- Ладно, прости меня. Хороша же ты будешь, когда выйдешь отсюда! В волосах штукатурка, твое красивое платьице все в пятнах от моего старого дома, а в голове скачет огромная лошадь.
- Странно, теперь, когда светло, мне больше хочется спать.
- Спи скорее, а то будешь похожа на бездомную девочку, тебя поймают и отведут в какой-нибудь огромный дом, вроде того, куда отправляют меня.
- Да замолчи же! Это ведь первый наш день, а ты уже прощаешься.
- Спи. Я жду, когда ты заснешь.
Он умолкает и совсем успокаивается, глядя, как солнце постепенно загорается в ее волосах, на ее руках, где и следа не осталось от их брачного обряда, на ее платьице, к счастью не таком уж грязном. Потом он слышит, как люди входят в дом Крысы и выходят из него. Он вспоминает Изабеллу, и руки у него начинают дрожать - он готов сам еще раз убить Крысу своими собственными руками. Потом его снова начинает тошнить, чуть-чуть, как будто он долго кружился на месте, а теперь остановился, но все вокруг по-прежнему продолжает кружиться.
- Джейн, ты спишь?
- Кажется, да.
- Такой, как ты тогда была со мной… это ты в первый раз?
- Она вздыхает, еще не вполне проснувшись.
- По своей воле? Конечно. А ты что думал! - Голос у нее далекий-далекий.
- Что значит по своей воле?
Это тот, другой, которого он не знает и который иногда завладевает им целиком, задает странные вопросы, ему самому даже стыдно за них, как за ту тетрадь со Святой Агнессой; но Джейн лежит у него на коленях, живая и теплая, единственное тепло, согревающее его память, он может коснуться ее, вдохнуть ее запах, почувствовать себя почти взрослым мужчиной, перед которым открывается жизнь, и он уж не знает, действительно ли испытывает стыд, так ли следует называть это чувство.
Она приоткрывает один глаз, в котором почти не видно золота, только белок, и говорит ему как будто через силу:
- Был один ужасный пакостник… я была совсем маленькая. И на улочке, на лестнице…
Он держится изо всех сил, чтобы не отступить, не спрятаться за ледяную глыбу, в надежное свое укрытие, и еще глубже погружается в море страха, с трудом выговаривая слова:
- И он, он посмел…
- Мне было так больно, - стонет она. - Мама даже… вызвала полицию.
Она отворачивает лицо к стене, прячась от лучей солнца, и, уткнувшись в его живот, глубоко вздыхает - ноздри ее раздуваются и сжимаются, как грудь птички, и солнце, которое разгорается быстрее, чем восходила луна, осыпает золотом ее волосы, но ему хочется оттолкнуть ее голову подальше от себя, совсем засыпать штукатуркой, чтобы волосы стали белыми-белыми, а потом плеснуть туда воды, чтобы они слиплись и их невозможно было расчесать. И коленям его становится противно, как будто на них лежит тот самый пакостник; он понимает, что бунтует, и чувствует, что в бунте есть для него что-то унизительное, и его единственная драгоценность уже не кажется ему такой драгоценной - ведь она побывала в чужих руках, чужие люди подобрали этот чудесный дар без всякого трепета, как на улице сливу; он собирает всю свою волю, чтобы отодвинуть от себя этот кошмар, взглянуть на все со стороны - ведь он с таким трудом, и не один год, заставлял себя учиться этому, но лед выскальзывает у него из рук, его захлестывает стыд, и он плачет, плачет, как дурак, позабыв, что в первые же месяцы жизни в Большом доме сам установил для себя непреложный закон и всегда его соблюдал - никогда не плакать; ведь всегда можно спрятаться за льдину, надо только чуть-чуть сжаться изнутри, но сейчас он не способен на это, больше ни для чего в нем нет места, его заполняет пустой взгляд человека в голубом, и его голос, который говорит сам по себе, отдельно от него, что женщины не помнят ничего неприятного и всегда хотят того, что не существует; и сейчас, когда он сам идет ко дну, он вдруг открывает для себя, что никогда никакой подводной лодки не было и что даже самый лучший пловец, как сказала Джейн, не может переплыть море.
По его щекам беззвучно текут спокойные ледяные слезы, и постепенно ему удается оттеснить куда-то в расплывчатую неопределенность зеленых детей, Изабеллу, Крысу - туда, к фотографии с зубчатыми краями, полуразрушенному дому, который забыл своих жильцов, бунтующему мужчине, к кулаку, молотящему по воздуху.
Последняя ледяная слезинка попадает на веко Джейн, она просыпается и сразу улыбается ему самой лучезарной улыбкой, но улыбка тут же сбегает с ее лица.
- Ты плачешь, Пушистик!
Она обнимает его, слизывает его слезы, как-то вдруг вся чудесным образом оживает и готова теперь к любым путешествиям. Он поспешно улыбается ей улыбкой, пережившей бессонную ночь.
- Пушистик, мой Пушистик, я не хочу, чтобы ты плакал, никогда-никогда. А Крысу ты забудешь. Мы сейчас заглянем к маме Пуф, а потом пойдем в горы или на остров.
- Успокойся, дуреха. Просто меня солнце ослепило. Я спал и проснулся от солнца. А я привык просыпаться в темноте. Да еще штукатурка щиплет глаза.
- Почему бы нам не поселиться здесь? Мне здесь очень нравится. И такое красивое окошечко, с коньком!
Он вдруг сжимает ее с такой силой, что у нее даже кости хрустят, и его бьет озноб, но дрожит он от радости, что может обнять ее, такую живую, такую маленькую, с такой нежной и теплой кожей и голоском, звенящим веселее, чем струйки фонтана, с этими лунно-солнечными глазами; он кусает ее, лижет, пробует на вкус и словно не может насытиться, словно умирает с голоду. Ее улыбка вымела всю грязь из его головы, и он летит в жизнь, держа ее за руку, подхваченный ее неукротимой жизненной силой; он, мальчишка без рода и племени, который только что чуть не выбросил грушу Святой Агнессы, чувствует себя самым счастливым человеком на белом свете.
- Ты совсем сошел с ума, Пушистик. Надо принести воду, мыло и щетку. Хорошо, если бы Тереза нам помогла. И надо привести в порядок старухины цветы.
- А еще надо весь мост обсадить деревьями и прорыть маленькие канавки для лягушек, которые по ночам скребутся в стенах.
Он поднимается, отряхивает ладонями пыль со своих штанов, и она чихает. Он сдувает снег-штукатурку с рыжей травы, по которой не мешало бы пройтись граблями.
Из окна он видит Баркаса и Банана, направляющихся к улице с трамваями. Банан несет гитару, как чемодан, и кажется страшно толстым и каким-то рыхлым в розовом свитере и зеленых брюках. На улице полно людей, но тело с плащом исчезло. А потом ноги у него наливаются свинцом, и радость покидает его.
- Джейн, - говорит он. - Наше путешествие окончено. Пришла полиция.
Она подбегает к нему и тоже выглядывает из окна.
- Живо. - Она не теряет присутствия духа. - Ты говорил, тут есть чердачок…
Он не успевает ей ответить - первая фуражка уже показывается на лесенке.
- Чем это вы тут занимаетесь?
- Мы у себя дома, - отвечает он ледяным тоном.
Появляются еще двое полицейских и мужчина в штатском.
- Он говорит, что это его дом.
- Его дом, - говорит один из полицейских (он узнает его), - это дом его дяди, напротив церкви. И она тоже там живет, это дочь мадам Пауэр.
- Надо же, - усмехается мужчина в штатском. - Дочь мадам Пауэр! У нее, должно быть, неплохие задатки.
А полицейский, которого он узнал, - это Эжен, тот самый Эжен, который посадил его на лошадь.
- Насколько мне известно, ты не перестал водиться с Крысой. Я ведь тебя предупреждал. Где вы были этой ночью?
- Здесь, у себя дома, - отвечает он тем же ледяным тоном.
- Эка хватился! Этот дом давно не твой! С тех самых пор, как исчез твой проходимец-папаша.
Он бросается на него, но через секунду руки его уже скручены за спину, и он без толку брыкается, представ в таком унизительном виде перед Джейн. А она напускает на себя высокомерный вид. И, услышав ее голос, взобравшийся на высокие каблуки, они разражаются хохотом.
- Во всяком случае, этот дом не ваш. По какому праву вы врываетесь сюда без стука?
- Ах ты рыжая! Побеседуем об этом в участке.
- Меня зовут мадемуазель Пауэр. Мой отец летчик, он займется вами, когда вернется.
- Ладно, сейчас постучимся, а вы ответите нам, мадемуазель Пауэр? - говорит мужчина в штатском. Он ударяет кулаком по стенке, и ему под ноги летит здоровенный кусок штукатурки.
- Вот видите, детям нельзя здесь играть, дом вот-вот развалится. Вы здесь ночевали?
- Да, потому что мы убежали навсегда. Мы теперь муж и жена. И имеем право делать все, что хотим.
- У нас еще будет время обсудить этот вопрос. Слышали, какой шум тут подняли лошади?
- Конечно. Мы же не глухие.
- А что было до лошадей?
- Мы спали.
- А потом она так испугалась лошадей, что больше мы ничего не видели, - поспешно добавляет он.
- Крысу знаете?
- Эжен ведь только что вам это сказал.
Мужчина в штатском смущенно почесывает затылок.
- И Эжена ты тоже знаешь?
- Да, мы соседи. Я катался с ним на лошади. Я-то ведь лошадей не боюсь.
- Нам сказали, что вы подошли первые к… - Наверно, он не может найти слова, подходящего для детей.
- К… мотоциклу. Чей это был плащ?
- Не знаю.
- Ты видел кого-нибудь на улице?
- Видел. На всей улице, даже у моста, было много людей.
- Вы сразу вернулись сюда?
- Да. В три часа ночи дети спят.
- А как ты узнал, который час?
Он достает золотые часы и молча протягивает их. Человек в штатском берет часы и долго рассматривает.
- Где ты их взял?
- Мне их подарили.
- Кто, Крыса?
- Нет. Человек в голубом. Больше я о нем ничего не знаю, он уплыл вчера вечером на подводной лодке.
- На подводной лодке, говоришь? Ладно, я потом тебе верну эти часики, а пока они побудут у меня. Эти часы принадлежали одному очень богатому человеку, с которым случилось несчастье.
- Так мы и думали. Он был такой грустный. - Теперь голос Джейн становится кокетливым.
- Есть у тебя сестра, которую зовут Эмили?
- Хотите попросить у меня ее адрес? Я ее адреса не знаю.
- Ну, мы с вами еще встретимся, - вежливо улыбаясь, заканчивает разговор мужчина в штатском. - А ты, Эжен, раз уж ты их знаешь, отведи-ка их домой и скажи родителям, что они нам еще понадобятся, ведь поболтать с ними - одно удовольствие.
И они уходят не попрощавшись. Тихонько насвистывая и подталкивая их к лестнице, Эжен замыкает шествие. Старуха, присев на корточки, собирает комья земли с остатками цветов.
Он берет Джейн за руку, теперь он окончательно уверился, что путешествие их окончено и сейчас он в последний раз идет с белочкой по улице. Их, конечно, запрут на весь день, а завтра - вторник; одна надежда, что ему, как Марселю, удастся удрать из того, другого дома, и, когда он немножко подрастет, он тоже уплывет в море, к Северному полюсу. Но Джейн? Как же он разыщет ее?
Дверь открывает ее мать, она не причесана, лицо помятое, на ней - широкий зеленый халат, в нескольких местах прожженный сигаретами, и сейчас она уже не кажется ни такой стройной, ни такой красивой. Он удивленно таращит глаза - эта холодная, ледяная женщина плачет, как ребенок. Она прижимает к себе Джейн и судорожно целует ее, словно и вправду боялась потерять. Джейн освобождается из ее объятий, бросается к нему, целует его и тоже плачет, еще громче, чем ее мама.
- На всю жизнь, Пьеро! Клянусь тебе! - кричит она, бросая вызов всему свету.
Дверь дядиной квартиры широко распахнута, и тетя Роза со своим обычным угрюмым видом наблюдает всю эту сцену.
- Приходите к нам, когда вам захочется. Теперь я всегда буду дома, - тихо говорит ему мама Джейн.
Этого он никак не ожидал. Тетя Роза молча втаскивает его в квартиру. Дядя вертит в пальцах вилку, глядя на него. Эжени поворачивается к нему спиной.
Он бросается на зеленый диван и тут же засыпает, раздавленный непоправимой бедой, приключившейся с ним, - мать Джейн оказалась настоящей мамой. Он не плачет, но никакая другая мама на свете не смогла бы причинить ему такую боль.
- Русские теперь наступают быстрее, чем американцы. Не понимаю, как это немцы не сопротивляются…
Щеки свисают над жестким пристежным воротничком, взгляд устремлен в окно на далекие поля сражений - дядя сообщает ежедневную военную сводку, допивая кофе. Потом он снимает салфетку, вытирает рот, встает, шевеля губами, словно разговаривает сам с собой, и наконец ухолит в ванную.
Тетя Роза на минутку присаживается. Она тоже смотрит в окно и ищет какие-то слова, но они застревают у нее в горле. Тетя Мария еще в постели. Вчера у нее был врач; через несколько дней - это уже решено - ее тоже отправляют в Большой дом, в ту самую больницу, которой так боялся Крыса, что даже купил себе ружье, но оно послужило ему только раз - для Люцифера.
Встав из-за стола, он заметил на дядином кресле свою тюремную рубаху и комбинезон, чистенькие и отутюженные, - они даже стали как-то мягче и приятнее на ощупь, как все старые вещи после стирки. А на ковре рядом - башмаки, такие же коричневые и блестящие, как "бьюик", запертый в саду до конца войны; а дядя считает, что война кончится гораздо позже, чем он предполагал, хотя американцы вкладывают такие средства, что дела теперь пошли куда лучше, чем прежде.
Он ничего не спросил - для него было так естественно снова надеть форму. Правда, ноги уже успели отвыкнуть от башмаков и побаливают, особенно в лодыжках, но ему давно известно, что такие башмаки - самая подходящая обувь для его ног, и стоит ему пробежаться в них разок, как он вообще забудет, что целую неделю - неделю из семи воскресений - он был от них избавлен. Потом он увидел на столе новый костюм, полотняные штанишки и свитера, сложенные и упакованные в плоскую картонку, в которой их принесли из магазина, - и он взглянул на них равнодушно, ведь пропасть разверзлась вчера, мысленно он уже покинул город, отдалился, ушел в себя, еще глубже, чем когда приехал, и ледяная глыба опять у него перед глазами, и он наблюдает за всем происходящим с великолепной отрешенностью, глазами Мяу, бесстрастными глазами младенца.
Красные, потрескавшиеся от стирки пальцы тети Розы барабанят по клеенке, и стол отзывается металлическим звоном.
- Я оставляю здесь твою новую одежду - здесь она будет целее. Но эти вещи твои, я уберу их в шкаф, и каждый раз, когда ты будешь приезжать к нам, можешь их надевать.
Он молчит. Он разглядывает бородавку у нее на носу, на которую она тратит столько пудры, и размышляет, нельзя ли ее как-нибудь срезать. Обескураженная его молчанием, она вздыхает.
- Бедный малыш, мне очень жаль… Но ничего не поделаешь… - И даже если она и испытывает в глубине души какие-то чувства, ее ворчливый голос не в состоянии их передать.
Дядя возвращается; на голове у него фетровая шляпа, под мышкой зонтик, хотя на улице сияет солнце. Он кладет синюю бумажку на комод и поспешно, словно боится опоздать на поезд, направляется к двери.
- Возьми, это тебе на мелкие расходы, - бросает он, даже не обернувшись.
Он уходит.
- Ты мог и поблагодарить его, - укоряет тетка.
- Мне деньги не нужны. И никогда не будут нужны, - отвечает он из своей подводной лодки.
- А еще ты должен попросить прощения у тети Марии, врач сказал, она не протянет и полгода, и ей так страшно…
- Знаю. И поэтому она пьет пиво.
- Ты ведь еще совсем маленький, откуда в тебе такая черствость? Что тебе стоит попросить прощения? А ей будет приятно. Мы будем навещать ее в больнице и по дороге заходить к тебе. Это не так далеко.
- Я хочу попросить прощения, но только не у нее, а у тебя. Ты хоть пыталась что-то сделать, и не твоя вина, что ты почти ничего не поняла.
- Тут и понимать нечего, ты просто бессердечный волчонок. Слышал, как сказал вчера полицейский: "Единственное, чему они там обучаются, - это драться. Как псы в клетке". Марсель был еще хуже. Но ты-то? Ведь еще такой маленький…
- А что касается твоей клятвы…
- Какой клятвы?
- Ты же поклялась перед ее фотографией. Так вот, можешь не волноваться. Я ее не опозорю.
- Уже опозорил.
- Ладно, пойду, пожалуй, погуляю.
- Только не вздумай сбежать. У них теперь есть твоя фотография.
- Нет, нет, я еще не готов.
- Почему же? Ты совершенно готов. Все вещи собраны.
- Я не то хотел сказать. Не готов к побегу.
И он выходит на улицу, даже не взглянув на дверь Джейн. А вчера действительно приходили полицейские, фотографировали их и вместе, и порознь, задавали множество вопросов, больше всего их интересовал человек в голубом, как будто это его пригвоздили к тротуару острием длинного штыка.
У церкви стоит пыльный катафалк, наверно, покойники сменяются в нем так быстро, что нет времени даже почистить его, вокруг - никого, и колокола не звонят.
Он входит в церковь, потому что это единственное место, где можно сосредоточиться и подумать, даже когда тебя окружают сотни людей; церковь вроде Большого дома, она просторная, и в ней запрещается разговаривать.
Но сейчас там совсем немного народу, только те, кого он успел полюбить. На последней скамейке он видит Жерара, который мнет кепку в руке, словно торопится поскорее уйти; заметив его, тот машет ему кепкой и улыбается доброй, чуть смущенной улыбкой; впереди сидят папа и мама Пуф, Изабелла, Тереза, и поодаль, совсем одна, рядом с черным ящиком - мать Крысы: она не то кашляет, не то плачет. Он слышит шорох за спиной и оборачивается. Это Баркас и Банан, которых он не заметил в полумраке, они направляются к нему, но останавливаются, словно у некой запретной черты, в нескольких шагах от широкой спины Жерара. Он сам перешагивает эту черту, чтобы пожать их протянутые руки.
- Горе-то какое, Пьеро. А ведь он так тебя любил. - Их голоса звучат довольно нелепо, видно, они хотели произнести эти слова торжественно, с чувством, но получилось только нелепо.
От этой любви, которая вдруг обрела голос в их словах, у него по спине пробегает холодок, он отворачивается и идет к матери Крысы. И опускается на колени рядом с ней. Она не кашляет, а плачет и громко читает молитву, словно поет псалом во время мессы. Он с минуту стоит рядом с ней, пытаясь понять, заметила ли она его, потом пожимает ее руку, целует соль на ее щеках и шепчет:
- Я буду приходить к вам. Мы были друзьями.
Ее взгляд всплывает к нему со дна бездонного колодца, и он с удивлением слышит:
- Скажи мне, как он: "Не хнычь, старая!" - шепчет она.
- Не хнычь, старая, - послушно повторяет он совсем тихо.
- Спасибо тебе, Пьеро.
Он снова пожимает ее руку, смотрит невидящими глазами на безмолвных ангелочков под куполом, потом подходит к скамейке, где собралась семья Пуф, и садится рядом с ними.
Ему и в голову не приходило, что Крысу будут хоронить. К Крысе это совсем не подходит, и теперь, когда он побывал на кладбище, он не представляет себе, куда его можно там положить.