойно перекатывался всеми своими громадами под тонюсеньким ситцем.

– …Я чего хочу сказать-то, Марь Пална! Петух-то, петух-то, зараза, бракованный оказался, порченый. Кур топтать, зараза, перестал. Напрочь!.. Я чего говорю-то: нового надо скорей, нового. А этого – в махан, в маха-ан! Как считаешь, Марь Пална? А?

Как будто в плакучих цветах стояла Марья Павловна в резном окошке. Смогла заклёкнуть только:

– Ты опять?..

Ну, уж это! Право слово! Ей про Фому, а она про Ерёму! Неудобно даже как-то…

– Я спрашиваю тебя… ты опять?..

Развальная тётка с бобинным серым колтуном на голове топталась, сосредоточивалась. Чтобы дать, значит, ответ.

2. Долгие тяжёлые дни отдыха, или Раз-два! Раз-два!

1

Под бодренькие команды Верончика, гоняющей строй во дворе, Фёдор Григорьевич в спальне совершал на Марье Павловне утренние, стойкие, ритмичные подкидывания. Раз-два! Раз-два! Было воскресенье, окно из спальни во двор оставалось раскрытым, голосок Верончика слышался хорошо, чётко, проходил прямо под окном. И Марья Павловна страшно стыдилась, исподтишка хотела сбить Фёдора Григорьевича с этого ритма, сопротивлялась ему, как сопротивляются постороннему случайному попутчику на улице. Который нарочно топает с тобой, мерзавец, в ногу. Давит будто на тебя, мучает. Конечно, Фёдор Григорьевич – не посторонний попутчик, нет, но нельзя же… но нельзя же, чтобы он и Верончика вовлекал в свои подкидывания, чтобы она шла с ним словно в ногу. Господи! Что делать! Однако Фёдор Григорьевич настаивал, продолжал подчиняться голоску Верончика, продолжал подбрасывать постель с Марьей Павловной соответственно голоску, точно. Раз-два! Раз-два!

Таким образом совершив под звонкие команды тридцать пять подкидываний или, говоря медицинским языком, тридцать пять полноценных фрикций… Фёдор Григорьевич внезапно сбился с ритма – и зачастил, и зачастил, и рухнул на Марью Павловну, подкидываемый уже ею, уже не участвующий. Сбив, как всегда, на щеку очки, которые свисли опять как брелки.

Между тем короткий строёк, составленный из трёх Глафириных племянниц и племянника Андрюши, продолжал молотить босыми ногами во дворе. Голоногая командирша в сандалиях, лёгкая и ходкая, как цапля, шла сбоку-чуть-впереди. С ритмичной механистичностью прихрамывающей пружинки она приседала к ним, она наставляла им кулачком:

– Раз-два! Раз-два! Возьмём винтовки новые и к ним флажки, и с песнями в стрелковые пойдём кружки! – Она будто дирижировала им. Будто преподносила ритм на блюдечке, на тарелочке. Её полевая сумка стукалась по голяшке, отлетала.

– Раз-два! Раз-два!..

Специальные Дети топали. Прошло три года, как они начали подкармливаться у тётки Глафиры, у Силкиных. Последние полгода им разрешили ходить каждый день, на дармовых сытых хлебах они отъелись, стали тяжеловатыми для строя, задумчивыми. Задки их оттопырились бараньими кочками, курдючками, а всегда обритая голова Андрюши стала воздушной, как никогда… Верончику приходилось нещадно гонять их, чтобы добиться какого-то толка.

– Раз-два! Раз-два! Чётче! Чётче! Раз-два!

Оставив за спиной всю притемнённую потаённость спальни, вся в распущенных ниспадающих волосах – как будто в цветках, как будто в длинных ворохах бегоний – стояла в резном окошке Марья Павловна. В задумчивости, в отдохновении она брала всю эту цветочную тяжёлую густоту и проглаживала её гребнем. Голубенькие глаза видели несносную Глафиру, тяжело колыхающуюся над корытом в углу двора; видели напа́давшие сквозь высокий забор большие утренние пятна солнца, меж которых, как меж вспушившихся и светящих кошек, ходил строёк с Верончиком во главе… Лёгкий человек Марья Павловна. Зла не помнящий. Быстро всё забывающий. На сегодняшний только день. (Обиды, наносимые ей, её сознание сначала замутняли. Как будто ей без жалости накуривали в него табачным дымом. Сознание темнело, начинало задыхаться. И она в испуге словно бы скорей проветривала его. Чтобы оно опять стало чистеньким, лёгоньким, необременительным. Вот так. Если и оставалось после обид что, то так только – мелочью, телесным, незначительным: испуганной ли морщинкой, запутавшейся где-нибудь у разреза глаза, седым ли волоском возле височка…) Она хотела крикнуть Верончику привычное, радостное – Верончик! Веро-ок! – и осеклась, глянув на спящего Фёдора Григорьевича. Кричала сама Верончик, проходя:

– Мама, смотри, как марширует мой строй! Раз-два! Раз-два!

– Они же устали, наверное, – осторожно говорила Марья Павловна про племянников. Как говорили бы про бессловесных голубей. – Им бы надо отдохнуть. – Нервно переступала на месте, поглядывая на Глафиру. Повторяла громче: – Им бы отдохнуть немножко!..

– Ничего-о! – кричала Верончик. – Они выносливые! Раз-два! Раз-два!

Глафира стирала. В углу двора. Глафира зло шоркала на доске в корыте простынь. Ругалась. Зар-разы! Сдёргивая, сбрасывая с засученных рук пену, решительно отходила от корыта. И платье взмывало, как после выстрела птица. Зар-разы! Сбежавшиеся куры как будто изучали контурные две карты в школе. Синюшные два полушария. Зар-разы!

Холодеющая Марья Павловна хотела крикнуть, остановить, оглядываясь на храпящего мужа. Строй проходил, не обращал внимания. Зар-разы! Муч-чители! Платье, наконец, рушилось. Как вода из ведра. Зар-разы! Снова стирала, зло колыхалась над корытом. Марья Павловна падала на стул, готовая плакать.

"Что?! Как?! – вскидывался Фёдор Григорьевич, всклоченный, с примятой щекой похожий на ветчинный бутерброд. – А?!" – "Ничего, ничего, Феденька! – бросалась Марья Павловна. – Спи, родной!" Скорей взгромождалась к нему на кровать и приваливалась к его голове боком, гладя её, баюкая. Так приваливается с обильной готовой грудью мамаша к проснувшемуся и заоравшему младенчику. "Спи, родной, спи. Ничего…"

Приезжал водовоз. В шагистике наступала передышка. Потешные отходили к забору, доставая платки, чтобы культурно отереться.

Тихо, деликатно, водовоз стучал черпачком в столб ворот. Как будто костяшками пальцев. И после того, как Глафира разводила ворота, он на бочке въезжал во двор. Это был старичок лет шестидесяти. Нос его смахивал на малинник. Остановившись, спрыгивал на землю. Накидывал на плоскую клячу вожжи, как на забор. Снова взбирался на телегу, принимался черпать и сливать в подставляемые Глафирой вёдра воду. Мелькающая правая беспалая рука напоминала шишковатый изолятор.

Лошадь качал ветер. Однако она стояла довольно кокетливо – приподняв левую заднюю ногу с пятнистым копытом. Будто изящно взяла предложенный стакан чаю.

Верончик совала в ноздрю лошади прут. Ребятишки раскрывали рты, забыв про платки. Лошадь вскидывалась, как мгновенно обезножевшая, как с деревянными передними ногами. Старик держал баланс на телеге, взмахивая беспалой рукой. "Нельзя так делать, милая девочка. Никак нельзя". Глаза его растерянно ползали, как жёлтые пчёлки. Верончик продолжала совать. Лошадь резко переставлялась, перекидывалась от Верончика в сторону. Старик спрыгивал на землю. "Ах, ты, господи!" Удивлялся: "Вот ведь беда какая…" С пустыми вёдрами выходила Глафира. Орала на Верончика, отгоняла от лошади. И старик вновь залезал на телегу черпать дальше. Всё удивлённо мотал головой. Вот ведь! Ах, ты, господи! "А ты кнутом её, Митрич, кнутом!" – "Как можно! Что ты! Тише, тише! Услышат…"

Лошадь поспешно тащила телегу с бочкой со двора, и старик, всё удивляясь, высоко, колченого подпрыгивал на передке, забыв сесть. А телега, ставшая вдруг какой-то громоздкой, высокой – как двор, как часть двора – долго тараба́нилась с ним, стариком, в воротах, цеплялась там за столбы, прежде чем выкатиться наружу… Ребятишки закрывали рты. Горли́сто, как из красненького петушиного мешочка, Верончик кричала: стррроиться-а! Но у племянников был ещё один ход – "В туалет, в туалет! – наперебой кричали теперь они. – Нам надо в туалет!" А, чёрт вас! Однако всё равно строем были выгнаны за баньку, сунуты в уборную: чтоб живо!

Уборная внутри как шоколад. Вся цвета шоколада. Хотелось трогать стены руками. "Ну, скоро, что ли?.." – "Сейчас!" – в один голос кричали. И снова осматривали, осторожно трогали, перешёптывались. Верончик ходила. Полевая сумка свисала до земли, как сумка у гусарёнка. Верончик направлялась к двери, резко распахивала…

Андрюша поспешно начинал тужиться, выставив петушок прямо к командиру. Сёстры его присгибались по бокам, с приспущенными трусиками, тоже вывернув головы к Верончику. Композиция называлась: мы оправляемся… Командир захлопывала дверь. За дверью слышался шёпоток и даже смех. Подходила, резко распахивала дверь. Композиция застывала. Озабоченная, тужащаяся. Маленький Андрюша готов был лопнуть: счас! счас! Верончик прутиком подкидывала петушка. Раз, другой. Петушок возвращался в исходное положение. Спружинивал, как игрушка. Андрюша, задрав майку, с испугом смотрел на петушка. Как будто на чужого. Белая, понизу витала великая тайна. Присев, Верончик словно прислушивалась к ней и думала, что с ней делать, что с ней можно сотворить… Ладно, потом. Отпрянула. Выходить! Строиться! Сёстры с облегчением выкатывались наружу, поддёргивая трусики, а отставший Андрюша подтягивал большие мешочные штаны, перекидывая через голову лямку. Торопился за всеми. Воздушная голова его была неспокойна, меняла очертания.

Раз-два! Раз-два! Опять затопали, опять пошли. Опять началась работа. Раз-два! Раз-два! – наставляя сбоку, вводила в нужный ритм Верончик. Фёдор Григорьевич на Марье Павловне сразу воспрянул, сразу воодушевился. Потешные тоже словно обрели новые силы. Потому что перед обедом их ждал подарок, ждал известный им сюрприз. Конечно, если всё будет хорошо, если они будут хорошо маршировать. Значит – руби! Да веселей! А за тюлем в комнате сетка кровати пролетала до пола, до чемодана под кроватью, лупила по нему, хорошо подбрасывая два тела как одно. Раз-два! Раз-два!

В спальне матери и отца из-под прибранной кровати (Фёдор Григорьевич храпел, разинув рот, в своём кабинете) Верончик выдвигала большой потёртый фибровый чемодан, сильно помятый, прибитый сверху. Раскрывала его… И всякий раз они застывали, не в силах сдвинуться с места, не решаясь подойти ближе, не веря глазам своим: чемодан был полон печенья. То есть весь до краёв заполнен побитым печеньем, как будто сплошь переломанным золотом. (Точно специально кто-то падал на него сверху.) А конфеты в синих, красных, зелёных обёртках – как попало намешанные – как сапфиры среди золота, как топазы, агаты. Как драгоценные камни! Сокровище-е… "Ну же, берите! Лопайте!"

"Верончик! – пролетал по коридору голос Марьи Павловны. – Не корми их перед обедом печеньем! А то они испортят аппетит! Веро-ок!" Какой ещё, к чёрту, аппетит! – как конь топалась с большой кастрюлей за хозяйкой Глафира. О чём она говорит? Солдаты тоже удивлялись, расположившись прямо на полу вокруг чемодана. Налегали ещё прилежней, ещё вдумчивей, ещё углублённей. Какой аппетит? Что это такое?

Снисходительно Верончик наблюдала. Так наблюдают за свиньями, которые возятся у корыта. "Ну ладно, хватит!" Захлопывала крышку. Отсекала от всего богатства. Андрюша успевал схватить в горсть. Шёл со всеми во двор, удивлённо сводя глаза на своём кулаке. Конфеты торчали из кулака, как папильотки из головы Марьи Павловны. Это удивляло. Старшая сестра отобрала конфеты. Сунула ему за майку. Дёрнула за собой.

Назад Дальше