…К двум часам ночи я попал домой. Пьян был сильно, но вел себя адекватно, потому что успел проспаться днем на хозяйском коттедже у Китайца. Там мы что-то жарили на костре, потом орали песни, потом пили с соседскими рабочими, потом зигзагами гонялись за какими-то девками по коттеджному поселку на тракторе, потом снова орали, потом за нами гонялись охранники вышеупомянутого поселка, потом мы исчезли, как нашкодившие коты, через дыру в заборе, потом снова оказались за железными столами у пивного ларька, потом снова пили, потом прилетели летучие мыши…
В конце мы синхронно включили каждый свой автопилот и откланялись.
– Эт не наша собачка, – вспомнил Китаец, падая в нирвану.
– Ага! – выдохнул я. – Эт наркомановская!
Сдается мне, больше мы за весь день ничего более осмысленного не сказали.
А к двум ночи я попал домой. Открыл дверь, включил компьютер, принес из холодильника водки, нашел порно и включил фильм. На экране возникло слово "Private", и какой-то волосатый стал пялить раком какую-то гладенькую.
Предполагается, что при просмотре порно у зрителя должен вставать хуй. Но у меня не вставал. То есть он приподнялся, скажем так, на локте, спросил, что происходит, не получил ответа и снова заснул. Но порно было лень выключать. Поэтому они там еблись, а я думал. После Китайца почему-то хорошо думается…
Ангел, сердце моё смеётся…
Перезвон, мерцание, хохот…
Мне всего чуть-чуть остаётся…
Мне уже не страшно, а плохо.
По ступеням сухим, брусчатым,
Вдоль стены гранитной, отвесной
Я иду, ладони печатаю –
Николаевские, манифестные…
Розовые тела на экране причудливо мелькали. Пару раз они закрутились совсем уж по-йоговски. От необычной позы у мужика исказилось лицо, на котором явственно читалось количество хуев, которые он запихал бы режиссеру и оператору, будь его воля. Но воля была не его, и режиссер был в сравнительной безопасности. Зато по полной программе это все доставалось гладенькой женщинке с большими сиськами. В какой-то момент секс стал настолько походить на тяжелый, однообразный труд, что оператор решил поснимать интерьер. Видимо, режиссер это тоже заметил и решил сменить если не хуй, то хотя бы позу. Когда камера вернулась обратно, радостный актер в кои-то веки лежал на спине, а ему отсасывали. Мужик благодарно улыбался, расправив онемевшие руки-ноги…
Возбудить фильм о тяжелейших буднях немецких порнозвезд мог разве что подростка. Я мрачно пожалел обоих, отключил звук и тяпнул рюмку. После нескольких недель пьянки водка уже не срубала меня, а привычно вклеилась в обмен веществ. Весь этот месяц доза будет угрюмо нарастать. Еще через два мозг привыкнет к запредельным порциям. Что будет потом, я не знаю. Возможно, это последний год моей жизни. Возможно, нет.
Я лег на спину. Диван качнулся, как плот, и поплыл по реке.
Надо мной медленно проплывало безмятежное звездное небо. Мелькнул метеорит, но я даже и не попробовал загадать желание. Не успел.
– А кто-то успел, – сказал Сашин голос.
Я сел на бревна. На том конце плота стоял Зоткин в чем-то длинном типа плаща и смотрел вперед. Ласково шумела вода. Впереди ничего не было. По крайней мере там, куда смотрел Саша.
– Есть такая притча… – продолжил он. – Рассказать?
– Конечно! – обрадовался я.
– Ну, в общем, на одном острове жили два монаха-отшельника. Старый и молодой. Один все сидел в лотосе, улыбался и что-то мурлыкал себе под нос. А второй носился по острову. То костры разжигал, то шалаши строил. Гормоны, сам понимаешь. А ниже по течению в деревне праздник намечался…
– Откуда узнали? – спросил я.
– Да какая разница… Мессидж получили. По мылу. Не в этом дело. А лодки нет. А попасть надо. А праздник большой, религиозный, одним словом. Молодой, как узнал, – кинулся деревья рубить и плот вязать. Упарился весь. Несколько дней фрегат свой проектировал и в жизнь претворял. А старый все сидел в лотосе и не отсвечивал. В назначенный день, время "Ч", так сказать, молодой свою конструкцию на воду спустил, шестом оттолкнулся и поплыл. Но и старый встрепенулся. Встал и, не открывая глаз, шагнул в реку. Там как раз проплывало огромное дерево. Прекрасно сбалансированное самой, так сказать, флорой. Он на него попал, сел в лотос и снова замурлыкал. Добрался до деревни и неплохо оттянулся на сейшене. Вот.
– Что – "вот"?
– Здесь должна быть мораль для пропорции. Запиши, а то забудешь. "Твое дерево мимо тебя не проплывет".
– Где-то я уже слышал…
– Тебе отец рассказывал, но ты забыл. Просто напоминаю. Засрал ты свои мозги мусором.
– А ты так, блядь, нет! – усмехнулся я.
– И я. Да все мы, пока живые, всякую хуйню думаем, как тот Пятачок. Ничего, что я без доклада и мертвый?
– Ничего. Мне, вообще-то, все равно – какой ты. А куда мы плывем?
– Да я ебу? Темно все…
– В деревню, может? На посиделки? Почему-то ж ты вспомнил про монахов.
– Да это не я вспомнил. Это ты забыл.
– А… Тогда, может, – я умираю?
– Хм. Не сегодня. Тебя устроит не сегодня?
– Да мне все равно. Можно и сегодня. Что не вижу я разницы, глядя на тебя.
– Между чем?
– Ну… Между твоим миром и моим. Как у Марка Твена – мысль, блуждающая в бесконечном пространстве. Что у нас, что у вас – один хрен. И точно так же ты не знаешь, куда мы плывем… Так почему тогда не сегодня? Это… знаешь, иногда меня спрашивали на работе – ты чего домой не бежишь, время же?.. А я сижу, херню какую-нибудь компилирую. А домой приду – то же самое буду делать. Асоциальный муравей. Так какая разница – где?
– Я знаю. Сам такой. Муравей без муравейника. Ошибка в программе. Одиночество как искусство. Эгоизм как творчество. Лишняя шестеренка в механизме. Помнишь, ты мне показывал любительские кадры цунами? Там человек на пляже стоял. Сначала в воде по колено. Потом вода отхлынула и ушла далеко-далеко. А потом вернулась. Огромная волна. Самая большая из всех, что человек этот когда-либо видел. А он все стоял. А она даже не накрыла его, а просто раздавила, как мы случайно давим муравьев. Не ведая, что они под ногами. Хочешь, скажу, о чем он думал? Я-то теперь знаю…
– Небось про сиськи-письки?
– Ага. И ничего тут удивительного. Повешенные тоже кончают… не хуже, чем от порно твоего. Я помолчал. Потом снова лег на спину и спросил: – Там у вас… эээ, как сказать-то… Здесь у вас водка есть?
– Здесь, как в Греции, – есть все. Было б еще чем бухать – цены бы этому месту не было. Так что не торопись. Да и не нужны мы. Как там не были нужны, так и здесь никому в хуй не упирались. Вот только куда я плыву… Думал, сдохну – все свои противоречия, сомнения потеряю, всю двойственность растрясу и свет увижу. А тут такая же муть. Мне говорят – ты поверь, легче будет. Спасибо, я уже верил в светлое будущее! Но мой плот, свитый из песен и слов… Всем моим бедам назло… Вовсе не так уж плох…
– У меня твои книги остались. По танатологии. Помнишь?
– Да читай на здоровье. Хрен с ними. Может, и поймешь что-нибудь про смерть, чего я не понял. Не торопись только. Ферштеен?
– Натюрлих! – машинально ответил я и проснулся.
На экране компьютера застыл последний титр из порнухи на фоне не вошедшего в основной сюжет кадра.
Вовсе не так уж плох …
НИТХИНОЛ
Когда-нибудь водочка кончается. Вместе с ней кончаются денежки. Вместе с ними кончается здоровье и, в общем-то, вселенная. Потому что непохмеленный алкаш и эта самая, получается, непох-меленная вселенная ни разу друг друга не понимают. Ну, вот как отторжение. Антагонизм. Неприятие. Два одноименных полюса магнита – вместе им не сойтись. Видели, да? Кабинет физики, два магнита. Один сине-красный. Второй… тоже сине-красный. Если две подковы разноцветно приложить – будет тяжелый железный чмок и овал. А если одноцветно приложить – б удет… да ни хрена не будет. Две подковы будут скользить в воздухе, испытывая перманентную неприязнь друг к другу, и даже если ты их по дури своей врожденной соприкоснул, толку от этого будет ровно ноль, потому что это чисто видимость. Сине-красного овала не получится. Получится одна подкова. И еще одна. И ни хрена больше. А вот если повернуть одну подкову вокруг оси… оооо!
Алкаш похож на такую, еще не повернутую как надо, подкову. Все, что у него есть осмысленного, это неприязнь. Мира, солнца, воздуха, людей (всех, без исключения), а также животных, растений и всего неживого – скопом.
Алкаш никого не любит. А не потому, что он злой. Ему НЕЧЕМ любить. Да, вот так вот. Нечем. Вот у вас есть, чем любить? А у него нету. Непохмеленное сердце – это страшно. Оно не умеет любить. Оно даже слова такого не знает – "любовь". Кака така любовь? Нету такого слова…
Поэтому – похмеляться – надо. Нет. Вот так: НАДО. Вот я еще раз – встаю на табурет и ору в потолок: "НАДО!"
Но нечем…
А надо…
А нечем…
Тьфу!
Много-много лет назад… Дядя Витя, который, по большому счету, дядей мне не являлся, но значился в каких-то туманных родственниках, откровенно забомжевал и положил на социалистическое общество хуй. Тогда такое общество еще было. Или делало вид, что было. В общем, это было, когда в кодексе была такая статья – за тунеядство. Это не значит, что тунеядец ничего не делал. Если бы он не делал, он бы просто умер с голоду. Дядя Витя сдавал стеклотару и временами чего-то разгружал. Но с точки зрения участкового он бездельничал нагло и противозаконно… А это разные перпендикуляры, опущенные, как ни странно, из одной точки.
Странность заключалась в том, что, например, другой туманный родственник за всю жизнь палец о палец не ударил, мирно просидев в бюро пропусков на каком-то заводе. Для социалистического общества он не сделал не просто ни хрена, а абсолютно ни хрена. Он только жрал, спал у себя в кабинетике, ставил изредка печати и чего-то там подписывал. Тем не менее участковый считал его примером для подражания, а дядю Витю – нет. Потому что дядя Витя, хоть и работал, но делал это противозаконно, то есть вроде как не делал вовсе. А пропускник, хоть и бездельничал, но делал это охуеть как легитимно и оттого был уважаемым человеком.
В общем, дядя Витя стал почти классическим бомжиком. Почти – потому что формально угол у него был. И даже прописка. Но он совершенно не хотел ни строить социализм, ни даже жить, как все нормальные советские люди – в квартире. А хотел он сдавать стеклотару, регулярно выпивать, петь протяжные песни, а жить где придется. Ну, каждому свой пенициллин – чего уж. Хочет человек. Ничего не попишешь. Бессильны оказались власть и общество. Диоген дядя Витя сказал "пошли вы все в жопу" и переселился на берег самой забавной реки в мире. Она протекала прямо поперек города, и единственное, чего там не было, – это чистой воды. Остальное там было. Включая тела уже улетевших на небо диогенов. Летом, часть весны и часть осени там было довольно сносно. Остальные мерзкие времена года там было невыносимо, и дядя Витя переселялся на теплотрассу. Она проходила по городу, иногда под землей, иногда над, и, в общем, обеспечивала сносную температуру. Надо было только снять слой стеклоткани, пару слоев стекловаты и обнажить горячее тело трубы. Обняв ее, можно было спать и не думать о смысле жизни. Или думать, но очень эдак лениво и без выводов. Как бы отстраненно. Абстрактно, я бы даже сказал. Ну, типа, "я и энтропия вселенной". Предисловие к первому изданию.
Но то зимой. Зимой вообще существовать неуютно. Бодрит, конечно, но неуютно. А я про лето. Дядя Витя летом на речке этой дневал и ночевал. И вот как-то я иду (мальчик, яйца еще не волосатые, в руках удочка) по берегу. Взрослые, степенные рыбаки, конечно, тут отродясь рыбу не ловили, потому что она (рыба) тут тоже бомж и вид соответствующий. Но мальчику одиннадцати лет на это насрать. Рыба – она не для ухи. Она для души. Иду. Вижу – сидит на берегу дядя Витя. По правую руку от него стоит пластмассовая бутыль откровенно синего цвета. А по левую – просто стеклотара с мутной водой из речки. Дядя Витя меня не видел. Он потер руки. Взял пластмассовую бутыль прямоугольного, как оказалось, сечения и медленно открутил пробочку. При этом он ясными глазами смотрел вперед и думал, само собой, о смысле и тщете всего сущего. А о чем же еще? Странные вы вопросы задаете, товарищи… Потом он поднес бутыль с жидкостью купоросного цвета ко рту и… не стал пить. Он понюхал горлышко. Смысл сего действия я узнал много позже. Уже когда сам стал бухать не по-детски. А тогда я подумал, что дядя, так сказать, наслаждается букетом. Потом дядя отхлебнул глоточек и покатал этот самый глоточек у себя во рту. Небритые щеки его забавно надувались при этом. Ясные глаза его были сосредоточены как никогда.
Вот, кстати… Почему, когда пишут об алкоголиках, всегда у них мутные глаза? Ну что за хрень? Какие такие – мутные? Это ж, блядь, катаракта какая-то, натуралисты вы хреновы. Где ж глаза мутные бывают? Вот у собаки моей были мутные глаза, и даже белым все затянуло, как в фильме ужасов. Так там понятно. Токсоплазмоз, помутнение. Я ей стекловидное тело колол две недели. И стали глаза опять – что солнышко. Карие такие светящиеся глаза. Так то болезнь. А у алкаша откуда, на хуй, болезнь?
Вы вообще видели больного алкоголика? Ну, покалеченного – бывает. С синяком – святое дело. С тросточкой, когда ножку подвернет, – да. Это ж образ жизни! К болезням он никакого отношения не имеет. Дядя Витя, годов так через десяток, умер здоровым, как свежеимпортированный апельсин. На вскрытии у него, кроме слегка раздутой печени (еще бы!) вообще ничего не нашли. Идеальный трупик для анатомического театра. Жира – ноль. Ну, чисто указкой показать – вот, типа, тут должен быть жир и даже вот его немного есть. А в целом, товарищи студенты, жир нутряной нам завсегда мешает, потому что ни хрена, я извиняюсь, из-за него не видно. А вот у этого, я извиняюсь, индивидуума, жир присутствует, но номинально. Следы. Видите, какой натюрморт. Печень, хе-хе, конечно, не фонтан. А в остальном – весьма, весьма милый труперс…
Но в тот летний день дядя Витя труперсом не был. Он катал во рту глоточек синей жидкости и ясными глазами смотрел ВНУТРЬ себя. То есть окружающие красоты его интересовали мало. Ну, то есть – вообще. Ну, как будто нет ничего и никого, и никогда не было. Так примерно пробуют коньяк знаменитые дегустаторы. Причем – язык-то длинный. На кончике – один вкус, на середине – другой. А вкус есть еще и на боковой стороне языка. В общем, пока дегустатор глоток по языку погоняет, времени ого-го сколько пройдет. А еще ж послевкусие. Это когда коньяк уже впитался, и его нет. А тень вкуса осталась. Такая резная, как от клена или от сирени в полдень. Пятна солнечные в тебя впитываются – в кожу, в волосы, в одежду, если совсем, конечно, под крону не залезешь. Тогда хрен тебе, а не резную тень. Вот у дегустатора, значит, на языке такая резная тень. Как бы ее нет. А как бы и есть.
Дядя Витя в дегустатора недолго играл. Ясные глаза вдруг стали смотреть вперед, куда надо, и заморгали, и стали конкретными, как у киллера. После чего он выдохнул и непитейную эту ни разу синеву (ровно половину) залил в себя. Запил мутной речной водой (ровно половина из стеклотары) и тогда уже, крякнув, вдохнул. Зрелище – класс! То есть меня передернуло. Я удочку выронил. Ну и, само собой, дядя Витя меня увидел.
– А, юнга, ептыть! – обрадовался моряк дальнего плавания. Он на ТОФе служил и гордился этим необычайно. Положа руку на сердце, не было у него в жизни ничего лучше. Значимей. Конкретней. Полезней. И для себя. И для социалистического, мать его, общества в целом.
Ну, перекинулся я с туманным родственничком парой ничего не значащих фраз и пошел дальше удочкой размахивать. А дядя Витя остался. Созерцать. Размышлять. Переваривать. Жара. Июль. Каникулы. У меня – школьные. У дяди Вити – вечные. Он больше никогда не работал. Ну, по закону. По трудовой книжке. За трудодни, там, или за оклад. Никогда. Стеклотару – да. Сдавал. Находил где попало и сдавал. Разгружал чего-то. Получал денежки и тут же их пропивал.
Что, скажете – зря прожил жизнь дядя Витя? А ведь, знаете, и я так когда-то думал. Вот так вот жестко считал – зря жизнь прожил туманный мой родственничек. Даже не жестко считал – жестоко. Мудак. Это я про себя. Мудак и есть. Ни одна жизнь зря не проживается. А уж тем более человека, никогда никого не обидевшего. А уж тем более, тем паче – человека, отслужившего четыре года на ТОФе. Вечная ему память.
А?
Как умер? Да никак. И не умирал даже специально и подвигов никаких не совершал. Вот, как я уже рассказывал, шла через весь город теплотрасса. Минус тридцать мороз. И где-то авария. Хрен его знает, где там авария, – город большой. Узел какой-то вымерз на хрен. Оно и понятно. В минус пятнадцать аварии не случаются. Повода нет физического. А в минус тридцать – сплошь и рядом. И вот вылетает этот узел на хрен и возникает серьезная опасность всему городу. Дядя Витя спит, обняв трубу, и созерцает. А Советского Союза уже нет. Партии нет. Вообще – кого ебать, непонятно, а главное – кто будет ебать за аварию – тоже непонятно. В советское время сразу бы нашли. А тут – нет.
Пока разбирались – еще сигнал. Где-то что-то еще раз перемерзло, уже разбираться совсем некогда. И кто уж приказ дал – не знаю, но отопление выключают и экстренно воду сливают. Труба, которая завсегда всю зиму горячая была, вмиг похолодела, задубела даже. И к ней, созерцая и медитируя, приморозился к утру дядя Витя. Ну, мук он никаких не испытывал. Не орал и не требовал к себе санитарок. Замерз просто – и все. Фактически в эмбриональной позе. Ну, почти эмбриональной. В ней, говорят, отходить – одно удовольствие. В общем, этих гедонистов поутру нашли четыре штуки – и трое без документов.
Дядю Витю вообще случайно опознали. У него в кармане какая-то справка была. Из которой следовало, что он – дядя Витя. В общем, было кому сообщить. А остальные трое так безвестными в рай и пришли. А куда ж еще-то? В рай, конечно. Зла они не творили. А это, по большому счету, самое стопроцентное добро в мире.
Ну вот. В общем, не важно, правильно ли жил дядя Витя. В конце концов, я тоже… это… неизвестно, правильно ли живу. Живу, аж иногда самому противно. То ли правильно… то ли нет.
И вот, значит, показал мне тогда дядя случайно вещь, которая по-умному называется спиртосодержащая жидкость, а по-народному, по-глупому то есть – коньяк с резьбой.
Тогда я, конечно, внимания никакого не обратил. Ну, мелькнуло и мелькнуло. Ну, пьет дядя Витя гадость неожиданно красивого цвета. Ну, значит – надо. Он взрослый, он моряк, ему виднее. Может, это у него ностальгия такая по синему-пресинему морю.
Я вспомнил об этом через лет десять, когда надо было похмеляться, а похмеляться, значит, нечем, а похмеляться, значит, надо, и это все так вот тут, в голове засело, занозой такой страшной, из виска в висок, что я пошел в промтоварный отдел и купил там на сорок копеек знакомый пластиковый бутыль. Полиэтиленовый, наверное. Точно не скажу – пластмасс много, и все высокомолекулярные…
И пришел домой, и мне тогда повезло.
Я остался жив…
А остался я жив не потому, что вовремя похмелился. Это все в данном случае не имеет значения. А потому, что спирт в нитхиноле был этиловый.
Н-да.
А вот вы спросите, а какой еще бывает спирт в нитхиноле, и вот вам сейчас будет смешно, а мне, задним ходом, страшно.