Лихие девяностые – так сейчас называли то время. Для Каргина оно было золотым и благословенным. Рука не поднималась бросить камень в прошлое – в первую подержанную иномарку, малиновый пиджак, оттопыривающую карман "котлету", золотую цепь с медальоном на шее под расстегнутой рубашкой. У него была Надя, которой можно было доверить все на свете. У него был доступ к кредитам в стремительно обесценивающихся рублях. Только успеть добежать с ними до ближайшей обменной конторы. Приятель Каргина – нынешний замминистра – сидел тогда в областном управлении Сбербанка на кредитной линии для малого бизнеса. Каргин как раз и олицетворял собой этот самый малый бизнес. Инфляция была такова, что кредит к моменту возвращения превращался в ничто, в ту самую пыль, которую собирала загадочная финская пена. А еще можно было его застраховать на астрономическую сумму и, сославшись на гиперинфляцию и прочие форс-мажорные обстоятельства непреодолимой силы, требовать выплату по страховке. Кредиты, привычка немедленно переводить всю прибыль в доллары и Надя (в прямом и переносном смысле) лежали в основе тогдашнего финансового подъема Каргина. В золотые благословенные девяностые сформировался его основной капитал, на который он потом только наворачивал новые деньги, особенно, кстати, не рискуя и не напрягаясь.
Надя воистину была человеком места. Каргину стоило немалых усилий уговорить ее уехать с ним в Москву. Что тебе этот магазин? – спрашивал он. Привыкла, отвечала Надя, здесь много воды – озера, Финский залив. Каргин хотел отдать ей магазин, но Надя отказалась. Она выкупила его с соблюдением всех формальностей, в один день выплатила всю сумму, хотя Каргин не настаивал, посадила туда сестру-башкирку.
Но в Москве на оптовом рынке проработала недолго.
Вдруг как с ножом к горлу пристала к Каргину с предложением взять партию каких-то нелепых женских кофточек с воздушными пуфиками на плечах и свисающей сзади на манер рыбьего хвоста серебристой оборкой. Бред! Через руки Каргина прошло немало носки, но с таким победительным уродством он еще не сталкивался. Партия (даже не Китай, не Бангладеш, а какая-то Мьянма!) была столь огромна (четыре товарных вагона!), что Каргину, сойди он с ума и решись ее взять, пришлось бы задействовать все свои свободные средства. А у него полным ходом шел ремонт в только что купленной трешке на Студенческой улице, он внес задаток за участок на Новой Риге… Планов – громадье. Дорогомиловский цветочный король Намик-бай предлагал (на неприемлемых, естественно, условиях) войти в тюльпанный бизнес.
"Ты спятила", – сказал тогда Каргин Наде.
"Я хоть раз тебя подводила?" – спросила она.
"Нет, но когда-нибудь это должно случиться", – ответил он.
"Значит, нет?" – спросила она.
"Нет".
"Я ухожу", – сказала Надя.
"Скатертью дорога! – Каргин не понимал ее внезапного умопомрачения, а потому предполагал самое худшее. Она хочет его разорить, обворовать, да чего мелочиться – убить и, понятное дело, сбежать… с Намик-баем в Баку! – Возьми себе сто кофт как выходное пособие".
"А пошел ты!" – Надя вышла вон, небрежно вскинув вверх согнутую в локте руку со сжатым кулаком.
Ничего, подумал Каргин, когда дверь за Надей закрылась. Вернется, одумается, куда она без меня? Интересно, кто ее научил этому, вне всяких сомнений, выражающему крайнюю степень презрения (у кого – у курдов?) жесту? Неужели… Намик-бай?
Надя не вернулась.
– Ты права, – сказал Каргин, с трудом усмирив сексуальные поползновения костюма. – Я тебя нашел и позвал сюда для того, чтобы выплатить выходное пособие. За двадцать лет наросли неплохие проценты.
– Само собой, – не стала спорить Надя. – Какую должность ты хочешь мне предложить в этом… – уходящее вечернее солнце вдруг наклонилось в небе, как пузатая золотая бутылка, и темный стакан "Главодежды" наполнился до краев кумачового цвета вином, – замечательном заведении?
Вино революции – кровь, почему-то подумал Каргин, хотя мирный осенний пейзаж не давал ни малейшего повода к подобным экстремистским сравнениям.
Глава третья
Глиняный калейдоскоп
1
Мамедкули – так назывался город в Западном Туркестане (в советские годы Туркменской ССР) вблизи границы с Ираном, где в детские годы проводил лето Каргин. В этом забытом Богом (и не только) месте, среди песчаных барханов и глинобитных, разделяющих домовладения дувалов, жил дед Каргина Порфирий Диевич. В глинобитные стены вместе с битым кирпичом зачем-то вмазывались большие, быть может, еще дореволюционного или нэповского времени длинношеие зеленые бутылки. Они посверкивали в стенах, как в глиняных калейдоскопах, а если глина выветривалась и открывалось горлышко бутылки, свистели и выли, глотая ветер, как злые джинны из восточных сказок.
С одной стороны город подпирал раскаленный песок пустыни. С другой – расплавленный горизонт над мелководьем Каспийского моря. Солнце разъяренным верблюдом топтало город ногами, как истертый до белой земли ковер, выбивая из него пыль и отгоняя от берега воду. Летнее солнце в Мамедкули было таким ярким, что, когда Каргин чиркал спичкой о коробок, он не видел зародившегося огонька. Пламя бесследно растворялось в солнце, как капля дождя в бронзовом безрыбном море. Рыболовецкая артель полоскала в воде пустые сети. В те годы Каспийское море стремительно мелело, а Аральское, напротив, сидело в воде по самые песчаные уши. Это потом Каспийское начало стремительно подниматься, подтапливать берега, а Аральское высохло до дна, унеслось в атмосферу соляным смерчем, но к тому времени Каргин отделился от Средней Азии, а сама Средняя Азия – от СССР.
Одноэтажный белый дом Порфирия Диевича стоял на улице Пушкина. В Мамедкули, как и в других среднеазиатских городах той поры, уважали классиков русской литературы. Каргин точно помнил, что в Мамедкули были улицы: Лермонтова, Толстого, Гоголя и Горького. Можно было с уверенностью предположить, что великие писатели, включая Пушкина, никогда здесь не были и вряд ли вообще знали о существовании Мамедкули. Однако советская власть полагала, что жители Мамедкули должны знать о русских классиках, так же как и о великих революционерах – Марксе, Энгельсе, Либкнехте (эту фамилию местные жители выговаривали с трудом) и Розе Люксембург, не говоря о Ленине, Дзержинском, Свердлове и добром, с козлиной бородой, дедушке Калинине. Вероятно, в этом заключалась простая, как жизнь, логика: советская власть несла в степи и пустыни, солончаки и барханы, горы и сопки русскую культуру, умноженную на революционную энергию представителей других национальностей.
В итоге получилось то, что спустя годы назовут Великим советским проектом. И окраины (до поры) не возражали против этого проекта. Русские учителя, инженеры, офицеры, врачи, агрономы, астрономы, железнодорожники и телеграфисты вносили в повседневную среднеазиатскую жизнь устойчивость и перспективу. Что же касается идеологических и карательных излишеств, сопровождавших проект, то чем-чем, а жестокостью и презрением к здравому смыслу среднеазиатские народы было не удивить. Тем более что терпели не зря. На реках поднимались каскады гидроэлектростанций. На степных просторах, где прежде паслись верблюды, возникали космодромы. Если бы СССР просуществовал чуть дольше, Средняя Азия дождалась бы поворота сибирских рек. Они бы до сих пор исправно орошали ее поля и, возможно, снова бы наполнили Аральское море. Но не случилось. Россия осталась с водой, а Средняя Азия – с солнцем.
Выбеленный известью на манер украинской хаты дом Порфирия Диевича состоял из трех больших комнат. Одна – гостиная – смотрела окнами на улицу, где росли тополя и вяло струился мутный арык. Другая – в огороженный глиняными дувалами внутренний сад. Большую часть садового пространства занимал одичавший виноградник, исправно дававший гроздья кисловатых ягод, но главным образом необходимую в летнюю жару тень. Росли в саду и плодовые деревья: огромный – в три обхвата – урюк, так его здесь называли, персики, груши и яблони. Проходная комната – между застекленной, обращенной окнами во двор террасой и гостиной – была темная, без окон. Имелся еще узкий, длинный, как пенал, кабинет с отдельной дверью на улицу, непобедимо пропахший тошнотворным запахом АСД.
Этим жидким черно-коричневым лекарством дед лечил не только кожные, но, вероятно, и другие заболевания. Запах АСД порождал некоторые сомнения в божественном происхождении человека, если его можно было спасти с помощью подобного средства. Чудодейственную силу загадочного состава, тем не менее, Каргин неоднократно ощущал на себе. Ссадины после соприкосновения с АСД заживали мгновенно, фурункулы (в ранней стадии) засыхали, а в поздней – немедленно прорывались. Даже такую неприятную вещь, как панариций на среднем пальце левой руки Димы, дед излечил без хирургического вмешательства тампонами, пропитанными АСД. Каргин ходил с ними несколько дней. Ночью он не мог заснуть и, глядя на коричневый цилиндр обмотанного бинтами пальца, малодушно думал: черт с ним, с пальцем, только бы не нюхать эту вонь!
В начале семидесятых Порфирий Диевич (у него был дар предвидения) без спешки перебрался из Мамедкули в Подмосковье. АСД давно сняли с производства. Но он где-то его добывал. Дух АСД, хоть и не так победительно, как в кабинете в Мамедкули, витал на даче в Расторгуеве.
Жена деда – бабушка Каргина – училась с Порфирием Диевичем в астраханском медицинском институте, а потом уехала вместе с ним по распределению в Мамедкули, где (видимо, конкуренция отсутствовала) стала главным санитарным врачом района. Она умерла в сорок четвертом году, заразившись холерой на пограничном санитарном кордоне. Порфирий Диевич уже два года как был на войне – главврачом одного из армейских госпиталей Третьего украинского фронта. Советские войска штурмовали предгорья Карпат. Немцы и венгры отчаянно сопротивлялись. Раненые шли потоком. Ему бы никто не позволил оставить госпиталь. Жену похоронили без него. Двоюродная сестра Порфирия Диевича забрала дочь (Ираиде Порфирьевне было в ту пору двенадцать лет) к себе в Астрахань. Порфирий Диевич вернулся в Мамедкули в сорок шестом году из Австрии, где стояла его часть.
Каргин видел бабушку только на фотографиях. У нее были тонкие руки и красивое, явно не советское лицо с невыразимой печалью в светлых, почти прозрачных, глазах. В них как будто светился бездонный провал, куда канула прежняя Россия. В те годы на фотографиях и плакатах преобладали другие лица – размашистые, как шаги пятилеток, простые, как букварь, крепкие, как сжатые, на страх врагам, кулаки. Ей бы, смотрел на фотографию Каргин, гулять в белом платье по парку, скользить в кабриолете по бульвару, принимать букеты от поклонников, а она… умерла от холеры – в антисанитарии, в пустыне, среди песка, верблюдов, колючек, иссеченных солнцем людей в халатах и тюбетейках, привыкших к нищете и смерти. Видимо, и в этом, как понял позже Каргин, проявлялась необоримая сила имперской русской советской идеи.
Ему хотелось отделить в этой идее русское от советского, но не получалось. Напротив, получался какой-то зеркальный парадокс: имперская советская идея была крепка и непобедима, пока была (пусть даже по умолчанию) русской, и рассыпалась в прах, как только перестала быть русской; имперская русская идея была крепка и непобедима, пока была советской, и рассыпалась в прах, как только перестала быть советской. Без имперской идеи русские перестали быть не только советскими, но и русскими, то есть стали никакими.
Каргин не желал смотреться в это зеркало. В так называемой перестройке, разгроме ГКЧП, распаде СССР он, как и большинство советских граждан, увидел попытку разбить опостылевшее зеркало, с мазохистским удовольствием следил, как летели в него камни.
Зеркало разбили.
Осколки растащили.
Смотреться стало не во что.
Перестав быть советской и не став русской, Россия сделалась такой, какой только и могла сделаться страна с никаким народом, а именно – первобытно-рыночной. Каргин довольно быстро понял суть первобытно-рыночного уклада жизни. Он не был предназначен для решения насущных проблем страны, народа, общества. Поэтому он не нуждался в стране, народе, обществе как в совокупности людей, осознающих свои интересы. Напротив, был им люто (неприлично для просвещенного двадцать первого века) враждебен. Зато первобытно-рыночный уклад легко решал любые проблемы отдельно взятого (никакого) человека при наличии у того необходимых для этого денег. Но эти проблемы не имели никакого отношения к тому, что все еще по привычке называлось страной, народом, обществом, и решались практически всегда им во вред и исключительно за их счет. России как страны, русских как народа на территории в одну восьмую части суши уже не было. Как не было на ней и способного не то чтобы отстаивать, но просто осознавать собственные жизненные интересы общества. Бесхозное (выморочное?) имущество – таков был неназываемый статус территории. Безотносительно к тому, что говорили с трибун и на пресс-конференциях о великой России фантомные правители – те самые отдельно взятые, давно решившие все свои проблемы за ее счет, никакие люди. Теоретически территорию еще можно было спасти, залив разлагающуюся поверхность революционным раствором АСД. Но кому захочется, даже ради грядущего выздоровления, жить в этой вони – рубить, засучив по-петровски рукава, головы жуликам и ворам, восстанавливать дороги и линии электропередачи, заново зажигать лампочки Ильича, корчевать и засевать заброшенные поля, запускать развалившиеся проржавевшие заводы?
Хотя (опять же теоретически) такие люди в стране еще были. Каргин и прежде задумывался, почему те, кто громче всех кричали о свободе, демократии и гласности, ходили на митинги с транспарантами "Долой КПСС!", не пропускали трансляций со съездов народных депутатов, тряслись от ненависти к коммунякам, остались в новой жизни в подавляющем большинстве у разбитого корыта и с голой задницей? Те же, кому с самого начала не нравились Горбачев и Ельцин, кто до последнего носил в карманах партбилеты и не осчастливил своим присутствием ни одного демократического собрания, довольно быстро оказались в новой жизни при делах. Даже во времена Гайдара и Чубайса, когда имущество страны ставилось на поток. Перемены легки, как воздух, думал Каргин. Жизнь тяжела, как мать сыра земля. Первые были на стороне перем, ен, вторые – жизни. Ветер легко унес одних, но не смог оторвать от земли других. Облегченный разум носится над землей, как пыль; разум тяжелый стоит, как врытый в землю (в истину) столб. Пусть даже земля (истина) горька и ничего не родит. Есть, есть люди, думал он, не до конца отравленные первобытно-рыночными отношениями. Среди никаких редко, но встречаются какие. Пусть у него особняк в Ницце, квартира в Майами, пять "мерседесов" в гараже, но он еще не окончательно потерян для… нашего дела. Мы еще понюхаем АСД!
Жена Порфирия Диевича не успела превратиться в бабушку, сошла с корабля, плывущего к морщинистому, каменистому (в почках и желчном пузыре) берегу старости. Дед доплыл до этого берега и надолго там застрял в одиночестве.
В относительном. Хороший врач, в особенности, кожник-венеролог, никогда не бывает одиноким.
Сейчас Каргин плохо помнил женщин, появлявшихся в белом одноэтажном доме на улице Пушкина. В пропахший АСД кабинет к деду, как в Мамедкули, так и позже в подмосковном Расторгуеве, где его одиночество скрашивала старая такса по имени Груша, приходило множество людей, объединенных общим определением "больные". Одни женщины, вероятно, относились к этой категории, другие – помогали Порфирию Диевичу по хозяйству. "Должен же кто-то за тобой смотреть, когда я на работе?" – отвечал тот, когда маленький Дима проявлял излишнее любопытство. Дед, хоть и жил один, монахом не был.
Но одну женщину Каргин запомнил хорошо. Это было в день, когда он впервые услышал голос вещей.
2
Ираида Порфирьевна родила Каргина через полгода после свадьбы с будущей звездой "Ленфильма" Иваном Коробкиным. Они оба учились (на разных, правда, факультетах и курсах) в Ленинградском институте культуры, оба были иногородними и без крыши над головой. У Каргина не было иллюзий относительно своего появления на свет. Оно было вынужденным. Молодые жили в общежитии и наверняка испытывали трудности с пригодными для близости местами. Они ловили момент, то есть близость у них была ситуационной. О каком-либо системном предохранении, стало быть, речи не было. Аборты в сталинские годы категорически не приветствовались. Институты культуры, как и текстильные производства, считались в СССР питомниками невест. Парни в институте культуры были наперечет. Ираида Порфирьевна решила не искать добра от добра. Иван Коробкин был институтским комсоргом и кандидатом в члены КПСС. Деваться ему было некуда, кроме как, стиснув зубы, в загс.
Так появился на свет Дий (Дима) Каргин.
После окончания института Ираида Порфирьевна с мужем снимали в Ленинграде комнату. Вопящий по ночам ребенок осложнял им жизнь, беспокоил соседей. Сначала маленького Дия (Диму) переправили в Псков к родителям Коробкина, а когда он подрос и окреп, Ираида Порфирьевна договорилась с отцом, что тот наймет в Мамедкули няню и возьмет Диму к себе, пока они с мужем не обзаведутся жильем в Ленинграде. Иван Коробкин уже снимал на "Ленфильме" сюжеты о донорах, занимающих с утра очередь в пункты сдачи крови, о народных дружинниках с красными повязками на рукавах, усмиряющих бесчинствующих стиляг и пьяниц, о пожарниках в брезентовых робах и медных касках, готовых мгновенно потушить любой пожар. Некоторые из его сюжетов попадали в киножурналы "Новости дня", их, к большому неудовольствию зрителей, в принудительном порядке показывали в кинотеатрах перед началом фильмов. "Ленфильм", однако, не спешил предоставлять молодому семейному режиссеру, члену КПСС, отдельную квартиру. Жилищные дела во все времена сопровождались интригами.