Гиппопотам - Стивен Фрай 16 стр.


– О, художники безумны, Оливер, тут я с тобой согласен. Каждый Джек и каждая Джилл из них. Все, кто имеет дело с душой человека, безумны. Покажи мне умственно здорового психиатра, и я покажу тебе шарлатана, покажи мне непорочного священника, его преподобие епископ не в счет, и я покажу тебе вероотступника, покажи мне здорового целителя из "Нового века", и я покажу тебе надувалу. Но кто станет спорить с тем, что, отправляя пациентов в оперу или в картинную галерею, мы даем их израненным душам бальзам, лучший того, который они вкушают, когда мы заставляем их рассказывать о своих отношениях с мамочкой или набиваем им рты просфорами?

– Но ты, надеюсь, видишь разницу между душой и телом? – спросила Ребекка. – Не станешь же ты посылать в картинную галерею человека с физическим заболеванием?

– Еще как станет. Вот почему в Тейт уже прохода нет от прокаженных, – сказал Макс, получив в награду довольно дешевые, по-моему, банальные смешки.

– Антигерой "Древа любви" терпит крах вследствие...

– Нет-нет, – продолжал окончательно распоясавшийся Тед. – Механический изъян можно исправить, и медицина отлично с этим справляется. Но это не исцеление, это починка.

– А исцеление способно дать одно лишь искусство?

Я чувствовала, что мы погрязаем именно в том разговоре, которого совсем не следовало заводить, но, честно, не видела никакого выхода. Все Логаны – Дэвид, Саймон, Майкл и Энн – смотрели на Теда, едва ли не разинув рты.

– Я бы сформулировал этот так, – ответил Тед, – мы все взрослые люди. И даже те из нас, кто верует в Бога, давно покончили с суевериями. Ни один счастливый, уверенный в себе человек не верит ни в духов, ни в телепатию, ни в чудеса. Между тем искусство по-прежнему живо. И это единственное, чего нельзя опровергнуть, напротив, это можно доказать, реально и неоспоримо.

Он огляделся по сторонам с неприлично самодовольным выражением, словно бросая вызов несогласным. Мы же, по большей части, смущенно уставились в тарелки. Мы бы не чувствовали себя так ужасно, даже если бы он вытащил свою махалку и засунул ее леди Дрейкотт в ухо. Дэвид в оцепенении смотрел на меня. Ребекка печально покачивала головой. Наконец рот раскрыл деревенский дурачок Саймон, у которого все подспудные токи разговора протекли выше ушей (если такое бывает):

– Ну, я думаю, что существуют некоторые вещи, объяснить которые невозможно...

К счастью, на выручку нам ринулся Майкл, заговоривший о своих газетах. И что ты думаешь, даже эта тема оказалась небезопасной. Она спровоцировала очень странную сцену – Дэвид вдруг выпалил что-то о том, до чего ему ненавистны таблоиды Майкла. Согласись, люди бывают в юности такими пуританами. Я в этом возрасте, помнится, тоже походила на него, но, правда, была далеко не такой душкой. Майкл принял его слова со смирением, однако, так или иначе, обед получился какой-то странный.

Но чего же добивается Тед? Я хочу сказать, он ведь, наверное, знает? Может, мне стоило отвести его в сторонку и попросить не вмешиваться? Судя по его слюнявым улыбочкам, он изнывает от желания переспать со мной, так что я смогла бы заставить его вести себя по-человечески. Весь вчерашний день он просидел, запершись, в своей комнате – "писал", то есть, скорее всего, надирался самым постыдным образом.

Какая жалость, Джейн, что тебя здесь нет. Надеюсь, твои врачи наконец закончили обследования? Не знаю, как тебе удается держаться от всего этого в стороне. С неохотой признаю, что Оливера следует поставить первым в очереди, его положение намного хуже моего, но боже ты мой, до чего же мне не терпится...

Со всей любовью,

Пат.

P. S. Вот дьявол, опоздала к субботней почте, так что ты прочтешь это не раньше вторника.

III

Суэффорд,

28. VII.92

Джейн!

Катастрофа. Полная дребаная катастрофа. Не знаю, как это случилось, и не знаю, как тебе об этом сказать. Меня так и подмывает дать деру из Суэффорда с воплями: "Бегите, бегите! Все кончено!" Хотя не исключено, что сбежать я не успею, меня просто-напросто выставят, быстро и безжалостно. Угроза этого висит надо мной как дамоклов меч. Дамокл, кстати сказать, был греком, так что ладно, ничего... но, черт подери, как ты посмела потребовать, чтобы я избегал избитых латинских фраз?

Во все убывающее число привилегий старости входят следующие:

а) буквальная и метафорическая дальнозоркость, позволяющая все яснее различать давнюю школьную латынь;

б) презрение к производимому тобой впечатлению и мнениям других людей о тебе;

в) уважение и почтительность со стороны юности (или – если и это слово отдает, на твой вкус, латынью – "высокая оценка и лояльность тех, кто моложе тебя").

Во всяком случае, таковы были мои пустые упования.

Давай договоримся: я оставлю латынь в покое, если ты пообещаешь мне НИКОГДА БОЛЬШЕ не прибегать к словам вроде "специфическая". Спасибо.

Ну вот, а теперь о катастрофе.

Хорошо ли ты разбираешься в компьютерах? Полагаю, намного лучше меня. Тот, которым я в эту минуту пользуюсь, – первый, к какому я когда-либо притрагивался. Думаю, дело тут всего-навсего в социальных амбициях закоренелого собственника пишущей машинки. Принадлежит эта штуковина Саймону, в мою комнату ее перетащили вместе с принтером и этакими барочными переплетениями кабелей. Она проживает на письменном столе и сварливо урчит, точно машинный отсек подводной лодки. Если ею некоторое время не пользоваться, с монитором приключается обморок и по экрану начинают плавать туда-сюда безвкусной расцветки рыбки – эксцентрическая манерность, которую я нахожу странно привлекательной. К компьютеру приделано устройство по прозванию МЫШЬ, имя объясняется тем, что, если его схватить и повозюкать по твердой поверхности, устройство попискивает.

О том, как пользоваться этой штукой, я знаю только одно: необходимо все время СОХРАНЯТЬ. Сие сотериальное (это от греческого "спасение") требование не имеет евангельских оснований, мне было сказано, что оно спасет меня от случайного стирания того, что я печатаю. Сохраняемому надлежит присваивать ИМЯ ФАЙЛА. Мои письма к тебе компьютер хранит в маленьком изображенном на экране конвертике. Конверт этот называется ПАПКА ТЕДА, а письма – ДЖЕЙН.1 и ДЖЕЙН.2. Я-то могу именовать их письмами, но компьютер именует ФАЙЛАМИ. Термин не совсем верный, поскольку ни на какие файлы или папки они не похожи, но это к делу не относится. Терпение. Мы уже подбираемся к сути.

Когда я нынче утром уселся за компьютер, чтобы написать тебе это письмо, то решил первым делом перечитать последнее – напомнить себе, о чем там шла речь. Соответствующая процедура относительно проста. Я указываю мышью ФАЙЛ, который хочу просмотреть, дважды, в быстрой последовательности, щелкаю кнопкой, расположенной на голове мыши, и на экране, точно по волшебству техники, появляется содержимое письма.

Еще готовясь совершить эту операцию, я впервые заметил, что если залезть внутрь ПАПКИ ТЕДА, то рядом с ИМЕНЕМ ФАЙЛА появляется куча несущественной информации утомительно технического свойства: РАЗМЕР, ТИП, МЕТКА, этого рода вещи, за коими следуют цифры и темные для понимания акронимы. Имеются и еще две колонки, озаглавленные "СОЗДАНО" и "ПОСЛЕДНЕЕ ИЗМЕНЕНИЕ". Я сообразил, что эти слова относятся к ДАТАМ. Иначе говоря, всего только взглянув на файл, ты можешь узнать, когда он был впервые записан и когда ты в последний раз вносил в него изменения.

Ну-с, разрази меня гром, если я не обнаружил, что ДЖЕЙН.2, последнее мое письмо к тебе, уверяет, будто оно было "Изменено 27/07/92 в 20.04" – то есть вчера вечером, в пять минут девятого. Так вот, я точно знаю, что вчера вечером, в пять минут девятого, я находился вместе с Ребеккой, Оливером и Максом в библиотеке – всасывал предобеденные коктейли. И еще я точно знаю, что после марафона, учиненного мной в пятницу и субботу, 24-го и 25-го, я на компьютер ни разу и не взглянул.

Я просмотрел текст, чтобы выяснить, был ли он "изменен". Никаких таких перемен я в нем не усмотрел, но, с другой стороны, всякий может, читая письмо, случайно нажать на клавишу пробела, а это считается модификацией, достаточной для изменения атрибуции, указанной под заголовком ИМЯ ФАЙЛА.

Первым делом я подумал, что впадаю в нелепую паранойю. Как я могу быть уверенным, что компьютер вообще распознает даты? Кто его знает, может, он думает, что сейчас стоит холодная декабрьская ночь в Гейдельберге, в пору самого расцвета Священной Римской империи? Дабы проверить это (другого способа добиться от компьютера, чтобы он поделился со мной своими представлениями о дне недели, мне найти не удалось), я набросал новехонькое письмецо, а потом посмотрел, какой датой оно помечено. Сомнений нет, компьютер точен до минуты.

А это может означать лишь одно: КТО-ТО прочитал мое последнее письмо к тебе. Чего никогда не случилось бы, позволь ты мне поддерживать с тобой связь посредством МАНУСКРИПТОВ (это такое английское слово, обозначающее все, что написано от руки).

Кто мог совершить подобное преступление, я не ведаю. Машина принадлежит Саймону, он определенно умеет работать с ней... хранит тут какие-то дурацкие программы, которые составляют списки пернатой дичи поместья Суэффорд и регистрируют события каждого охотничьего сезона. Правда, мы можем счесть, что знакомство с компьютерами говорит в его пользу, поскольку он вряд ли настолько туп, чтобы внести изменения в текст моего письма, а потом сохранить его так, что даже я, совершенный профан, смогу сказать, что его кто-то переиначил. С другой же стороны, нам известно, что Саймон – не самое умное из творений природы.

Быть может, Дэвид? Более чем возможно, да только он – мальчик до того уж маниакально честный, "хороший" и строгий в вопросах морали, что, по-моему, скорее вырвет себе глаза, чем станет читать чужие письма. Но вот какая жуткая мысль продирает меня до самой задницы: если это все-таки Дэвид, то он, стало быть, прочитал и мои далеко не лестные замечания по поводу его долбаных стихов. Ой-ёй.

С определенностью можно сказать, что Оливер, Макс или Ребекка сделать этого не могли. Они находились рядом со мной с семи пятидесяти пяти и до конца обеда. Остальные обитатели дома – Саймон, Дэвид, Клара, Майкл, Энн, Мери и Патриция – спустились вниз, сколько я помню, после двадцати минут десятого, а стало быть, если мне не удастся доказать, что Все Это Сделал Дворецкий, придется послать за Пуаро.

Но ведь дело-то, собственно, не в этом, правда? Больше всего меня волнует не кто, а что будет дальше? Письмо получилось дьявольски длинное, и помимо того, что оно набито самыми опрометчивыми россказнями, любой поймет из него, что ты заплатила мне, дабы я все тут вынюхал, – отсюда и мой страх, что мне того и гляди укажут на дверь. Пока же остается лишь делать вид, будто ничего не случилось. Будь проклята техника. Будь проклята ты. Будь проклят я и будь проклят любой, кто это проделал.

Обратимся теперь к Семи Декларациям Онслоу-Террис, провозглашенным в твоем последнем послании.

1. Перестать пользоваться латынью.

С этим мы уже разобрались.

2. Разузнать насчет близнецов.

Хм. В ответ на твой запрос сообщаю, что близнецы находятся у сестры Энн, Дианы, проживающей, как ты наверняка помнишь, невдалеке от Инвернесса. У Эдварда астма, а в это время года воздух Шотландии, по распространенному мнению, не так опасен, как воздух Норфолка. В разлуке Джеймс и Эдвард впадают в безутешное горе, поэтому их отправили туда обоих. Впрочем, эта тема еще будет подробно освещена в разделе, посвященном Четвертой Декларации.

3. Выяснить как Оливер и что привело его сюда.

Честно говоря, я поначалу не понял, что может означать твое "выяснить как" он. Он... он как Оливер, я полагаю. Относительно же того, что привело его сюда: он сам дал в прошлую субботу точное объяснение, которого ты, возможно, не поняла, – ОиП. На языке восьмидесятых это означает "отдых и покой" или, быть может, "отдых и поправка" с примесью "оттянуться и передохнуть". Не "откровение и просветление", не "оппортунизм и постмодернизм", не "оправдание и преступление", не "отупение и пьянство" – ничего из этого и ни какие-либо другие дурацкие штуки, всего-навсего простенькие "отдых и покой".

Есть такая симпатичная американская поговорка: "Если оно похоже на утку и ходит, как утка, значит, наверное, утка и есть". Оливер выглядит, как человек, нуждающийся в ОиП, и ходит, как человек, нуждающийся в ОиП, сказал я себе. Значит, наверное, он в ОиП и нуждается. Не понимаю, зачем тебе требуется, чтобы я выяснил что-то еще в добавление к этому.

Однако, будучи всегда вашим покорным слугой, я вчера утром, после завтрака, попробовал ухватить Оливера за бороду. Он сидел в библиотеке, пропитывая падающий сверху свет табачным дымом и вычитывая сплетни из газет.

– С добрым утром, сердце мое. Догадайся-ка, на какую пьеску билеты в Нате проданы до конца сезона?

Оливер, разумеется, говорил о "Полупарадизе" Майкла Лейка, причине моего краха, пользующейся ныне шумным успехом в постановке Национального театра.

– Вряд ли я стал бы устраивать весь этот тарарам, – сказал я, бросаясь на защиту своих нападок на данное произведение искусства, – если бы думал, что пьеса продержится на сцене от силы пару недель. Причина состояла в том, что я знал, абсолютно точно знал: публика ее проглотит. В том-то вся и беда.

– Если и существует нечто, чего Тедди не способен переварить, так это преуспевающий левый, так и оставшийся левым. Всякий раз, как ты вспоминаешь о Майкле Лейке и подобных ему, Винни Виновность выскакивает неизвестно откуда и врезает тебе своей сумочкой прямо под дых, ведь так?

– Ох, Оливер, только не заводи этот разговор. – Я опустился в кресло напротив него, косые лучи солнца легли между нами.

Когда-то мы с Оливером вместе участвовали в Олдермастонском походе, вступили в один и тот же лейбористский клуб ("Уэст-Челси", естественно... чтобы никаких татуированных волосатиков) и писали для одних и тех же периодических изданий, которые в ту пору до того клонились влево, что без поддержки Москвы просто попадали бы. Я с великим облегчением ухватился за Пражскую весну 1967-го как за повод выйти, во всех смыслах этого слова, из партии. Оливер неизменно делает вид, будто я предал его, предал мои принципы и предал никогда не существовавшее скопище невежества и предрассудков, именуемое "народом". Все мы, разумеется, знаем, что подлинным предателем, столь необходимым Оливеру Иудой, была не кто иная, как его возлюбленная История. Теперь он уже в том возрасте, когда ему кажется стоящим делом навязывать миру свои прискорбно уклончивые и основательно проредактированные дневники – "Дневники Душечки", как он именует их в частных беседах. Как раз недавно вышли из печати годы с 1955-го по 1970-й, там он вываливает на мою голову кучу ханжеского дерьма, но, естественно, почти ничего не сообщает о собственных мерзопакостных похождениях в подвальных ночных клубах. Несколько околичностей насчет "пробуждения гомосексуальной самобытности" и прочие смывки с его задницы – вот и все. По большей части "Душечка" состоит из журналистских сплетен и обычных для Оливера монокулярных истолкований политических событий. "Они" – беспомощны и бессердечны, "мы" – народные герои.

– Этот разговор? – произнес он. – А о чем бы ты предпочел поговорить? О зловонности трудящихся и неблагодарности, с коей они отказываются слушать тебя?

– Я только что начал переваривать завтрак, – сказал я, – и не желаю, чтобы меня вырвало из-за лекции о политической нравственности, которую читает мне человек, с удобством расположившийся на дорогой коже кресла, стоящего в библиотеке сельского дома миллионера.

– Политическая истина остается политической истиной, дражайший, независимо от того, высказывают ли ее в рабочей пивнушке или в джентльменском клубе, и тебе это прекрасно известно. Однако, – ласково добавил он, почувствовав, что у меня найдется ответ, способный привести его в замешательство, – ты прав. Давай поговорим о капусте, не о королях. Саймон уверяет, что, если не будет дождя, озимый ячмень приобретет вскоре вид замечательно глупый. Более того, вскорости сюда пожалует Ширли Шланг-для-полива, если, конечно, нам не удастся довести до слез Клару Капливую.

– Кстати, о Кларе, – сказал я, гадая, нет ли какого малосущественного значения в том, что Оливер использовал именно это имя. – Что происходит с этой продукцией Клиффорда? Она что... я хочу...

– Если ты хочешь знать, не стоят ли между нею и corps de ballet всего-навсего два худощавых педераста, то таки нет, дорогой. Ей четырнадцать, она немного косит, зубки торчат, у нее нет друзей, нет бюста – ничего, что могло бы сделать ее счастливой. Ты ведь навряд ли ожидаешь, что она станет душой нашего общества, верно?

– А как насчет тебя? Тут есть что вынюхивать?

– О боже, чует наше сердце, сейчас нас начнут выспрашивать о нашем благополучии. Матушка очень благополучна, спасибо, беби, и очень крепка. Социализм все еще остается единственным ее достойным упоминания заболеванием.

– Вообще-то ты немного сбавил в весе.

– В дни, когда я произрастал, когда Фицровия была еще сердцем цивилизованного мира, а Квентин Крисп еще поскрипывал, утрата веса считалась скорее желательной. Ныне она выглядит флагом позора. Мы можем относиться к худобе как к Трущобному Тедди, но это все же не значит, дорогуша, что нам надлежит заплывать жирком единственно ради того, чтобы умерить страхи наших друзей.

– Ой, ради бога, ты только не ожидай, что я буду при каждом моем шаге привставать на цыпочки политической корректности.

– Дорогой мой, подлинная политическая корректность состоит в этой стране, как тебе прекрасно известно, в том, чтобы заживо жрать меньшинства и вопить "Лицемерие, лицемерие" в адрес любого, кто осмеливается предложить что-либо иное.

Тут уж, поверь, ничего не поделаешь – это я про себя и Оливера. Мы не смогли бы обсудить без перебранки даже перспективы датской футбольной лиги.

– Ладно, – я решил пойти на мировую, – будем считать, что я до смерти рад видеть тебя таким бодрым.

– Ха, ладно, тут-то ты и промахнулся, Толстый Тед. На самом деле я теряю вес потому, что мой Деннис не позволяет мне есть ничего, достойного поедания. Фигурка у меня, возможно, и милая, но к ней еще прилагается острая стенокардия.

– О господи, Оливер, извини меня.

– Это всего лишь боли в груди, ничего страшного. Однако мой сладкий Деннис предпочитает истолковывать их как Предвестие.

Назад Дальше