Цепь в парке - Ланжевен Андре 4 стр.


После дома Крысы ему уже не хочется идти смотреть на свой собственный дом. Пожалуй, он и впрямь припоминает, как Марсель возился с машиной. И даже помнит черный автомобиль на высоких колесах, с округлым задом; по бокам подножки, а в кабине, когда дверцы были закрыты, пахло маслом и мокрыми тряпками, переднее стекло можно было поднимать, толкнув рукой, а чтобы воспользоваться багажником, приходилось откидывать сиденье; машина вечно стояла в их дворе, выезжала изредка, и то на короткие расстояния, и Марсель без конца ворчал… и тот, другой, - тоже. И ему представляется, как этот автомобиль проходит сквозь дома, проносится по цветам в садах и даже по белым уткам в красивом пруду, а за рулем никого нет, потому что лицо водителя ему вспоминать не хочется.

- Что такое пиво?

- Пиво? Чего это ты ни с того ни с сего про пиво спрашиваешь?

- Просто так. Из-за тех лошадей, думаю.

- Его делают здесь рядом, на берегу реки, ведь пиво - это вода. Завод Мольсона…

- Нет, не вода!

- Водичка, только веселая: от нее счастьем писают. Я ее сам лишь один раз пил. Мне нельзя. Все из-за…

- Из-за твоих легких. А почему счастьем писают?

- Потому что богатые туда чего-то подпускают, чтоб бедные пили и воображали, будто они счастливы, и теряли бы голову. Ничего нет более жалкого и противного, чем счастливые бедняки! Не пей никогда.

- Зачем же тогда его делают?

- А ты мне скажи, зачем делают винтовки, пушки, бомбы и даже заводы, зачем все должны работать? Видишь, мы с тобой еще не доросли, чтоб разобраться, зачем существует пиво или, скажем, болезни. И почему болен я, а не сэр Мольсон или кюре, который хлещет вино?

- Но он пьет совсем чуть-чуть, я знаю, я прислуживал во время мессы.

- Может, ты еще и по-латыни умеешь?

- А как же? Иначе я бы не смог прислуживать священнику.

- А в бога ты веришь?

- Сам не знаю. Поди тут разберись. Мне больше нравится верить в… в кого-нибудь другого.

- Это в кого же?

- Ну, в другого.

- Все-таки в кого?

- Ты не знаешь. Никто не знает, кроме меня.

- В того, кто умеет делать чудеса и никогда не умирает?

- Может быть, только я больше ничего не скажу.

- Почему?

- У тебя ведь тоже есть тайны, о которых ты никому не рассказываешь.

- Есть, и если бы ты эти тайны узнал, то не верил бы больше ни в бога, ни в кого другого.

Крыса почти яростно хватает его поперек туловища и подбрасывает вверх; он плюхается на камеры.

- Ну идем, я покажу тебе одну из моих самых страшных тайн.

- Нет, мне пора.

Но Крыса молча выталкивает его из тележки и тащит к соседнему дому. Там, где кончается трава, виден небольшой участок ухоженного газона и рабатки с пестрыми цветами вдоль белой галереи. А в шезлонге лежит почти голая девушка и дремлет, уронив на живот раскрытую книгу.

- Это школьная учительница. Как тебе нравятся мои страшные тайны?

Но он смотрит только на ее волосы, светлые, как солнце, волнистые и длинные, они спадают почти до земли.

- Не спит она, притворяется, ей приятно, когда я на нее смотрю. А бедра-то какие? Я лично верю в бедра.

Он резко выдергивает руку и бежит назад к тропинке, а Крыса за его спиной распевает неожиданно звучным голосом:

- Выставь ягодицы… милая девица… Дай их приласкать или отстегать.

Хлопает дверь, и Крыса нагоняет его, беззвучно смеясь, словно задыхаясь.

- Нечего выставляться напоказ в таком виде, когда на дворе этакая жара, а в траве валяется бедный чахоточник.

Его охватывает отвратительное чувство, будто Крыса держит его на привязи и уже никогда не отпустит.

- Я пойду, Гастон, я устал.

- В этой окаянной траве чего только нет, даже плуг валяется. Папаша зачем-то приволок его в город, наверно, мостовые думал распахать. Только тут булыжнички будь здоров! Пошли попьем чего-нибудь. Совсем жара замучила.

Он тащит его к своему дому. Пес, привязанный на галерее, рвется ему навстречу, лижет желтые сапоги. Крыса отпихивает его ногой.

- Терпеть не могу собак. Но пес мне нужен, иначе я не услышу, если они заявятся ночью.

- Кто они?

- Да эти сволочи, один раз они меня накрыли в темноте. Но теперь шалишь.

Он делает паузу, смотрит на него, приложив палец к губам, и важным тоном добавляет:

- Потому что у меня есть ружье. Оно всегда заряжено. В любую секунду могу пальнуть.

Навстречу им выходит старуха в белом фартуке до пят, она открывает зарешеченную дверь и ждет, когда они войдут в галерею.

- Ты же не злой, ты только притворяешься, и то потому, что слишком быстро вырос. Я знал одного такого, как ты. Теперь он ходит с перебитым носом и никого больше не трогает. А еще там Свиное Копыто страх наводила. Но не очень-то я ее испугался.

- Хм! Свиное Копыто, это еще что такое?

- Ну, это такая… в общем, наша надзирательница, она била нас зимой линейкой, когда ноги и руки и так мерзнут, а еще мы должны были каждый вечер показывать ей трусы, чистые они или нет.

- Черт знает что! Как в тюрьме! Вот суки! Запихать четырехлетнего мальчонку в этакое место, да еще с бабами-психопатками. Ты мне потом все расскажешь.

- Не расскажу.

Его решение окончательно и бесповоротно. Но тут запричитала старуха, и ее плаксивый голос совсем не похож на тот, который только что раздавался с галереи.

- Ох, Гастон, куда же ты пропал? Я слышала, собака лает, а ты молчишь, не отзываешься.

- Не хнычь, мамаша, дай лучше нам лимонаду. До смерти пить хочу.

В кухне, освещенной одним низеньким оконцем, выходящим на галерею, прохладно и пахнет пирогами. Она почти пустая, если не считать двух темно-зеленых стульев, длинного кособокого стола с пожелтевшей потрескавшейся клеенкой и печки с двумя заслонками, одна под другой, от нее к стене идет длинная черная труба.

- Сейчас, сейчас! Несу. Ох, да зачем же ты шатаешься по улицам в такую жарищу! Ох! Ты ведь ноги протянешь, если не будешь слушать, что тебе говорят. А это что за мальчик?

- Брат Марселя, вчера из своей тюряги вернулся. Упрямая башка, но варит.

- Ох! Да это же маленький Пьеро! До чего он похож на свою бедную мамочку! Как же я его сразу не узнала?

- Он похож на свою мамашу примерно так же, как я на тебя, старая. Почему ты не хочешь мне ничего рассказывать?

- Потому что рассказывать нечего. Я был в Большом доме. И все тут.

- Что это еще за Большой дом? Можно подумать, будто он вернулся из английского колледжа! Еще форму приютскую не успел снять, а уже сочиняешь! От меня ничего не скроется, все равно мне Марсель рассказывал.

- Неправда!

- Да? Почему это неправда?

- Потому что я и Марселю ничего не рассказывал.

Старуха ставит перед ними два больших стакана, запотевших от холодного лимонада. Гастон хватает один, залпом выпивает половину и утирает рот рукой.

- Ох! Зачем так быстро, понемножку пей. А то опять живот заболит. На малыша-то и правда бог знает что напялено. Ох, будто деревенский какой.

- Думаешь, им там бантики нацепляют, да? Наряжают в белые сорочки да лаковые туфли! Это же тюрьма. У всех одна одежда, и все под номерами.

- И вовсе я не был в тюрьме, что ты болтаешь? И потом на Рождество нам и правда прикалывали красные бантики, прямо как девчонкам.

- Ты, по-моему, не хотел ничего рассказывать?

Он не отвечает и медленно потягивает лимонад, присматриваясь к матери Гастона: она, верно, очень любит сына, иначе бы не плакала все время и не охала так, точно ей больно слово вымолвить. Гастон кладет ноги на стол и тоже молчит, уставившись в потолок.

- А где он теперь живет?

- Я живу у дяди.

- У которого?

- Да у меня всего один дядя.

- Ох, да у тебя их четверо или пятеро по отцовской-то линии. Братьев твоей матери я почти не знаю, они ведь отца не очень жаловали и никогда сюда не заглядывали.

Крыса хватает кулаком по столу и опрокидывает его стакан.

- Вот черт, старая, можно быть и потактичнее! Догадалась тоже об отце с ним говорить!

Теперь у нее слезы не только в голосе, но и на глазах.

- Ох, но я же ничего такого не сказала! Тебе вредно сердиться. Подожди, Пьеро, я налью тебе еще. Гастон очень болен, ты же знаешь.

- Да оставь ты нас в покое, ей-богу! Поди лучше поглазей сквозь ставни на прохожих. Он живет у своего дяди Наполеона и старых девок. Дядюшка у него ничего, образованный, но без гонора, а работает недалеко от Плас д'Арм, должность у него приличная.

- Ты останешься у них?

- Не знаю. Они ничего не говорили.

- Ничего пока не известно. О'кэй! Ну, старая, иди теперь выведывать в другое место.

Наверное, Крыса и в самом деле злой, раз он так разговаривает со старухой матерью, которая так его любит и без конца плачет; не все же можно сваливать на болезнь. Он слышал, что отцы иногда проклинают непокорных сыновей и выгоняют их из дома; сыновья долго скитаются по свету, погрязнув в грехах и нищете, а потом возвращаются домой и просят прощения, их прощают и устраивают в их честь пир. Но матери своих детей не проклинают. Она плачет и прячется за ставнями, потому что иначе все увидят ее красные глаза и ее невысказанное горе, которого она стыдится. Ему хотелось бы никогда больше не встречаться с Крысой. Он вовсе не похож ни на длинного Жюстена, ни на Свиное Копыто. Просто какой-то псих. То вдруг очень ласковый, даже не просто ласковый, а совсем как старший брат, а через минуту что-то на него накатывает, и тогда он непременно должен кому-нибудь сделать больно. Гастон, ему кажется, похож на собаку, хотя он и собак-то толком не видел. Собаки не виноваты, что кусаются, для того и существуют, чтобы кусаться. Вот и Гастон такой же. Может быть, ему вдруг становится так больно, что он хочет это скрыть. Он ищет предлог, чтобы уйти, не обидев Гастона. Даже когда Крыса задумывается и молчит, ему все равно поминутно приходится вытирать слюну, выступающую на губах.

- Зачем ты носишь зимние ботинки в такую жарищу?

Крыса молча разглядывает свои сапоги, вертя носками в разные стороны.

- Потому что они отлично смотрятся на зеленом или на белом фоне. А потом, у меня вечно мерзнут ноги, ноги-то у нас далеко, где-то совсем внизу! И потом они не стучат, всюду можно пройти бесшумно. А твои ботинки, прямо скажем, не первый сорт. Пора бы их сменить.

- Да, пора, - говорит он, пряча под стул свои кочанообразные башмаки, в которых ему слишком жарко.

Старуха вышла. Он прислушивается к жужжанию мух, и ему становится ужасно скучно, потому что Гастон все еще смотрит в потолок; он неуверенно поднимается и раздумывает, можно ли уйти просто так, ни слова не говоря.

- А тебе не интересно, почему они промурыжили меня три года?

Если он скажет, что интересно, то вообще никогда не уйдет. Он говорит как можно мягче:

- Нет. Но мы теперь друзья. Я еще приду.

- Потому что эта скотина, грек-бакалейщик, который по-французски двух слов связать не может, заявил под присягой, будто я тыкал ему в спину револьвером и требовал выручку.

- Я ничего не хочу знать. Это твое дело, а ты мой друг.

- Револьвер! Болван чумазый, это была обыкновенная железка. Он так перетрусил, что у него в глазах помутилось. Да еще и денек мы выбрали неудачный. В этой чертовой кассе и десяти монет не набралось! Срамота да и только!

Гастон снова стукнул кулаком по столу, утер губы и, насвистывая, поднялся со стула. Наверно, уже думает теперь о другом. Пьеро открывает дверь.

- Пока, Гастон.

Но тот уже завелся.

- Десять лет за вооруженный грабеж, подумать только! И во всех ихних поганых бумажках записано, что я вор! Святые угодники! Мы жрали похлебку из картофельных очисток. Всю зиму! Такой едой хорошо микробов кормить, а не человека. Они воображают, будто на их проклятое пособие можно прожить. Это все равно что милостыню просить, как вот ты сегодня клянчил в церкви.

- Неправда! Я бы лучше умер, чем стал клянчить милостыню!

- Где же ты тогда взял деньги?

- Люди, что пришли с покойником, клали их рядом со мной на скамейку. Сам не знаю почему. Больше я с тобой не дружу. Как мне на улицу пройти?

- Вот это по мне! Слова ему не скажи, весь в братца! Он, кстати, тоже свое там оттрубил за…

- И это тоже неправда! Почему ты такой злой, как настоящая крыса? Я все равно тебя люблю, и вовсе ты никакой не вор.

- Да я не то хотел сказать. Марселя забрали по ошибке, сами это признали. Иначе его не взяли бы во флот, тем более в американский! Нечего злиться, мал еще, где тебе все понять. Пойдем, я покажу тебе ваш дом.

- Не надо, я его забыл и вспоминать не хочу. А раз ты меня поведешь, он мне не понравится, это уж наверняка.

Гастон берет его за плечо и тащит во двор.

- Ладно, забудем все. Я только хотел объяснить тебе, что, пока не началась эта окаянная война и из тюрем всех не повыпускали, жизнь у нас была чисто собачья: хватай, что можешь и где можешь. Но в собак хоть не стреляли. А нас все время держали на мушке. Нас через всю страну в товарняке провезли, и чуть ли не на каждом полустанке стояли эти сволочи с винтовками, что-бы мы не сбежали.

- А Марсель тоже был с тобой?

- Да, и еще один парень - теперь он спит без просыпу по ту сторону океана, с дыркой в башке: теперь-то он и впрямь на свободе.

- И куда же вас привезли?

- На край земли, где другой океан начинается, прямо напротив Китая. Мы валили лес, а эти гады нас сторожили. А когда мы сказали "хватит", нас обвинили в том, что мы коммунисты!

- Коммунисты?

- Я сам толком не понимаю, что это такое, кажется, секта какая-то. А Марсель говорил, что коммунизм - это неплохо, может даже, это и есть выход. Да пошли же к твоему дому, черт побери! Ты его не узнаешь. В нем давно никто не живет. А прошлой зимой там держали лошадей. До сих пор навозом воняет.

Про поезда он не врет. Марсель в последний раз, когда привез ему столько конфет, что он всем раздавал их - его с непривычки тошнило от сладкого, - рассказывал, как им приходилось вскакивать в поезд, когда он замедлял ход на мосту, а это было совсем непросто, потому что на многих вагонах висели замки, и двое бедолаг однажды влезли по ошибке в холодильник, а снова открыть дверь не смогли - их потом нашли замороженными, будто говяжьи туши; а еще он рассказывал, как на берегу другого океана, в трудовых лагерях, они валили высоченные деревья, каких он в жизни не увидит, а если отказывались работать - потому, что уж больно тяжело было и платили такие гроши, что даже на еду не хватало, - являлась полиция с автоматами и с собаками: боялись, как бы они не вырвались оттуда и не напугали людей, которые живут в городе, в красивых домах. Зато теперь, когда Марсель сходит на берег, у него денег полным-полно, ведь на корабле их не на что тратить. А когда он застрял в море у Северного полюса, русские вырвали ему все плохие зубы и вставили новые, совершенно бесплатно.

Значит, Крыса был по-настоящему взрослым, и это от болезни он такой стал; вот и не надо про это забывать, когда смотришь на него и когда он вытворяет что-нибудь и злится без причины. Как бы только сделать так, чтобы он сам себе вреда не причинял и чтобы полицейские его не трогали, ведь ничего хорошего его впереди не ждет! Он берет его за влажную руку и говорит:

- Пойдем, мне очень хочется посмотреть на дом, может быть, тогда я вспомню твою сестренку, ты же говоришь, я все за ней бегал.

Внезапно Крысу начинает душить кашель, будто что-то застряло у него в глотке, и ладонь становится еще более влажной.

- Все этот… чертов… запах, - выдавливает он из себя, как будто икает. - Дождь будет. Такая вонища у нас всегда к дождю. Вон видишь эту сволочную трубу? Из нее жженой резиной разит!

Внезапно выдернув руку, Крыса делает несколько шагов в сторону и, скрючившись, долго отплевывается. Когда он возвращается, его белая фуфайка вся сплошь покрыта алыми пятнами.

- Ох! Гастон, почему ты не можешь спокойно посидеть дома?

Она подобралась совсем бесшумно, и ее длинный белый фартук, волочась по траве, подцепляет сгустки мокроты. Она легонько похлопывает его по спине. Он с яростью стаскивает фуфайку и швыряет на землю.

- Черт возьми, старая, сколько раз тебе говорить, что мне надо менять фуфайки? А то опять по твоей милости разгуливаю с, кетчупом на пузе!

- В комоде всегда лежат чистые, ты же знаешь.

- А если б я был летчиком и мне приходилось бы каждый день менять парашюты, ты бы их в комод прятала, да?

Гастон с натугой рассмеялся и улегся на тропинке, глубоко вдыхая воздух.

- Говорят, трава не пропускает резину. Да и пахнет здесь хорошо! Вот почему жабы никогда не кашляют.

- Ох! Ведь роса еще не сошла. Не дурачься, Гастон, я принесу сейчас чистую фуфайку.

Ребра у него ходят ходуном, и дышит он так, будто шуршит на ветру газета.

- Моей сестренке было семь лет. Истаяла как свечка меньше чем за месяц! Один завод Мольсона чего стоит, напустит голубого дыма, все глаза выест! А за мостом еще хуже: хотел бы я знать, из какого дерьма они делают свой линолеум.

Он вскакивает навстречу матери, выхватывает у нее из рук фуфайку, на ходу натягивает ее на себя и тащит Пьеро обратно в темную, сырую подворотню.

- Ты, кажется, жил где-то за городом? В Монфоре, что ли?

- Не знаю. Далеко отсюда. А Монфор или нет, не знаю… Сверху, из дортуара, видны холмы.

- Гляди-ка, вот куда надо бы меня отправить! Думаю, твоим святошам я бы приглянулся. Представляешь себе?

- Туда, за стену, таких больших, как ты, не принимают.

- Скажи пожалуйста, у них там стены! Боятся, что вы деру дадите, что ли… Ну, вот мы и пришли!

Вдоль тротуара тянется завалившийся облезлый забор, подпертый палками, за ним небольшой двор, весь заставленный цветочными горшками, а в глубине - совсем крошечный домик, сложенный из камней разной величины, как в детской головоломке. На первом этаже только одно окошко, и то загороженное крутой деревянной лесенкой, ведущей на балкончик с застекленной дверью. По другую сторону такая же дверь - обе они с наличниками, - а чуть повыше маленькое оконце, похожее на собачью конуру. К дому примыкает не то деревянный сарайчик, не то конюшня, где на полу золотится толстый слой соломы. Двери нет, стекла выбиты, только жужжат мухи да пчелы. И кажется, прямо из крыши растет огромное дерево.

Назад Дальше