Любовница - Вишневский Януш Леон 5 стр.


Она худела.

Он был для нее как жрец.

Да, именно так. Она помнит, что с определенного времени не способна была это определить по-другому.

Только иногда ненадолго ей казалось, что дерзко и абсурдно думать об этом, когда они лежали, прижавшись друг к другу, нагие, липкие от пота и его спермы, и он шептал ей все евангелия любви, и она чувствовала, как с каждой прошептанной фразой его член все шире раздвигает ей бедра.

Жрец с подступающей эрекцией.

Наверно, это был грех, святотатство, иконоборство, но тогда она чувствовала именно так.

Он был тогда посредником – именно жрецом – между чем-то мистическим и окончательным и ею. Поскольку любовь тоже мистическая и окончательная и у нее тоже есть свои евангелия. Есть у нее и свое причастие – когда принимаешь в себя чье-то тело.

Потому он был для нее словно жрец.

А когда он ушел, она уже не могла понять смысла своей плотскости и женственности. Зачем они? Для кого?

Зачем ей груди, если он не прикасается к ним или если они не кормят его детей?

Зачем?

Она испытывала к себе отвращение, когда мужчины пялились на ее грудь, если она не скрывала ее просторным черным шерстяным свитером или если утром надевала обтягивающую блузку. Эта грудь была только для него. И для его детей.

Так решила она.

Потому через три месяца после его смерти она захотела ампутировать груди.

Обе.

Эта мысль пришла ей в голову однажды ночью после пробуждения от кошмарного сна о Сараеве, перед тем периодом, который припухлостью и болями настойчиво напоминал ей, что она существует.

Разумеется, так она не сделает. Это слишком жестоко. Но она их уменьшит, засушит, как нарывы.

Возьмет их измором.

Утром она выглядела гораздо худее. Потому утра были уже не такими страшными. Эта ее худоба была небольшой радостью, маленькой победой над жестокостью наступающего дня, который своим чертовым солнцем все пробуждал к жизни своей свежестью и росой на траве и бесконечными своими двенадцатью часами переживаний.

Она возьмет их измором, засушит…

Она худела.

Она открыла дверь. Это была Марта. Сказавшая ей, что не тронется с места, если она не поедет к врачу.

– Посмотри, – показала Марта на набитый рюкзак, – там провианта минимум на две недели. Вода течет у тебя из кранов. А жить со мной вместе не мед. Не говоря уже о том, что я храплю.

Она улыбнулась и поехала с Мартой. Исключительно ради Марты. Для нее она сделала бы все.

– Anorexianervosa? – сказал психиатр, ужасающе худой старик с белой как снег густой шевелюрой. – Я выпишу вам направление в столовку, – добавил он и принялся что-то быстро писать у себя в блокноте.

– В столовку? – удивилась Марта, которая тоже находилась в кабинете. Только при этом условии она согласилась на беседу с врачом.

– Простите, – улыбнулся психиатр, – в Клинику расстройства питания. Но все равно вас примут туда, дай бог, через год. Туда огромная очередь. Сейчас это очень модная болезнь. Вам придется подождать.

– Я не хочу никакого направления, – тихо запротестовала она.

Врач оторвал голову от блокнота, поудобнее устроился в кресле.

– Вы плохо поступаете. Очень плохо. Рассказать, что будет с вами происходить в ближайшие недели и месяцы? Рассказать, что кровь у вас станет до того водянистой, что малейший порез может оказаться причиной сильнейшего кровотечения? О том, что вы будете ломать пальцы, а то и руки и даже не будете этого замечать. Что у вас выпадут волосы? Все. На голове, под мышками, лобковые. Рассказать о воде, которая начнет накапливаться в легких? Рассказать о том, что вы сорвете овуляционный цикл и практически отключите матку и задержите менструацию? – Он заглянул в ее карточку. – И это в двадцать восемь лет?

Он отодвинул карточку.

– Но вы не желаете направления. Вы хотите уподобиться серой мыши – гермафродиту. Вы просто хотите сделаться незначительной, маленькой, несущественной. Какое отчаяние толкает вас к тому, чтобы перестать быть женщиной? Я не знаю какое, но знаю, что ни один мужчина, даже тот, который умер, не хотел бы этого. Потому что вы слишком красивы.

Марта плакала. Вдруг она встала и вышла из кабинета.

Она сидела ошеломленная и смотрела на врача. Он замолчал. Отвернулся и смотрел в окно.

Она сидела согнувшись и дрожала. Через минуту, не поднимая глаз, она произнесла:

– А вы… то есть… вы можете выписать мне это направление?

ЛЮБОВНИЦА

Он входил. Иногда сбрасывал пиджак на пол, иногда вешал его на вешалку в прихожей. Без единого слова подходил ко мне, задирал юбку или резко спускал мои брюки, влезал языком ко мне в рот, потом раздвигал мне бедра и вводил в меня два пальца. Иногда внутри еще не было влаги, и когда он выбирал не те пальцы, я чувствовала во влагалище его обручальное кольцо.

Что я ощущала в такой момент?

Колючую проволоку. Просто колючую проволоку. Ржавую колючую проволоку во влагалище и его язык у себя во рту. Каждая буква, выгравированная на обручальном кольце, была словно рвущая мою плоть металлическая колючка. Иоанна 30.01.1978 . Болеть начинало уже при "И", первые слезы появлялись на первом "а", а колотье начиналось на "30". Я родилась 30 января. В день его свадьбы, только восемью годами раньше. Когда он приходил ко мне в день рождения, у него всегда было два букета. Один для меня. Ко дню рождения. Чудесный. Чтобы обхватить его, надо было вытянуть обе руки. Второй для жены. Он клал его на подоконник в кухне. Так, чтобы не привлекать внимания. Сделать вид, будто это что-то вроде его папки. Чтобы он не лежал в гостиной, где мы на полу занимаемся любовью, либо в спальне, если мы успели туда добраться. Когда после всего он переставал меня целовать и отворачивался, я вставала с пола в гостиной или с кровати в спальне и обнаженная шла в ванную. Он обычно лежал и курил. Возвращаясь из ванной через прихожую, я замечала этот букет. Подходила к шкафу в прихожей, доставала самую большую вазу из фиолетового стекла, наливала воды, шла на кухню и ставила цветы для его жены. Чтобы обхватить этот букет, надо было вытянуть обе руки. Такой чудный. Потому что он никогда не покупает цветы в спешке. Никогда. Он покупает цветы как бы для себя, чтобы потом наслаждаться радостью, которую они вызывают у меня. У меня. И у своей жены тоже.

Для нее розы всегда были пурпурные. Ленты всегда кремовые. Под целлофаном между цветами всегда белый конверт. Незаклеенный. Как-то я уже держала его в руках. А он лежал в комнате, курил, усталый и ублаготворенный тем, что мы сделали минуту назад, а я стояла в кухне около пурпурных роз для его жены и прижимала к груди конверт, на котором были слова, способные лишь ранить меня. Помню, я взглянула на конверт и, увидев написанное его рукой слово Иоанна, во второй раз почувствовала в себе эту колючую проволоку. Но на этот раз везде в себе, всюду. Тогда я сунула конверт за целлофан. Он упал между пурпурными розами для его жены. Я должна была отвернуться от этой вазы, чтобы больше не смотреть на него, и стояла, повернувшись спиной к окну, голая, дрожащая от холода и от боли, от унижения и жалости к себе, ожидая, когда пройдет дрожь. Чтобы он ничего не заметил.

Потом я возвращалась на пол или в постель, вжималась в него и забывала обо всем. Он помогал мне в этом. Временами у меня было впечатление, будто он знает, что происходило со мной на кухне, и хочет вознаградить меня за это. Так, словно поцелуями хотел заткнуть во мне дыры от той колючей проволоки. И затыкал. Потому что он любит женщин точно так же, как покупает для них цветы. Главным образом для того, чтобы ощущать радость, глядя на них, когда они счастливы. И это, наверное, так крепко привязывает меня к нему. Чувство, что без него нельзя пережить что-то "такое же хорошее" или что-то "еще лучше". Просто невозможно.

Иногда мне казалось, что это абсурд. Что это только мое недоразвитое воображение. Как-то я осмелилась и сказала это своему психотерапевту. То, что я услышала, было словно лекция, видимо, с целью ввергнуть меня в состояние удивления. Он сказал, что это не имеет ничего общего с воображением и что это "эдипальное проявление желания быть женой своего отца и превратить его в свою собственность, а также родить ему детей". Представляешь себе? Самонадеянный кретин! Вот такой бред он мне изложил. Мне, у которой отца не было со второго года жизни. А до второго года он был у меня шесть месяцев и двадцать три дня, до того как траулер, на котором он был офицером, столкнулся с айсбергом около Ньюфаундленда и затонул. Я вышла во время второго сеанса, и мне даже не хотелось хлопнуть дверью. Это было бы слишком явно, и он решил бы, что ему удалось вывести меня из себя. "Эдипальное проявление желания". Это ж надо! Самонадеянный психиатр в черном свитере, в брюках, которые, похоже, не были знакомы с химчисткой, и с уродливой сережкой в ухе. Говорить такое мне, которая сразу же после "Детей из Буллербина" прочитала "Психологию женщины" гениальной Хорни!

Это совершено точно не было "эдипальным проявлением желания". Это были его губы. Всего-навсего. А также ладони. Я вжималась в него, а он касался меня и целовал. Всё. Губы, пальцы, локти, волосы, колени, ступни, плечи, запястья, уши, глаза и бедра. Потом глаза, ногти и вновь бедра. И приходилось его останавливать. Чтобы наконец он перестал целовать и вошел в меня, пока не станет поздно и он вынужден будет встать, одеться и спуститься к такси, которое отвезет его к жене.

И когда позже он уходил домой, забирая на кухне букет из вазы, у меня было твердое убеждение, что без него невозможно пережить "нечто такое же прекрасное". Просто-напросто невозможно. И что мне выпало великое счастье вместе с ним переживать это. И что этого не объяснит ни один психолог, и даже самой Хорни, если бы она еще была жива, тоже не удалось бы объяснить. И что если бы она смогла, я все равно не захотела ее слушать.

Иногда он возвращался из коридора, а то и с улицы и, запыхавшись, взбегал по лестнице на пятый этаж, чтобы поблагодарить за то, что я поставила букет в вазу. И тогда мне становилось очень больно. Потому что мне точно так же, как ему, хотелось отреагировать на это молчанием. Сделать вид, будто этот букет в каком-то смысле что-то вроде его папки. То есть не имеет значения. Но это нам никогда не удавалось. Я каждый раз доставала фиолетовую вазу, а он всегда возвращался, чтобы поблагодарить меня.

А возвращался он, потому что никогда ничего не воспринимает как очевидное. И это есть – и всегда было – частью того недостижимого "чего-то столь же прекрасного", чего не переживешь с другим мужчиной. Он обо всем задумывается, заботливо склоняется либо, в наихудшем случае, все замечает. Вежливость он воспринимает как что-то, обязательно нуждающееся в демонстрации, подобно уважению. И лучше всего сразу. И потому, даже не зная, какую боль этим причиняет, он, запыхавшись, взбегал на пятый этаж, целовал меня и благодарил за то, что я поставила цветы в вазу. А когда он по лестнице сбегал к такси, я возвращалась в спальню или в гостиную, где совсем недавно он меня целовал, допивала остатки вина из его и моего бокалов, откупоривала следующую бутылку, наливала вино в оба бокала и плакала. Когда вино кончалось, засыпала на полу.

Временами под утро, все еще пьяная, я просыпалась, дрожа от холода, и шла в ванную. Возвращаясь, видела свое отражение в зеркале. Щеки, испещренные темными потеками остатков косметики. Красные пятна засохшего вина, вылитого на грудь, когда руки дрожали от рыданий или когда я была до того пьяна, что проливала вино, поднося ко рту бокал. Волосы, прилипшие ко лбу и шее. И когда я видела это отражение в зеркале, у меня случался приступ ненависти и презрения к себе, к нему, к его жене и ко всем вонючим розам этого мира. Я врывалась в гостиную, хватала букет, для чего надо было вытянуть обе руки, чтобы обхватить его, и молотила им по полу, по мебели или по подоконнику. Потому что я тоже получала от него розы. Только белые. Молотить ими я переставала, когда на стеблях не оставалось ни одного цветка. И только тогда я чувствовала, что успокоилась, и шла спать. Просыпалась я около полудня и босиком ходила по белым лепесткам, лежащим на полу гостиной. На некоторых были пятна крови с моих ладоней, исколотых шипами. Такие же пятна всегда были на постели. Сейчас я уже буду помнить: не надо зажигать под утро 31 января свет в ванной.

Но розы я по-прежнему люблю и, когда 31 января уже успокоюсь и вечером пью ромашковый чай и слушаю его любимого Коэна, думаю, что он как роза. А у розы всегда есть еще и шипы. И думаю, можно плакать от печали, оттого что у розы есть шипы, но можно плакать и от радости, что на стеблях с шипами есть розы. И это главное. Это главнее всего. Мало кому хочется получать розы ради шипов…

Но когда слушаешь Коэна, как раз и появляются такие мысли. Потому что он такой отчаянно-печальный. Прав тот британский музыкальный критик: к каждой пластинке Коэна нужно бесплатно прилагать бритву. Вечером 31 января мне нужны ромашковый чай и Коэн. Под его музыку и его тексты, несмотря на его стандартную печаль, мне легче справиться со своей печалью.

И так тянется шесть лет. Шесть лет 30 января он сначала доводит меня до исступления, трогая, целуя и лаская мои ладони, а потом я сама раню их до крови шипами роз из букета, подаренного им по случаю дня рождения. Но если по правде, то ранят меня буквы и цифры Иоанна 30.01.1978 , выгравированные на внутренней стороне его обручального кольца. Они ранят меня внизу живота, как колючая проволока.

Почему ты миришься с этим?

И ты тоже спрашиваешь об этом? Моя мать спрашивает меня об этом, когда я приезжаю к ней на праздники. И всегда при этом плачет. И все мои психиатры, кроме того, с "эдипальным проявлением", меня об этом постоянно спрашивали и спрашивают. Я прекрасно понимаю, чем это вызвано, тем не менее вопрос неверно поставлен. Потому что у меня вовсе нет ощущения, будто я с чем-то смирилась. Невозможно смириться с чем-то, что тебе необходимо и чего ты жаждешь, верно?

Однако, оставив в стороне вопрос и понимая намерения, я продолжаю – поскольку всех интересует именно это – оставаться с ним, главным образом потому, что люблю так сильно, что иногда у меня даже дыхание перехватывает. Порой я мечтаю, чтобы он меня бросил, не раня при этом. Я знаю, что это невозможно. Так как он меня не бросит. Я просто знаю это. Потому что он верный любовник. У него есть только я и жена. И он верен нам обеим. Уйдет он тогда, когда я велю ему или найду другого мужчину. Но я не хочу ему приказывать. А с другими мужчинами как-то не работает. Я это знаю, потому что у меня было несколько "других мужчин". Главным образом для того, чтобы с этими мужчинами бежать от него.

Было это два года назад. Он уехал на несколько недель в Брюссель на какую-то учебу. Он часто уезжал, с тех пор как перешел в интернет-фирму. Я должна была полететь к нему на последнюю неделю. Мы планировали это в подробностях за целых две недели до его отъезда. Уже само обсуждение приводило меня в экстаз. Оказавшись в Брюсселе, он звонил мне каждый день. У меня все уже было подготовлено. Мы должны были провести вместе семь дней и восемь ночей. Я была невероятно счастлива. Таблетками я так сдвинула менструацию, чтобы ни в коем случае она не пришлась на ту неделю в Брюсселе. Лететь я должна была в пятницу, но в среду у меня поднялась температура. Выше тридцати девяти градусов. Я плакала от ярости. Если бы могла, я задушила бы сотрудницу, которая приперлась на работу с ангиной и заразила меня. Я горстями ела витамин С в порошке, ходила с сумкой, набитой апельсинами и лимонами, которые ела, точно яблоки, не посыпая сахаром. Я приняла решение, что буду здорова на мои семь дней и восемь ночей в Брюсселе. Это было как рабочий план: "Брюссель, или Здорова любой ценой". Когда ничего не помогло, я стала принимать все антибиотики, которые нашла в аптечке в ванной. Большинство лекарств было просрочено, потому что обычно я никогда не болею. И вот в среду, когда антибиотики кончились, а температура у меня по-прежнему была тридцать девять и мне казалось, что под лопаткой сидит нож, который шевелится, когда я кашляю, я пошла в частную поликлинику рядом со своей конторой.

Я стояла в узком коридоре, ведущем в кабинеты врачей. В кресле у двери кабинета гинеколога сидела его жена и читала книжку. У окна за низким столиком с мелками и пластилином его дочка что-то рисовала на большом листе бумаги. – Она подняла голову, когда я вошла, и улыбнулась мне. Улыбалась она в точности как он. Всем лицом. И точно так же, как он, щурила глаза. Я почувствовала, что у меня дрожат руки. В этот момент его жена встала, вызванная медсестрой. Она отложила книжку, что-то сказала дочке и, улыбаясь мне, указала на освободившееся кресло. Проходя мимо меня в узком коридоре, она коснулась меня огромным животом. Она была на последних неделях беременности.

В глазах у меня потемнело. Я подошла к окну и, не обращая внимания на протесты, распахнула его и стала хватать ртом воздух. Кто-то побежал за медсестрой. Через минуту, опьянев от воздуха, я почувствовала себя лучше. Закрыла окно и вышла. Его дочка испуганно смотрела на меня, не понимая, что происходит.

Мне уже не нужны были антибиотики. По дороге я выбросила в урну апельсины и лимоны из сумки. В следующую урну высыпала весь аспирин. И внезапно почувствовала, что очень хочу быть больной. Сперва быть смертельно больной, а потом где-нибудь зарыться. Так, чтобы никто и никогда меня не нашел. Взять своего любимого плюшевого лося, прижаться к нему и зарыться на самом пустом дачном участке за городом.

Когда я доплелась до дому, у меня уже не было сил забраться к себе на пятый этаж. Я останавливалась на каждой лестничной площадке и отдыхала. Минут пятнадцать, а то и дольше. Внезапно я почувствовала, что очень больна. Как мне и хотелось. Я заснула в одежде на диване в гостиной. У меня не было сил раздеться и перейти в спальню. Мне снилось, что его дочка в страхе передо мной спряталась в шкафу и играет моим плюшевым лосем, выковыривая вилкой его черные пластиковые глаза.

Проснулась я через восемнадцать часов. Встала, достала свой билет в Брюссель и сожгла его над раковиной. Потом вырвала телефонный штепсель из розетки. Но перед этим вызвала слесаря и заменила замки в дверях. Чтобы он уже никогда не смог сюда войти. Когда слесарь ушел, я заперла двери новым ключом и спрятала его под подушку. Еще я в тот день решила, что, как только вылечусь от ангины, найду себе другого мужчину. И сразу же забеременею от него. И это будет гораздо надежнее, чем новые замки в дверях.

Сперва я плакала или спала. Потом самолет улетел в Брюссель без меня. В тот же день кашель ослаб и выпал нож из спины. Когда спала температура, я сообразила, что он точно не знает, почему не отвечает мой телефон и почему меня не было в самолете. И почему меня нет на службе. Я была уверена, что звонки и стук в дверь, которые я слышала в последние дни, но не реагировала, это был кто-нибудь из его друзей или он сам.

Назад Дальше