Враждебный портной - Юрий Козлов 2 стр.


Отправляясь на очередное свидание, Каргин критически осматривал себя в зеркале и сознавал, что выглядит чудовищно. В формально (поверх старых швов, которые натирали ноги, как невидимые стигматы) перешитых брюках с длинной мотней (штанины вздергивались на ходу так, что виднелись в лучшем случае носки, в худшем – голые белые ноги), в криво зауженной рубашке с широким, как жабо, воротником, в замшевых туфлях на два размера больше, он видел развалины своего так и не состоявшегося образа, крушение надежд, оскорбительную и неправильную попытку враждебного портного (судьбы) испортить его жизнь. Печаль неисполненных желаний, безнадежность и серость советской жизни оседала пылью на его (отцовских) замшевых туфлях, остроносыми шхунами выглядывающих из-под парусов нервно дергающихся над носками штанин. "Уважаешь английский стиль?" – издевательски осведомился у Каргина приемщик в ателье, когда он вышел в перешитых брюках из примерочной. "Почему?" – растерялся Каргин. "Ну как же, – охотно объяснил приемщик, – англичане носят укороченные брюки, чтобы болтались над ботинками. Традиция". "Только не с такой мотней", – возразил Каргин. "Возможно, – не стал спорить приемщик, – я же предупреждал, что эти брюки перешить невозможно. Они были загублены еще до того момента, как их сшили".

Это была советская жизнь. Совжизнь. Или "Жизнь сов". Такую книжку случайно увидел и зачем-то купил в букинистическом магазине на Литейном проспекте Каргин. С обложки строго смотрела круглыми желтыми глазами серая ушастая сова. Каргину казалось, что это СССР смотрит всезнающим немигающим взглядом в его испуганную душу. У совы были уши, чтобы слышать все, что говорит Каргин. Был острый кривой клюв, чтобы в случае чего раскроить его череп, были могучие когти, чтобы вцепиться ему в спину, если он попробует убежать. Днем он и не пытался, зато ночью во сне Каргин, случалось, петлял мышью по залитому лунным светом полю, а над ним, закрывая звездное небо, кроила воздух серпами-крыльями Сова-СССР. Каргин не ведал, по его мышью душу она летит или просто облетает бесконечные свои поля (на них, как овощи, росли унылые ботинки) и леса, где вместо деревьев тянулись вверх штанинами уродливые брюки…

3

– Купи костюм! – распорядится манекен.

– Зачем? – удивился Каргин. – Мне шестьдесят лет. Я вышел на пенсию. Мне некуда ходить в новом костюме. И еще… извини, нет денег. На мою пенсию костюм не купишь.

Некоторое время манекен с недоумением рассматривал Каргина сквозь пыльное стекло.

Еще мгновение назад бодрившийся и предававшийся необязательным воспоминаниям Каргин почувствовал себя тараканом, усами-антеннами вдруг ощутившим над собой занесенный ботинок. Если, конечно, таракану доступно подобное горестное предвидение.

– Кто ты? Чего тебе от меня надо? – Каргин вознамерился заложить тараканий вираж, оторваться от витрины, но ноги намертво приросли к асфальту.

"Наверное, я схожу с ума или… умираю". – Каргин попытался сосредоточиться, как за (спасительную ли?) нить (Ариадны?) ухватился за воспоминания о детстве и юности в Ленинграде. Но время истончило нить. Не зря, не зря увиделся ему в непроглядных окнах зеленый светящийся паук! Нить стала невесомой, как паутина. Манекен властно вторгся в его сознание и теперь орудовал там, как слон в посудной лавке. Он попросту расплющил сознание Каргина ногами, обутыми в зеленые кроссовки с оранжевыми шнурками.

Теперь Каргин, как за (спасательный ли?) круг, ухватился за текущее, длящееся мгновение, внутри которого он хотя бы осознавал себя. Оно определенно не было прекрасным, длилось прерывисто, текло в неизвестном направлении, но Каргин по крайней мере знал, что находится в Москве, на улице под названием Каланчевский тупик неподалеку от памятника Лермонтову.

Поэт прожил на белом свете неполных двадцать семь лет, лихорадочно, лишь бы отвлечься от проклятого манекена, размышлял Каргин, его личность не успела отлиться в сознании современников и потомков в законченную (пусть и с бесконечными вариациями) форму, как, к примеру, личность Пушкина. Тот – "наше все". Лермонтов – "наше не все", но что именно за вычетом "все", никто точно не знает. "Наше кое-что". Ему фатально не повезло с местом в истории литературы. Хотя он, а не Гоголь, первый одел ее в… шинель. Грушницкий ходил в солдатской шинели – символе унижения крепостного народа, вопиющего социального неравенства, прогрессивные дамы его жалели, подавали оброненный у источника на водах стакан, а потом Печорин равнодушно, как скотину, его пристрелил и, кажется, сказал что-то вроде "финита ля комедия". Зачем? Нет, шинель в русской литературе далеко не комедия… Но Лермонтов, предвосхищая Гоголя, Чехова, Лескова, великого Достоевского, народников, народовольцев, нигилистов, охранителей, провокаторов, а в итоге блоковских двенадцать (по числу апостолов за вычетом Иуды?) с Иисусом Христом в шинели впереди, опережающе ее прострелил! Создавая шинель, он одновременно восставал против шинели как меняющегося по форме, но неизменного по содержанию символа России. Но что взамен? Он не сказал. Вот это несказанное и остается от Лермонтова после вычитания "всего". Он вызвал мир на дуэль, мысленно в него выстрелил, но мир подло укрылся в бронебойной шинели, а потом сам ответил отнюдь не мысленным, а убийственным выстрелом! Грушницкий глуп, но… вечен, вдруг потекли в ином (гуманистическом?) направлении мысли Каргина, как и стреляющий в него Печорин. Почему "лишние люди" всегда стреляют в тех, кто глуп, но честен, как Грушницкий и Ленский? Не потому ли, что на тех, кто изначально глуп, но остаточно честен, держится мир? Убери их, и весь оставшийся мир станет "лишним". Он уже, в сущности, почти лишний, потому что глупых и честных все меньше, а умные честными не бывают… Интересно, перевел дух Каргин, что бы делал Лермонтов, окажись он в современной России? Он не сомневался, Лермонтов бы не пропускал ни одного протестного митинга, для молодежи он был бы "всем"… Впрочем, молодежь давно воспринимала его строчку "Прощай, немытая Россия!" по-ленински, то есть как руководство к действию.

Похоже, нелепые размышления Каргина заинтересовали матово-металлического инопланетянина со схематичным лицом и овальной, как железное яйцо, головой без головного убора. Каргин осторожно поднял глаза и с изумлением констатировал, что небо, совсем недавно одетое в лохматую мокрую шинель, стремительно переоделось во что-то зеленое, десантно-камуфляжное, как если бы превратилось в поле. Цепенея от пещерного ужаса, он догадался, что видит над своей головой подошву левой (или правой?) кроссовки манекена из витрины магазина "Одежда". А еще он понял, что пока что его выручает хлестаковская легкость мыслей, случайная их навинченность на некие, не вполне ясные ему самому, но интересующие манекен смыслы. Металлическая, меняющая реальность, как перчатки или… шнурки в кроссовках, мегасущность наблюдала за хаотичной суетой мыслей Каргина, как за прыжками блохи, ломаным бегом таракана, передвижением паука по периметру паутины.

Ну да, паутина…

Это же… Садовое кольцо, внутри которого сучат лапками мухи-люди! Больше всего на свете сейчас Каргину хотелось стать, как все, сучить лапками из дома в магазин, из магазина в сберкассу за пенсией, из сберкассы в поликлинику, из поликлиники домой к безрадостному обеду и телевизору. Хотелось покорно застыть в общей (общественной) паутине, и пусть ненавистный паук (российская власть) терзает его квитанциями ЖКХ, инфляцией, ростом цен и платной медициной. Народ терпит, и он, Каргин, будет терпеть. Но нет, ему была уготована иная – персональная – паутина. Его сквозь стекло терзал иной – из фильмов ужаса – паук в зеленых кроссовках с оранжевыми шнурками.

Во времена позднего СССР Садовое кольцо было просторным, как безразмерное (то есть любому впору) советское пальто. В него, бесполое, серенькое, неладно скроенное, но крепко сшитое, со временем преобразовалась напитанная кровью, как бисквит ромом, революционная шинель. На покрытый этой шинелью сундук мертвеца рухнули не пятнадцать морских разбойников, а многие миллионы невинных граждан самых разных профессий. Со временем дух шинели – дух созидания через смерть, кровавый ромовый дух классовой борьбы, бессудных расправ и постановочных судебных процессов, дух коллективизации и индустриализации, войны до победного конца, восстановления промышленности и создания атомной бомбы, дух великих строек и полетов в космос из пальто изрядно подвыветрился. Оно стало смотреться убогонько, но цивильно. В нем вполне можно было сунуться на задворки модной Европы, а в Азии и Африке на дядю, одетого в советское пальтецо, смотрели с завистью и вожделением. В тамошних гардеробах его лучше было не оставлять. Однако, не успев догнать европейскую моду, пальто начало стремительно ветшать. Историческое время, подобно библейской моли, ускоренными темпами превращало его в труху и тлен, скрывающие под собой библейскую же мерзость запустения. Она, как невидимое, но смертельное излучение, проникала в души простых советских людей. Вдруг (не всем, но некоторым) открылось, что вместе с кровавым ромом из одетого в пальто советского народа ушли вера в собственные силы и воля к жизни, без которых в злом мире и шагу не ступить. Граница по-прежнему оставалась на замке, но сторожевую функцию шинели пальто утратило. Территория поползла живыми лоскутами. Пальто пока еще прикрывало тело, маскировало безнадежно обвисший срам СССР, но лихие ребята с ножницами уже спорили, кому какой лоскут отхватить.

В спутанных, как нитки в захламленной шкатулке для шитья, мыслях Каргина Садовое кольцо непонятным образом свинтилось с образом обобщенного, давно разорванного на куски советского пальто. Раньше оно (кольцо или пальто?) легко расстегивалось и застегивалось (пересекалось пешеходами). В эпоху "Красных ворот" – превратилось в авторское дизайнерское одеяние. У него были до предела зауженные, стесненные наглыми и тупыми мордами запрыгнувших на тротуары машин, пешеходные рукава. Далее по одеянию тянулись бесконечные ряды разноцветных и разностильных транспортных "молний", наглухо заклиненных красными пуговицами светофоров. "Молнии" ползли рывками и только ближе к ночи начинали с трудом застегиваться и расстегиваться. Перебраться с одной стороны пальто на другую можно было только под подкладкой – по подземным переходам. В советском пальтишке, несмотря на его примитивизм, народ ощущал себя духовно недостаточно, но материально вполне комфортно. Дизайнерское одеяние было для него саваном – похоронным и одновременно карнавальным костюмом. Русскому народу, вздохнул Каргин, а стало быть, и мне уготована не просто смерть, а… веселая, праздничная смерть в костюме… Пьеро? А что? В первой трети двадцать первого века русский народ, горько плачущий по Мальвине (СССР), которую сам же и променял на волшебную страну дураков, где растут деревья с золотыми монетами вместо листьев, и впрямь сильно напоминал Пьеро.

– Мы не хотим в гроб! – вдруг трубно от себя лично и по поручению безмолвствующего перед лицом веселой смерти русского народа (Пьеро) возвестил Каргин. Неважно, подумал он, что народ никакого поручения мне не давал. Когда поручения не дают, их берут! Вот я и беру!

Долбившая клювом на противоположной стороне Каланчевского тупика окаменевший батон ворона посмотрела на него как на идиота. Она пожала крыльями и… вознеслась (откуда взялось это слово?) в уже не шинельное, не травяное, а самое обычное осеннее московское небо.

То был добрый знак. Жизнь возвращалась в привычную маразматическую колею. Пьеро рыдал по СССР. Ворона возносилась в небо на крыльях, как на черном кресте. Хоть бы он от меня отстал, как… ворона от батона, подумал про томящий его душу манекен Каргин.

4

Неуместное по отношению к вороне слово "вознеслась" заставило Каргина вспомнить, что настоящая его фамилия (по прадеду Дию Фадеевичу) Воскресенский. Этот Дий Фадеевич – старший механик на пароходе, ходившем по Каспийскому морю из Астрахани в Персию и обратно – сделался во время революции чекистом, а в день, когда его приговорили к расстрелу, сменил благозвучную, струящуюся, как церковный бархат, фамилию Воскресенский на не сильно благозвучную Каргин. Почему-то он решил умереть не Воскресенским, но Каргиным. Видимо, зная хватку коллег в расстрельном деле, Дий Фадеевич не просто не питал иллюзий на воскрешение, но издевался над самим происхождением своей фамилии. Расстрел, однако, не состоялся. Чудо воскрешения свершилось, но так, как только могло свершиться в суровые революционные времена. А именно: внезапной переменой участи палача и жертвы. В тот день в Астрахань прибыл на бронепоезде председатель реввоенсовета республики Троцкий, имевший зуб на начальника губернского ЧК. Того немедленно арестовали, а Дия Фадеевича под горячую руку (или сердце?) выпустили, после чего он (с новой фамилией) растворился в человеческой, но еще не стопроцентно советской, пыли. Бог, похоже, махнул рукой на Дия Фадеевича, простив ему все и сразу и, возможно, забыв о его существовании. Для революционного времени это было совсем неплохо. Вместе с Богом о Дие Фадеевиче забыли и все прочие советские инстанции.

На жарких и пыльных задворках СССР (после чудесного спасения он сразу сбежал из Астрахани) Дий Фадеевич, подобно библейскому Ною, стал родоначальником новой фамилии. Его сын Порфирий Диевич (первый натуральный Каргин) без помех поступил в медицинский институт, выучился на кожника и венеролога, стал уважаемым и ценимым, особенно у многочисленных пациентов, специалистом. Хотя в те далекие годы особого выбора у пациентов не было. Страна ударно строила социализм, выковывала нового человека. Но новые люди – рабочие на великих стройках коммунизма, двадцатипятитысячники-коллективизаторы на селе, авиаторы в небе, шахтеры-стахановцы в забое, полярники на Северном полюсе – нет-нет да и подхватывали (когда соскальзывали с наковальни) трипперок, а то и… страшно сказать, сифилис.

Пока Порфирий Диевич был жив, Каргин много и охотно с ним общался, часто навещал деда на даче в подмосковном местечке Расторгуеве.

В девяносто первом году Каргин писал большую статью о советском фольклоре двадцатых – тридцатых годов. Порфирий Диевич по памяти процитировал ему народную "венерическую" присказку тех лет: "Цыц мандавошки, пошли вон гонокошки, генерал сифилис идет!"

Народ-богоносец, помнится, задумался тогда Каргин, сам, кстати, неоднократно прибегавший в юности к профессиональной помощи деда, боялся сифилиса, как огня, как грозного чекиста, раз произвел спирохету в генералы. Это ли не свидетельство святой простоты и моральной непорочности закалившегося в огне сталинских репрессий, охлажденного страхом (перед ЧК – НКВД и сифилисом) до звенящей ледяной крепости тогдашнего человеческого материала! Или это Каргин часто оценивал факты с противоположных точек зрения, что отнюдь не размазывало их в кашу, а, напротив, обнаруживало в фактах мощную, как на голограмме, скрытую перспективу, свидетельство боязливой народной подлости, готовности трепетать перед сильнейшим из имеющихся в наличии злом, высокомерно презирая прочие, менее жестокие его разновидности, типа "мандавошек" и "гонокошек"? Так народ-богоносец почитал Сталина, но в грош не ставил его (неважно, живых или расстрелянных) соратников.

Фамилия, как репей (Каргин в праведном гневе отверг непотребное слово "мандавошка"), прицепилась и к единственной дочери Порфирия Диевича Ираиде Порфирьевне – внучки Дия Фадеевича и матери нынешнего Каргина. Она по какой-то причине не только каждый раз оставляла за собой девичью фамилию во время трех замужеств, но и единственного сына, появившегося на свет в год смерти Сталина, занесла в свидетельство о рождении как… Дия Каргина. Каргину стоило немалых трудов в год получения паспорта (он тогда жил в доме неистового Виссариона без родителей) преобразовать дремучего Дия в нейтрального Дмитрия. Собственно, по факту он и считал себя Дмитрием, и окружающие звали его Димой. Только когда хотели обидеть или унизить, вспоминали, что он Дий, а один особенно искушенный в сквернословии одноклассник обзывал его Мудием. Мать нехотя смирилась с уточнением имени, взяв с него клятвенное заверение, что он не поменяет фамилию на отцовскую. Новоявленный (узаконенный) Дмитрий согласился, тем более что у отца была несерьезная, водевильная какая-то фамилия – Коробкин. Мелькнула, правда, игривая мыслишка насчет двойной фамилии Каргин-Коробкин или Коробкин-Каргин, но не по годам умный и осторожный Дмитрий (бывший Дий) понимал, что две фамилии – это беды, печали и комплексы сразу двух бесконечных, тянущихся из прошлого генетических цепочек. Для одного потомка слишком много. Да и дразнилок типа: "Каргин из коробки", "Каргин в коробке", "Каргин с коробкой" – было не избежать. К тому же Каргин в мысленных импровизациях о блистательном будущем (они в юном возрасте вторые по силе после эротических) видел себя человеком творческой профессии – писателем, литературоведом, иногда даже поэтом, декламирующим вслух стихи в переполненных залах. Образ неистового Виссариона, идущего со свечой по темному коридору коммунальной квартиры, освещал его путь. Сортир, как конечная точка освещаемого свечой пути, не просматривался. Правда, как-то во сне Каргин увидел (несуществующую) газету с рецензией на свой (ненаписанный) труд. "Коробка Каргина пуста" – так называлась рецензия. Приснившийся критик вынес Каргину приговор с прямотой неистового Виссариона. Никто, гневно возразил ему во сне же Каргин, не смеет совать свое свиное рыло в мою коробку! Он в те дни готовился к экзамену по истории и отлично помнил про сталинский запрет совать кому бы то ни было свиное (капиталистическое) рыло в наш социалистический огород.

Зато с отчеством Иванович (Иваном звали отца-режиссера, улетевшего в год окончания сыном средней школы снимать фильм про Витуса Беринга на Камчатку) мать ничего не смогла поделать, хотя и намекала, что неплохо бы Дмитрию (бывшему Дию) взять отчество по деду – Порфирьевич. Возражения, что в этом случае у них будет одинаковое отчество и их будут принимать за брата и сестру, мать в расчет не принимала. Ей всегда хотелось, правда, не всегда, точнее, почти никогда не удавалось, выглядеть моложе своих лет.

И все-таки почему он выбрал такую… неблагозвучную, шершавую, (к)харкающую фамилию? – задумался о Дие Фадеевиче Каргин. Неужели предвидел, что его внучка со временем превратится в старую каргу-Каргину, можно сказать, каргу в квадрате? Но что ему, чудом избежавшему расстрела, было тогда до внучки, которая родилась через много лет, а могла вообще не родиться? Или все проще? Неужели… Каргин припомнил, что в тюркских языках слово "карга" означает "ворона", это… как-то связано с реинкарнацией Дия Фадеевича? Но к чему такие сложности? Сделался бы сразу Вороновым или Ворониным. А можно: Вороновским, Воронецким – на польский манер, Вороновичем – на еврейский, Вороняном – на армянский, Вороношвили – на грузинский, да хоть… просто общенациональным всечеловеком Вороном!

Назад Дальше