- Везде. Всё же я их разгоню, сейчас в милицию позвоню, сообщу!
В милицию, впрочем, он не позвонил. Наведались на домну, где выяснилось, что шихтоподача всё не готова и до ночи никакой загрузки не будет. Пообедали в столовой, на этот раз в задней комнатке, причём Рябинин очень неплохо накормил и снова звал Павла в гости.
- Ну, а теперь, - сказал Славка, после еды сразу подобрев и успокоясь, - пошли в кабинет мой, партийку в шахматы, а? -
- Нет, довольно с меня. И от тебя у меня голова распухла, и в кабинете твоём краской воняет.
- Можем поискать другой кабинет!
- Играй со своим художником, - сказал Павел.
Глава 11
- Я о тебе думаю, - сказал он.
- Я тоже, - ответила Женя. - Как движутся твои дела? -
- Никак. И весь мой приезд сюда хаотичен и очень странен.
- Тебе что-нибудь из книг подобрать? -
- Пока не надо, нет. Я просто так.
Молчаливый дяденька принёс и водрузил на стойку книги, много книг, целых две связки. Не говоря ни слова, он их сдал, подождал, пока были разложены формуляры, вычеркнуты все названия в карточке, убедился, что сдал всё, и больше ничего брать не хотел.
У него были кустистые брови, под ними водянистые отрешённые глаза, и весь вид у него был такой, словно он закончил всякое чтение в жизни, - вот прочёл ещё две эти стопки, захлопнул последнюю страницу и решил, что достаточно, надо готовиться умирать.
Сданные им книги были специальные, с трудно произносимыми, мудрёными названиями, вроде "Коагуляционная индикация ферромагнитности сплавов". Он ещё чуть задержался у стойки, словно хотел что-то сказать, но только покусал губы, быстрым взглядом окинул зал, фотомонтажи на стенах и с вопиюще грустным, почти трагическим видом, шаркая и сутулясь, ушёл.
В библиотеке было жарко, может, слишком жарко, но не душно, потому что воздух был сухой. Крепко пахло книгами. Сушь такая, вероятно, вредна для книг, подумал Павел, недаром в академических библиотеках на стенах висят приборы, показывающие влажность и что-то там ещё; в музеях тоже.
На заваленном журналами и книгами столе перед Женей стояла продолговатая керамическая вазочка, из которой торчала сухая и голая, с коленчатыми изломами тростинка, а с неё свисали четыре шарика в виде редек яркого пурпурного цвета. Они были пустые, сухие, как бы филигранно склеенные из цветной папиросной бумаги, и сверху они запылились.
- Как это называется? - - спросил Павел.
- Не знаю, у нас говорят: китайские фонарики.
- Они живые? -
- Нет, высохли. Но сохраняют форму. Как люди иногда.
Она с трудом подняла гору книг, понесла их, пошатываясь, как ребёнок, поднявший слишком много, ходила среди стеллажей, втискивала тома на полки, они не лезли, она тянулась на цыпочках, и из-под платья выглядывали острые колени.
Павел словно впервые увидел, что Женя, собственно, очень худая. Странно, что до сих пор не обратил на это внимания. Он подумал: какая она худая, какая истощённая, ноги, как у мальчика, руки тонкие, слабые, и рёбра, наверное, обтягивает кожа. Теоретически таким людям должно быть страшно в жизни. Хорошо в жизни быть сильным, с тренированными мускулами, крепкими ногами, чтоб крепко стоять, не валясь от ветра, во время битвы уверенно отражать удары и спереди и сзади.
И вдруг его охватила мучительная волна жалости, такая волна, что хоть сейчас же обними её, как ребёнка, погладь по голове, приговаривая: "Ничего не бойся, тебя никто не посмеет обидеть, никогда не бойся…" Это пронеслось в одну секунду, короткую секунду, но было так сильно, что Павел встряхнул головой, чтоб наваждение прошло.
- Неужели они будут стоять всю зиму? - - спросил он.
- Да, и две зимы, - сказала Женя, исподлобья, с каким-то непонятным вопросом посмотрев ему в глаза. - Да, я хотела тебя спросить… Ты был у фонтанов? -
- Каких? -
- Ну, эти, система охлаждения воды для домен…
- А, да. Нет, не был, где это? -
Она взяла связку ключей, надела пальто,
- Пойдём. Это важно.
- Важно? -
- Да, это я так думаю: единственное, на что люблю смотреть, но странно, они совсем не смотрят, будто их и нет. Может, потому, что в стороне, так, значит, далеко…
- А ничего, что ты в рабочее время? -
- Нет. Я старательная, делаю больше, чем надо, сижу дольше, чем надо, оказываю неоценимую помощь.
- То есть? -
- Если делать торжественный доклад, где взять слова? - Где цифры? - Выходи, я закрою. Сейчас мы с тобой пойдём и сделаем сцену у фонтанов.
Она улыбнулась на слове "сделаем", а Павел подумал: "Вот чёрт!"
Довольно долго пришлось пробираться, пока миновали грохочущий, свистящий двор, плутали между складами, наконец, вышли на пустырь, вернее, даже не пустырь, а целое поле. Горизонт на нем закрывала мощная завеса клубящегося пара, как если бы там пульсировал горячий гейзер.
Через поле тянулась неровная ниточка следов: кто-то проходил раз-другой. Женя храбро пошла в снег, ковыляя на каблуках, проваливаясь, оставляя маленькие, почти детские следы с дырками от каблуков, и, присмотревшись, Павел понял, что тропка вся состоит только из таких следов.
Чем ближе они подходили, тем выше и величественнее становилась стена пара, и вот стал слышен мощный "шум многих вод", как выражался Иезекииль.
Они нырнули в прозрачную пелену пара - и открылся необъятный квадратный бассейн, озеро с прямолинейными бетонными берегами. Выстроясь ровными рядами от берега к берегу, производя шум водопада, били фонтаны, великое множество фонтанов, каждый порождая клубы пара, словно дымя. Противоположный берег терялся в белой мгле, зрелище было фантастическое. Но земную реальность ему придавали торчавшие по берегу прозаические ржавые трубы с приваренными железными табличками, на которых белилами было коряво выведено "Купаться строго воспрещается!".
Тропка кончилась у утонувшей в снегу дырявой железной бочки, и снег был дальше девственно нетронутый, в застывших завитках после метели, нависший над тёмной водой ослепительно белыми языками.
- Купаться нельзя, потому что в воде яд, - сказала Женя.
- Яд? -
- Да. Цианистый калий. Из доменных газов, так мне объяснили.
- А ты что, пробовала? -
- Нет.
- Наверно, летом тут стоит сильная радуга? -
- Да. Над каждой брызгалкой. Если написать рассказ, то примерно такими словами: из доменных холодильных устройств вода поступала по подземной трассе в продольные трубопроводы, расходясь в поперечные отводы, кончавшиеся соплами.
- Название можно дать: "Сцена у фонтанов с цианистым калием".
Женя села на бочку, съежившись, подперев подбородок кулаком, глядя на фонтаны загипнотизированно, отрешённо.
- А холодно тебе живётся, - сказал он. - До меня дошло.
- В мире нет ласки, - сказала она. - В мире исчезает ласка, исчезает жалость, исчезает сочувствие. Трубопроводы растут.
- Нужно ли противопоставление… То само по себе…
- Одно дело - сцены просто у фонтанов, под берёзами и под луной, и совсем другое дело - у охлаждающих систем с соплами. Техника, правда, переворачивает мир и человека, но куда? -… Наверно, я слабачка, тургеневская барышня, анахронизм.
- Нет, не так.
- Как же не так, если уже стиль целого века. Мы строим, мы созидаем, а потому какие-такие ещё сантименты? - Оптимизм, бодрость, увлечённость делом, ну, в крайнем разе умный, иронический скепсис. А ласка - это что-то слюнявое, жалость предосудительна вообще. "Сочувствие" - слово, которое скоро станет непонятным детям. Они будут лазить в словари, чтобы узнать, что это значит…
- Ты преувеличиваешь.
- Да не очень, - возразила она. - Знаешь, что мне кажется самым страшным в сегодняшнем мире? - Равнодушие.
- Объясни.
- Равнодушие - такая самоуверенная деловитая невнимательность ко всем и всему, исполняющая, впрочем, все внешние формы внимательности… Так что если её обвинить в невнимательности, она даже обидится: как? - Я вчера проявила шесть признаков внимательности, сегодня шесть! Написано, что самое сильное одиночество человека - на шумной улице города.
- В Нью-Йорке. Я даже испытывал это сам. Начинаешь задыхаться: когда же наконец домой? - Потому что по сравнению с ними у нас самые внимательные, самые добрые люди, это и иностранцы говорят.
- Мы заражаемся.
- Возможно.
- Вот был мой муж. Блестящий инженер, современный человек, горизонты, сверхпрочные сплавы - металлургия космического века. Обожествление науки и только науки. Мы познакомились студентами. Он - в политехническом, я - в педагогическом. У них там, в политехническом, были такие, что прямо говорили: "Мы всяких педиков-филологов за людей не принимаем".
- Ну, это глупость.
- Нет! Нет! Знала таких, серьёзно считали, что они соль, скелет и суть земли! Как же, ведь наука и техника, оказывается, - это самое, самое главное, ничего важнее нет; ведь смысл жизни, оказывается, о том, чтоб стрельнуть ракетой или там сконструировать искусственный мозг. Есть такие, что серьёзно в это верят.
- Глупость.
- Нет! Нет! Толстого и Достоевского они не читали, конечно, культурный "багаж" - записанные на магнитофоне песенки. Меня, "педика", они принимали всерьёз лишь как "кадр", а мне, дурочке, это казалось забавным и лестным и нравилась его нерассусоленная, без сентиментальных слов и "охов-ахов" под луной любовь. Потом он вырос.
- А ты поняла, что без "охов-ахов" жизнь теряет прелесть.
- Нет. Без внимательности. Не в словах дело, а с самой сути, душевной системе таких людей. Он вырос - очень положительный, деятельный, оптимистичный, способный. О нет, он был очень внимательный, такой предупредительный! Всегда открывал передо мной дверь, при выходе из автобуса подавал руку. Заботился, чтобы у меня было зимнее пальто и платья. А когда я забеременела, с каким вниманием он отнёсся к этому, отбросил на целый час свои космические сплавы, так проникновенно, логично, даже с сильной дозой печали рассматривал со мной вопрос со всех сторон: почему нам никак нельзя ещё заводить детей, это бы в самом разгаре подкосило и его движение (как раз испытания близятся к решающей фазе!), и моё движение (год или больше быть прикованной к люльке!), в общем, разрушится всё счастье. С какой заботой он сам провожал меня до 6ольницы, приходил с передачами в отведённые для посещения часы, заботливо забрал меня на такси, хотя в это время шло решающее обсуждение, на котором ему следовало быть. И так во всём. О, он был прекрасен, я преклонялась перед ним. Он даже - ты не поверишь! - он даже не изменял мне, как другие пошляки. По крайней мере я ничего не знаю, а ведь это главное, правда? -
- Нет.
- Но он так удивился! Он очень удивился… Ну, просто обалдел, когда я сказала, что больше жить с ним не хочу. Он ничего не понял. Он кричал, и перечислял, и подсчитывал, что он ради меня сделал и что он мне дал. Кричал: "Неужели мало? - Что тебе ещё надо? -" Я сказала: "Например, ласки…" Он возмущённо закричал: "Я тебя ласкал каждый вечер!" Мне показалось, что он чуть не добавил: "С десяти до одиннадцати". Бог ты мой!… Почему меня угораздило быть такой неправильной? - Все такие правильные, правильные, положительные, герои, а неправильные путаются у них под ногами, пищат и вносят сумятицу в жизнь. Логично мысля, нужно всех неправильных исправить, извлечь, чтоб были только одни правильные, похвальные люди. Возможно, скоро так и будет.
- Не будет. Не должно, во всяком случае.
- А что? - Сделать всех правильными. Наука всесильна. А чисто технические трудности - на то они и герои, такие, как мой муж, они всё победят!
- Нельзя смотреть так односторонне пессимистично. Односторонность - ошибка. Все многогранно - люди, события, прогресс…
- Попробовал бы ты объяснить это ему. Когда мозги начисто забиты "делом", а вся философия, вся мораль, этика сводятся к "установкам", голым до идиотизма. К математическим аксиомам, запоминать их так легко… Например, знаешь, какое изречение из Горького он часто употреблял? - Ещё со школы выучил, принял на вооружение: "Не жалеть человека - уважать его надо". Ведь правильные же слова? - Ведь так? -
- Конечно.
- Вот и ты говоришь: конечно. А знаешь, как он это понимал: не надо жалеть никогда, вообще, ни при каких условиях, вообще не жалеть, жалость оскорбительна! Нужно только уважение, уважение! Заставь дураков богу молиться… Человека надо уважать и жалеть, иногда просто примитивно, обыкновенно, по-доброму пожалеть, как мама жалеет ребёнка: упал, ушибся, мама пожалеет - пройдёт. Или и детей не надо жалеть - только уважать? -… Однажды он пришёл: провалились исследования, полетели год работы, надежды, мечты. Он был такой несчастный, такой горюющий мальчик… Я стала гладить его по голове: ничего, пройдёт, ты сделаешь ещё лучше, в общем, говорила ласковые слова… Он вскочил, оттолкнул меня, чуть не ударил: "Вон! Не нуждаюсь в жалости!…" Извини меня, я, кажется, порчу сцену у фонтанов.
- Поговорим ещё. Посиди.
- Нет, не могу. Сама себя взвинтила. Теперь ты дорогу знаешь, можешь пройти сюда сам, даже можешь сейчас остаться. Тут приходят мысли.
Она встала, пошла, проваливаясь, по тропинке, спешила. Павел двинулся за ней.
- Может, встретимся вечером сегодня? -
- Нет, сегодня у меня конференция, потом гора стирки.
- Отложи.
- У меня правило: что намечено, то делать.
Павел не стал настаивать. Шёл молча, чуть отстав, но у стены склада Женя предложила:
- Ты здесь остановись немного, я пойду одна. Не хочу, чтобы нас снова видели вместе.
- И ты боишься разговоров? -
- А что же, ты уедешь, а они будут тянуться хвостами много недель, мне их выслушивать…
- Тебя это волнует? - - с некоторой досадой спросил Павел.
- Да, - равнодушно сказала она.
И пошла, удаляясь, через балки, камни, угольные кучи, ковыляя на своих каблуках, какая-то вопиюще тоненькая, неприкаянная.
Сцена эта преследовала Павла, пока он блуждал по заводу и по цехам, что-то записывал, с кем-то говорил, но потом сами ноги его понесли к управлению, и он даже знал, чем оправдается: "Адский мороз, а у тебя тепло, как в тропиках". Он в самом деле промёрз до костей, и во рту появился какой-то болезненный привкус, как бывает при гриппе. Очень требовалось прогреться.
Но ему не повезло. В вестибюле он сразу же, лицом к лицу, столкнулся с парторгом Иващенко. Старик вдруг очень обрадовался ему, как давнему и хорошему знакомому, взял за плечи, повернул и стал ходить с ним вперед-назад по коридору.
- Ну, как моя темка? - Не думали? - Если хотите, могу ещё пару подбросить, мне бы писателем родиться, я день бы и ночь писал… Но, честно признаться, меня огорчает: Селезнёв сказал мне, что комбинат вам кажется чудовищем, уродством и тому подобное. Нет, вы неправы. Может, и я не дорос, отстаю, а может, извините, это ваш снобизм? -… Ну, что вы, помилуйте, это красиво! Это особая красота, не существующая в природе. Да даже и в той же природе: есть, например, вулкан, это красиво или нет? -
"О чем я ещё там говорил? - - думал Павел. - О домнах-чудовищах, об авралах, которые пора кончать… про члена бюро… так, о чём ещё? -"
- Эстетические понятия меняются, - сказал он. - Эстетика дымящих труб, покрытых сажей конструкций, - это, по-моему, недоразумение. Представить землю, сплошь застроенную этим, но тогда стал бы Дантов ад? -
- А вот мы, - сказал парторг, - мы в двадцатые годы изображали на картинках будущее: заводы, фабрики, лес труб! Мы видели в этом символ коммунизма.
- Пожалуй, то был символ ближайших лет, а вскоре выяснилось, что дымы портят воздух, реки, леса, что с ними надо бороться. Думаю, при коммунизме не будет вообще дымящих труб: уже сейчас это - вопиющее безобразие.
- Да? - - задумчиво сказал Иващенко. - Значит, вашему поколению это уже не нравится? -…
- Выходит, так…
- Да… да… Возможно, вам виднее. Простой вопрос, мне бы в голову не пришло думать над ним, но послушайте, что теперь я думаю: значит, это хорошо? - Было время, дымящая труба нужна была, как хлеб. Теперь ваше поколение думает уже не о том, где взять хлеб, а о том, чтоб он выглядел хорошо! Значит, в общем-то ничего, а? -
- Ничего! - сказал Павел, смеясь.
Когда наконец Иващенко отпустил его, по лестнице сбегали спешащие по домам служащие. Павел дернул дверь библиотеки, но она не поддалась. Он стал стучать.
Потом, с горя, попытался посмотреть в замочную дыру и убедился, что ключ в ней изнутри не торчит. Он поехал домой, ощущая, как раскалывается голова.
Глава 12
Ночью ему было жарко, казалось, что наступило лето, пришли душные, безветренные ночи, а в гостинице всё топят и топят, так что нечем уже дышать.
Утром он долго, упорно воевал с собой, пытаясь открыть глаза, а они не открывались, и он проваливался в безразличие, то наказывал себе не забыть то-то и то-то возразить Димке Образцову, в то же время зная, что того нет, он умер и ничего ему не возразишь.
Наконец, он проснулся и понял, что заболел, только этого и не хватало. За окном же было не лето, а самая настоящая пурга.
Стекла сантиметров на тридцать выше подоконника были засыпаны снегом, он непрерывно ударялся в них с сухим, песчаным шорохом, и ничего в них не было видно, никаких равнин, только сплошной несущийся поток снега.
С трудом заставляя себя двигаться, Павел привалился к телефону и принялся звонить в Косолучье. Раньше других ответил, к превеликой радости, Селезнёв Славка.
- Дело сдвинулось! - закричал тот издалека, как с того света. - Начали утром загрузку, сделали семь подач из ста - и всё к чёрту опять поломалось, неизвестно, когда возобновится. Так что можешь отдыхать. Ты что делаешь? -
- Кажется, простыл я из-за той форточки. Заболел.
- Ну-у!… Ты выпей чего-нибудь.
- Выпью, ладно.
Он лёг в постель, накрылся по самые глаза, уставился в голый потолок, и ему опять стало всё безразлично.
Серый, тусклый свет из окна, серый потолок, серые обрывки мыслей в голове, сплошная серость и пустота.
Семь ли подач, сто ли - не всё равно? - Ему стала окончательно и бесповоротно неинтересной эта домна, вся вообще поездка, тем более, смешно подумать, какой-то пошлый очерк. Он лежал и вообще не мог понять, зачем сюда заехал, какой во всем этом смысл, ему хотелось одного: как бы всё это кончилось.
"Берёшься писать о людях, - думал он с насмешкой, - поучать их, видите ли, а что понимаешь сам? - Ах, как ловко, ах, как лихо распределил всем должности: Белоцерковский - блестящий учёный; Селезнёв - скромный служащий, обременённый семьей; Иванов - рабочий, домино и "на троих"; Рябинин - преподаватель вуза; и Женя - мать троих воспитанных детей… Пре-вос-ход-но! Нокаут".
Его противно затошнило от сознания своей бесполезности.
- Маятник, - сказал он себе, чувствуя, как кровать под ним качается волнами, тошнотворно, мучительно, так, что пришлось напрячь голос, чтоб пересилить эту возмутительную качку, и он повторил упрямо: - Маятник, маятник!