Гиппопотам - Стивен Фрай 8 стр.


Что потом случилось с водителем, представления не имею. Почем знать, может, его и избрали лидером партии лейбористов. Меня эти штуки никогда особо не интересовали. С определенностью могу сказать лишь одно: поэтом-лауреатом меня не назначили, и не назначили бы, даже если б я остался единственным живым британским поэтом, каковым я себя, кстати сказать, и считаю. Мы с Майклом покинули армию, как только закончилась наша двухгодичная служба. Десять лет спустя он женился на леди Энн, а еще через два года в голове его благородного тестя лопнул кровеносный сосуд и Майкл выкупил Суэффорд-Холл у Алека, новоиспеченного лорда Брессингэма, угодливого молодого проказника, походившего на помесь Брайана Форбса с Лоренсом Гарли, – Алек был рад-радехонек набить свой ящеричьей кожи бумажник наличными и упрыгать в квартиру на Баркли-сквер. Вследствие извращенного каприза судьбы, всегда состоявшей в подпевалах у путеводной звезды Логана, Алек Брессингэм провел последующие пять лет, понемногу возвращая эти деньги назад – в виде проигрышей в сети казино Мэйфера, которой управлял тогда Майкл. Алек даже застрелиться умудрился в отеле, принадлежавшем Логану. Энн это расстроило не так чтобы и сильно: молодой человек приходился ей кузеном настолько далеким, что дальше уж и не бывает, к тому же она всегда подозревала его в антисемитизме – черте, которую Энн, подобно многим женщинам, вышедшим замуж за представителей еврейского племени, способна унюхать в ком угодно. Меня, впрочем, она в этом грехе никогда не обвиняла, – быть может, потому, что я имел наглость, приветствуя Майкла, неизменно называть его "старым жидом". Как правило, она была рада видеть меня – пока я прилично себя вел.

Я завершил осмотр Энн.

– И я ужасно рад видеть тебя, Энни, – ответил я. – Ты помолодела. Да и жирок растрясла.

– Майкл в городе. Надеется приехать на следующей неделе. Просил пнуть тебя кулаком в пузо.

Я заметил, что она, разговаривая, посматривает в окно, и проследил направление ее взгляда. Южная лужайка, как ты, наверное, знаешь, наклонно уходит к озеру, перед которым возвышается миниатюрная копия виллы "Ротонда" – своего рода летний домик. Энн, увидев, что я наблюдаю за ней, пожала плечами и улыбнулась.

– Там Дэвид, – сказала она. – Знаешь, Тед, по-моему, твой приезд – это лучшее, что могло с нами случиться.

– Ну да, – уклончиво откликнулся я.

– Я так беспокоюсь о нем. Мне нужно тебе рассказать... это немного странно...

Она умолкла. В дверях стоял Саймон.

– Мам, я хочу сгонять в Уимондэм, повидаться с Робби. Ничего?

– Да, дорогой.

– Я, может, останусь там на ночь.

– Хорошо, хорошо. Только скажи Подмору, что тебя не будет к обеду...

Он кивнул и удалился. Энн села.

– Армия, насколько я понял? – спросил я, присаживаясь рядом с ней на софу.

Похоже, вопрос поставил ее в тупик:

– Армия? Какая армия?

Я указал на дверь:

– Саймон.

– А. Да. Да, верно.

– С ума сойти, – забалабонил я, чтобы дать Энн время собраться с мыслями и свалить с души груз, который ей явно хотелось свалить. – Я-то пошел служить только потому, что иначе меня упекли бы в кутузку. А мысль, что кто-то и впрямь хочет поступить на военную службу, хоть это и не обязательно... призывную комиссию он уже прошел?

– Призывных комиссий больше не существует... теперь у нас "комплектующие".

– А, ну да, – учтиво пробурчал я, с великим удовольствием изображая бывалого ветерана, заслышавшего пение военной трубы. – Конечно. "Профессионалы", так они себя теперь называют. Нынче уже недостаточно умения не позволять графину с портвейном, когда тот идет по кругу, касаться стола. Нынче необходимо говорить на кантонском диалекте, уметь разобрать двигатель танка, руководить дискуссиями насчет посттравматического стресса и знать назубок имена своих подчиненных.

– Тед, – наконец сказала она с оттенком мольбы в голосе, – ты поэт. Художник. Я знаю, тебе нравится... подшучивать над собой, но ты ведь такой и есть.

– Я такой и есть.

– Большинства твоих стихов я никогда толком не понимала, но ты же их не для того и писал, верно?

– Ну...

– Однако я сознаю, ты наверняка должен был много размышлять над... не знаю... над идеями.

– Молодой поэт однажды сказал Малларме: "Я сегодня придумал совершенно потрясающую идею стихотворения". "Да что вы, – ответил Малларме, – какая жалость". "Что вы этим хотите сказать?" – спросил уязвленный поэт. "Ну как же, – ответил Малларме, – стихи ведь делают не из идей, верно? Их делают из слов".

– Ах, Тед, поговори со мной серьезно, хотя бы разок. Прошу тебя.

Я, собственно, и полагал, что говорю серьезно, тем не менее сообщил своей физиономии уместно меланхоличное выражение и склонился к Энн.

– Нас всех тревожит, что Дэви становится каким-то странным.

– Вот как?

– Нет, ничего такого уж определенного. – Энн приложила, словно покрасневшая девица, ладони к щекам. – Он на редкость славный. Ужасно добрый, ужасно заботливый. Все находят его до крайности милым. И в школе никаких неприятностей. Просто нам кажется, что он немного... не от мира сего.

– Мечтатель.

– Да нет, не совсем так. Мне кажется, у него так мало... общего c нами. Ты меня понимаешь?

– Для тебя не новость, что в его возрасте возможность побыть одному многое значит.

– На прошлой неделе у нас были к обеду гости, и Дэви звонким таким голосом спросил жену местного члена парламента: "Как вы думаете, у кого из животных самый длинный пенис?" Она истерически захихикала и переломила ножку своего бокала. А Дэви настаивал: "Нет, ну как по-вашему, у кого? У какого животного?" В конце концов она, просто из отчаяния, назвала синего кита. "Нет, – сказал Дэви. – У самца кроличьей блохи. Длина эрегированного пениса самца кроличьей блохи равна двум третям длины его тела. Вам это не кажется поразительным?" Тут он заметил, что все мы уставились на него, попунцовел и сказал: "Простите меня, пожалуйста. Я просто не умею поддерживать беседу". Вот так, Тед. Тебе это не кажется необычным?

– Еще бы, – ответил я. – Это я насчет бедной самки кроличьей блохи. Надеюсь, природа облагодетельствовала ее приспособлением достаточно эластичным, чтобы принять столь жуткий инструмент. Но, говоря по правде, – поспешно добавил я, увидев, что Энн ждала вовсе не такого ответа, – Дэвиду пятнадцать. Пятнадцатилетки всегда производят странноватое впечатление. Им нравится трясти прутья своей клетки, рваться с поводка, отыскивать свое... свое место, – по-моему, это так называется.

– Ты поймешь, о чем я, когда проведешь с ним какое-то время. Он так неприступен, так отчужден. Как будто он здесь в гостях.

– Собственно, в гостях-то здесь я, – сказал я, вставая, – и это замечательное ощущение. Но, разумеется, я присмотрюсь к нему, если ты хочешь именно этого. Думаю, скорее всего выяснится, что он влюблен в дочку егеря, что-нибудь в этом роде.

– Едва ли. У нее заячья губа.

– Для любви это не помеха. На Руперт-стрит была одна шлюха с заячьей губой. Так она с ее помощью такое вытворяла...

Впрочем, я решил оставить эту историю на потом, отвесил прощальный поклон и направил стопы свои к Южной лужайке.

Дэвид уже покинул "Ротонду" и теперь лежал перед ней на траве – ничком, пожевывая стебелек подорожника.

– Добрая ванна, добрый сон? – спросил он.

– С последним не получилось, – ответил я, присаживаясь на нижнюю ступеньку поднимающейся к летнему домику каменной лестницы.

Он, прищурясь, взглянул на меня.

– А это сооружение вам к лицу, – сказал он. – То же благородство пропорций.

Нахальный щенок.

– В твоих словах правды больше, чем тебе кажется, – ответил я, оглянувшись на строение за моей спиной. – Джон Бетчеман дал мне прозвище "Воловья Ротонда".

Дэвид почтительно улыбнулся и вынул стебелек изо рта.

– Вы плакали? – спросил он.

– Приступ сенной лихорадки. Воздух полон пыльцы и прочих неестественных поллютантов. Видишь ли, мои мягкие ткани настроены на Лондон с его благодетельными сернистыми соединениями и оздоровляющим азотом.

Он покивал:

– Я видел вас в окне с мамой.

– О, а!

– Разговаривали обо мне?

– Помилуй, откуда такая мысль?

– Ну, – он опустил взгляд на переползающего через его пальцы паучка, – она за меня беспокоится.

– Если бы тебе пришлось давать в газету, в раздел "Требуются", объявление о найме матери, то лучшей фразы, чем "Должна быть готова к необходимости беспокоиться круглые сутки", ты бы для описания ее обязанностей придумать не смог. Таково основное занятие матерей, Дэви. И если они перестают беспокоиться хотя бы на десять минут, это наполняет их беспокойством, так что они начинают беспокоиться с удвоенной силой.

– Это я понимаю... но только обо мне она беспокоится сильнее, чем о Саймоне или близнецах. Я же вижу, как она на меня поглядывает.

– Да, но ведь у близнецов есть няня, так? А Саймон, как ни крути, он...

– Он – что?

Мне не хотелось прибегать к таким словам, как "зауряден", или "скучен", или даже "неумен", – словам, скорее всего, несправедливым.

– В Саймоне больше привычного, традиционного, ведь так? Ну, ты знаешь, староста класса, регби, армия, все такое. Он... надежен.

– А я, выходит, ненадежен?

– Чертовски надеюсь, что это так. Я бы не хотел, чтобы у меня под ногами путался крестник, о котором нельзя сказать, что он необуздан и опасен.

Дэвид улыбнулся:

– Мама, наверное, рассказала вам о том обеде?

– Ты насчет кроличьей блохи?

– Почему разговоры обо всем, что связано с сексом, так смущают людей?

– Меня не смущают.

– Нет?

– Определенно нет. – Я вытащил сигарету.

– Вы ведь отдаете сексу немалое время, верно? Все так говорят.

– Немалое время? Это как посмотреть. Я не отказываюсь ни от каких предложений по этой части, вот это верно.

– Саймон говорит, что однажды видел вас с миссис Брук-Камерон.

– Да ну? Надеюсь, его это зрелище повеселило.

Дэвид встал, стряхнул со штанов травинки.

– Может быть, пройдемся?

– Давай. Ты сможешь срезать молоденький ясень и сделать из него клюку для меня, а заодно уж сообщишь мне названия полевых цветов.

Мы направились к озеру и к рощицам за ним.

– По моему мнению, – сказал Дэвид, – любви люди стесняются больше, чем секса.

– Ага. И почему ты так думаешь?

– Ну, о ней ведь никто не говорит, правда?

– А по-моему, люди главным образом о ней и говорят. Возьми любой фильм, любую популярную песню, любую телепрограмму. Любовь, любовь, любовь. Занимайтесь любовью, а не чаепитием. Все, что нам нужно, это любовь. Любовь – огромная страна. Любовь загубит мир.

– Ну, это все равно что заявить, будто они постоянно говорят о вере, потому что то и дело повторяют "Боже мой!" и "Иисусе!". Они упоминают о любви, но по-настоящему о ней не разговаривают.

– А вот интересно, – сказал я, – ты когда-нибудь был влюблен?

– Да, – ответил Дэвид. – С тех пор как себя помню.

– М-м.

Некоторое время мы продвигались в молчании, огибая озеро. Поверхность воды рябила от гребляков, стрекоз и множества скользящих по ней насекомых, опознать которых я не мог. Тяжелый, мясистый запах воды, гниения, грязи поднимался от берегов. Дэвид все время озирался на ходу, стреляя глазами туда и сюда. Не думаю, чтобы он что-то искал. Мне вдруг вспомнилась игра под названием "комната Гектора", я однажды играл в нее в Шотландии, когда гостил у Кроуфордов. Знаешь такую? Тебя на минуту заводят в комнату, ты оглядываешься, потом выкатываешься из нее и ждешь, пока прочие игроки заходят туда по одному и производят небольшие перестановки: передвигают настольную лампу, прячут мусорную корзинку, меняют местами пару картин, приносят какой-нибудь новый предмет – в этом роде. Потом ты возвращаешься и стараешься указать столько изменений, сколько сможешь. Кроуфорды поначалу играли в нее в комнате своего сына Гектора, отсюда и название, настоящее же ее назначение, как мне всегда представлялось, состояло в том, чтобы показать гостям, мужчинам и женщинам, где чья спальня находится – дабы они могли с большей легкостью предаваться ночному блуду. Мне, во всяком случае, она никакой другой пользы не принесла. Так или иначе, на лице игрока, возвращавшегося в измененную комнату, появлялось особое выражение – медленная улыбка, рыщущий, мечущийся из стороны в сторону взгляд, вспышки подозрительности и радостные, резкие повороты головы, словно он надеялся, что успеет застукать предметы обстановки в самом процессе их перемещения. Вот эти мгновения игры и напомнило мне, причем в точности, поведение Дэвида.

– Пожалуй, я скорее имел в виду следующее, – сказал я. – Пребывал ли ты когда-либо в состоянии любви? – как ни кошмарно звучит эта фраза.

Дэвид остановился, вглядываясь в древесный гриб на стволе ольхи, у самой земли.

– Конечно, – ответил он. – С тех самых пор, как себя помню.

– Гм. Тогда позволь мне, Дэви, выразиться погрубее. Ты когда-нибудь испытывал вожделение?

Он поднял на меня взгляд и медленно повторил:

– С тех самых пор, как себя помню.

– Правда? И ты что-нибудь предпринимал по этой части?

Он чуть покраснел, но ответил резко:

– Нет. Абсолютно ничего.

– А есть кто-нибудь, кто тебе особенно по душе?

– Вы помните рождественскую охоту, четыре года назад, – сказал он, – когда кто-то подменил патроны и всюду летали конфетти?

– Очень живо.

– Тогда все решили, что это дело рук тех типов из "Нового века", которые жили в Восточной сторожке.

– Да, припоминаю, ходили такие разговоры.

– Ну так это не они.

– Нет?

Пока мы возвращались вокруг озера к дому, он рассказал мне, чьих это рук было дело. Он не взял с меня клятвы сохранить тайну, никаких глупостей в этом роде, но поскольку помпезный ритуал ружейной охоты никогда мне особого удовольствия не доставлял, я все равно не собираюсь открывать ее кому бы то ни было. Кроме тебя, конечно. В ближайшие дни я переделаю поведанное им в занимательный рассказик и пошлю его тебе отдельным письмом.

И только вечером, переодеваясь к обеду, я вдруг сообразил, что на последний мой вопрос Дэвид так и не ответил.

III

20 июля 1992,

черт знает какая рань

Уже понедельник, дело идет к семи утра, и большую часть ночи я провел, сочиняя это послание.

После обеда настроение у меня было самое паршивое. Никто не остался, чтобы выпить со мной, никто не пожелал сыграть в карты, вообще как-то поразвлечься. Я поднялся наверх, в мою комнату, и предался хандре.

Такие приступы уныния объяснению поддаются с трудом. Хотя можно, конечно, попытаться найти для них разумное обоснование. Не исключено, что я лезу на стену всего-навсего из чувства вины, – как ни крути, а я злоупотребляю гостеприимством Логанов: ведь я, если называть вещи своими именами, твой платный шпион. Но это объяснение нынешнего моего душевного состояния кажется мне малоправдоподобным, думаю, дело тут скорее в моих мафусаиловых веках.

Вот я лежу в моей комнате под огромным балдахином и прислушиваюсь к обычному в летнюю пору ощущению – чешется там, чешется тут. Зазудело там, это породило зуд здесь, а это порождает зуд еще в одном месте, и в конце концов я обнаруживаю, что дергаюсь уже весь, как та девчонка в фильме про изгнание дьявола. Примерно то же самое происходило и в моей голове, в ней тоже словно бы лопались какие-то зудливые пузырьки. Виски я мало принял перед тем, как залечь, вот в чем вся штука.

Назад Дальше