Кажется, в детстве такие вещи запоминались лучше. Пожалуй, доводись ему реконструировать по памяти бабушкину баньку в углу огорода, он бы управился быстрехонько. Должно быть, зрительная память у ребенка лучше, думал он, нет, дело не в этом, тогда мы жили в реальном мире, а потом перешли в облака мечтаний, мы все время тасуем мысленно дни, события, поступки, ведем упоительные воображаемые беседы, существуем во сне наяву, сочиняем сцены, пьесы, перекраиваем прошлое, строим планы, крутим кино, какого черта?
Домик сжалился над ним, и, когда он с грехом пополам прилепил к крылечку фундамент, стены и крыша возникли сами, чуть призрачные; он раскрасил занавеску на окне и стеклышки веранды; в благодарность стены и крыша стали самые что ни на есть материальные, атруба из кирпичной стала беленой.
Он не знал, напоминает ли домик театральную выгородку, не пустышка ли перед ним, есть ли что-нибудь внутри, на месте ли вещи шкафы, табуретки, прочий скарб. Поднявшись по шатким ступеням он обнаружил интерьер в первозданном беспорядке, пришлось разве что этажерку передвинуть и железную кровать в комнате Маленького переставить к другой стене.
Довольный, вышел он на пляж и принялся за дом-близнец. И снова столкнулся с собственной ненаблюдательностью, отсутствием интереса к материальному слою мира, с забывчивостью, небрежением к окружающим его чертам бытийства и жития.
Сколько окон на задней, обращенной к шоссе, стороне дома? Какими именно буквами написано над дверью слово "Пенаты"? Что за рисунок рам у веранды? Не говоря уже об огороде, палисаднике и садике Адельгейды, темный лес, какое там, в лесу он запоминал деревья и поляны легко, но рукотворные ландшафты от него ускользали, выходит так. Пещеру, наподобие виденной им в горах, он восстановил бы моментально.
Но и тут действительность кротко радовалась каждому его точному впечатлению, подправляя его и себя, ликвидируя лакуны самостоятельно. Стоило ему нерешительно посадить у крыльца незабудки, как полыхнули пламенем по сухой траве маки, а за ними фиалки пошли да анютины глазки.
Проше всего оказалось ему представить себе лачугу, нежилое место. Он никогда не думал, что нежилые места так милы ему - в отличие от жилых. Он ставил на место кривую доску за кривой доской, неотесанные шершавые лесины, не забывая о щелях и рисунке свиля.
Солнце клонилось к горизонту. Совершенно запаренный и измочаленный, оглядел он свою работу.
Пейзаж, лишенный звуков и живых существ, предстал перед ним. Не слышно было проезжающих по шоссе машин, не потягивался у крылечка Адельгейдин кот, даже чайки, поначалу посаженные им на камни, пропали, ни одной живой души, ни одной человеческой фигурки.
С шумом машин проблем не возникло, чаек он тоже вернул на камни единомоментно. С котом вышла заминка: какая у него шкурка? Что у него за рожа? Толст ли или тонок? Молод или стар? Наконец некое хвостатое четвероногое прошлось по грядкам и село у двери орать и просить есть.
Вглядевшись, он не увидел более тумана за шоссе: лес, кусты, тропы, дорога, заборы - всё, как всегда. Оставались люди.
Время поджимало, солнце так спешило сесть, что он разозлился на солнце. Он только различал людей, не сумел бы по памяти нарисовать ни одного лица, умей он рисовать. Он их помнил, разумеется, но как-то без особых подробностей. Профиль Адельгейды был непредставим. Непредставим оттенок ее явно подкрашенных волос. Он не знал, как выглядит ее платье. Вот разве туфли-лодочки... Он и Николая Федоровича вообразил с трудом, составил, как мозаику, из разных деталей. Маленький внезапно вышел из дома сам. А Лару он, как ни странно, увидел сразу безо всяких усилий, всю целиком и вполне no-детально, затылок с легкими волосами, собранными в старомодную прическу, затылок с волосами распушенными, сами волосы, струящиеся по лопаткам, лодыжки, ключицы, пальцы, ах, Лара, Лара, удача Николая Федоровича несомненная, если только старичок не рехнулся и не врет с вдохновением безумца, верящего собственному слову больше, чем собственной интуиции и собственным глазам... Солнце село. Всё было на месте. Все вернулись неизвестно откуда.
Ему, изголодавшемуся за день, даже есть расхотелось, так он устал. Он лежал на песке и глядел в небосвод, думая в полузабытьи каждые пять минут: "Сейчас встану".
Сотворение действительности потребовало от него такой затраты сил, что впору было действительность возненавидеть. И ведь то был всего лишь клочок мира, готового, законченного, свершившегося; он его, собственно говоря, должен был не столько сотворить, сколько воскресить, воссоздать, восстановить, воспроизвести или сдублировать. Засыпая прямо на песке, он успел подумать: "Не нравится мне получившийся двойничок. Кто его знает, чего от него теперь ждать".
Глава семнадцатая
Пробуждение. - Он ничего не узнаёт. - "Все ли у вас дома в порядке?" - Начало предыдущего письма с чердака. - еще одно письмо с чердака. - "Ухожу. Надоело".
На сей раз проснулся он резко, рывком, терпеть не мог подобных пробуждений, одна головная боль, но он вскочил тут же, как вскакивал, опаздывая на работу, не евши, не пивши, бегом за трамваем. Он спешил совершить утренний обход: действительна или недействительна на сегодня сотворенная им вчера маленькая бытовая вселенная?
Все было на месте, но он ничего не узнавал. Медный рукомойник на кухоньке, доставлявший ему прежде несомненное удовольствие, показался нелепым предметом, достойным свалки. Своеобразный уют домика-пряника совершенно исчез. Может, ему давеча надлежало и уют восстановить? Но он все равно не знал - как.
И песок, и залив, и сосны несли если не враждебность, то несомненную холодность и отчужденность.
Услышав шаги, он обернулся. Николай Федорович со своим любимым мешком.
- А что в мешке-то? - спросил он, по обыкновению не здороваясь.
- Письма из почтового ящика, - с готовностью отвечал Николай Федорович.
- Что за привычка воровать и читать чужие письма?
- Я их не ворую, я их просматриваю. Некоторые отправляю по адресу. Некоторые изымаю.
- В цензора, стало быть, играете.
- Да, и изымаю те письма или части писем, где упоминаетесь вы. Не делайте большие глаза. Никто на свете не должен знать, что вы тут. Пропал - и всё.
- Никуда я не пропал.
Николай Федорович, насвистывая, двинулся к дому. Отойдя, он остановился, оглянулся:
- Я же вам сказал: вы останетесь здесь навсегда.
- И не надейтесь.
Николай Федорович успел отойти еще метра на два; он его нагнал.
- Подождите. Постойте. У вас с домом всё в порядке?
- Что вы имеете в виду?
- Не пропало ли чего? Всё, как всегда?
Недоуменное пожимание плечами.
- Разумеется, не пропало, как всегда, всё в порядке. А в чем дело?
- И труба на крыше, где была? А балясинки на балконе не считали?
- Дурацкие шутки у вас поутру, молодой человек, - ответил Fiodoroff, удаляясь. - У вас-то все ли балясинки в порядке и на месте?
...сидели, как всегда, за столом. Пили мы, дорогой Виктор Сергеевич, мой кофий по-гречески. Нам не раз приходилось с Б. забредать на чаепития и винопития к Маленькому или Николаю Федоровичу, случайно, как в данный вечер, но ведь случай и игра его - особь статья, не нашего ума дело, у каждого и случайности-то свои, да я и не верю, что так уж и ненароком они происходят. Как говорил австрийский господин Зигмунд, наши оговорки и обмолвки весьма красноречивы, наши потери (например, очков или ключей) полны внутреннего смысла: вот и случайности наши повествуют о нашей сути более чем выразительно. Мы теряем железнодорожные билеты, потому что нам неохота уезжать, забываем имя и отчество человека, встреченного нами некогда при неприятных обстоятельствах, называем Пиросмани Просомани, потому что не просто голодны и хотим кашки, а хотим именно пшенной, детской, чтобы нам ее сахарком посыпали и нас по головке погладили. Думаете, почему я все время куда-то деваю очки и теряю авторучку? Мне, Виктор Сергеевич, скажу Вам по секрету, оч-чень не хочется произведения писать, я их строчу из-под палки почти, потому что надо, ведь я писатель и не могу от такового наименования отказаться. Я и читать-то чужие произведения частенько не хочу. Вечный вопрос: по Сеньке ли шапка? Вечный ответ про шапку Мономаха. Мне надоел Сенька Мономах. Я завидую французскому поэту Рембо (Вы прежде, надо думать, не замечали во мне зависти? Имеется! Точит, подлая! И так-то странно подступает, с такой стороны неожиданной, диву даешься!), который вышел из образа юного гениального поэта, этакой бродячей души Парижа, и отвалил куда-то в Вест-Индию или Южную Америку, на экзотические острова, где заступил надсмотрщиком на плантацию, надев пробковый шлем от солнца палящего и взяв в руки бич. Про бич я, может, для красного словца приплел, но суть дела передаю точно.
Иногда я кажусь себе двойником незнамо кого, большой марионеткой, которой управляют чувства другого, тенью, не могущей оторваться от Хозяина. Мне бы хотелось не медитировать, рефлексировать, писать эпохальные полотна и быть в курсе передовой мысли, а копаться в огороде и разных сортов огурчики сажать. И ведь, что характерно, Виктор Сергеевич, Вы не промолвите естественное: "Так в чем же дело?!" - а станете мне рацеи произносить об ответственности художника за свой дар. Но, однако, я, по обыкновению, отвлекся.
Итак, мы забрели на кофепитие и провели вечерок. Меня совершенно поразило поведение молодого дачника, даже подозрение закралось, что у него не все дома. Начал он с того, что самым невежливым образом уставился на лысину Гаджиева, у того и так комплекс на почве отсутствия волосяного покрова на головушке; я пытался отвлечь молодого человека, он только дико на меня глянул и принялся шугать неведомых тварей, видных ему одному, он стряхивал их со стола, требовал выкинуть их в окно и т. п. Надеюсь, то были не чертики. Борясь с одолевающими его невидимками, он облил Костомарова вином, поскольку те, видать, прыгали по Костомарову; пришлось Адельгейде рубашку застирывать.
Кстати, Адельгейда принесла в латке тушеную баранину с картошкой, пальчики оближешь; он спросил:
- Где вы взяли это ассорти из мерзких обглодков вперемешку с тухлятиной?
Наш поэт Б. был в своем репертуаре, то есть разыгрывал поэта, изображая непринужденность (получался переросток из спецшколы) и непосредственность (то есть был крайне развязен) и романтичность (нес какую-то галиматью о химерах и русалках). Наш дачник грубо прервал его пассажи о русалках и заявил, что не позволит ему растлевать малолетних, особенно таких маленьких, как эта, - тут он ткнул пальцем в воздух, видя русалочку в лапах нашего поэта. Далее стал он интересоваться, когда, наконец, принесут младенца, ибо ему доподлинно известно, что в этом доме вместо жареных поросят в меню значатся младенцы, уж он-то знает: предыдущего уже сожрали, но, может, к данному вечеру в качестве сюрприза поступил еще один?
Этот заурядный турист произвел на меня в тот вечер впечатление белогорячечного больного.
...комплексом великого русского писателя; он считает, что должен непременно быть пророком, пасти народы, изрекать сентенции и писать эпохальные полотна; полагаю, дорогая моя корреспондентка, в сознании его сложился некий собирательный образ, матерый человечище, немножко мятущийся, малость пыльным мешком тюкнутый, слегка титан, в общем, что-то вроде Толстоевского. Он работает над собой в данном направлении. Впрочем, может, я поклеп на него возвожу, и все происходит помимо его воли, совершенно подсознательно, за счет тех штампов, из коих сооружен в учебниках и литературоведческих трудах писатель как таковой? Но я сейчас не о нем, а о неприятном сбое, происшедшем в тот вечер.
Только начал наш великий прозаик говорить о литературном процессе, определять, что главное в литературном произведении (я заметил: он весьма доволен вниманием ученых мужей, он вообще обожает внимание), как молодой дачник, живущий в домике Маленького, перебил его и привлек все возможное внимание всех присутствующих к собственной персоне целой серией выкрутасов. То ли он перепился, то ли кокаину нанюхался, то ли заболевал и бредил. Пока этот юноша, чуть не вышибив дверь, не покинул помещение, смотрели только на него и слушали одного его; наш прозаик побагровел, ерзал на стуле и считал, видимо, вечер безнадежно испорченным.
Кстати, дорогая моя, мне повредившийся умом (по счастью, кажется, временно, впрочем, все временно) дачник запретил путаться с русалками (!), растлевать нимф (!) и блудить с наядами, а также носить их миниатюрные эмбрионы и гомункулусы с собой, дабы всегда иметь их под рукой для разврату.
Что-то еще он лепетал о младенцах, кажется, незаконнорожденных, но это я прослушал, занятый жарким.
"Все. Ухожу. Надоело". Он вышел на верандочку и стал собирать рюкзак. Проследовавший с мешком Николай Федорович вызвал в воображении изображение зеркальное; он сам с рюкзаком, удаляющийся по встречному вектору с некоторым несовпадением во времени.
На столе оставил он деньги для Маленького, расплатился за постой. На бумажки денежные положил стакан граненый, чтобы ветром не сдуло. Легкий ветер шевелил марлевую занавеску, посмеивался ветерок. Дуновение обнадеживало: ветер возник сам, не пришлось его вспоминать и водворять в пустоту. Он подумал - если Бог сотворил мир, Он вложил в мир столько усилий, что не должен был особо мир и возлюбить, а ежели человек дался ценой наибольших затрат, о какой любви к человеку... Тут он вспомнил о Ларе. И запнулся, уже сходя с последней ступеньки. Но выбор был сделан, жребий брошен, вызов принят, первым делом самолеты, первым делом - чувство собственного достоинства. "Останусь навеки? Это тебе счастливо оставаться, старый хрен". И он зашагал по пляжу к ручью.
Глава восемнадцатая
Он идет по пляжу. - Диалог о трофейных фильмах. - "Тогда", "теперь" и Адельгейда. - Лишний ручей. - Неудачная переправа. - Несостоявшаяся прогулка.
Случалось ли вам когда-нибудь идти по пляжу? По завораживающе зыбучему песку, затрудняющему шаг, зыбучему самую малость, цепляющемуся за ваши сандалии, за босые ступни, за тапочки, делающему поступь вашу медленной, продвижение черепашьи ничтожным, да тут и спешить некуда? По крупной гальке, грозящей подвернутой щиколоткой, то есть лодыжкой? По пляжу, вдоль воды, боком к воде, в невыносимый томительный зной, приглашающий лечь - или уплыть? или хотя бы окунуться.
На самом деле передвижение возможно только по сырому песку у самой воды, по следам пенным набегающих волн, где и твои следы на минуту вспыхивают за тобою, а волна их стирает. Но и тут тебя томит, утомляет несделанный выбор: лечь? плыть? Выбрать берег, предназначенный быть лежбищем загорающих ленивых тел, или воду, охватывающую русалочьим объятьем?
Пляж не для ходьбы, друг мой милый: дошел до пляжа - ложись! И желательно лицом к воде. О чем тут думать? Куда брести еще? Погляди на блики, на водные пастбища, на другие меры, метры и километры остались там, на берегу, впереди - мили. А ты на пляже. У него своя мера длины: шаг. Древняя мера шаг. Потому он так и труден. Это другой шаг, не тот, что был на материке.
Каждый шаг давался ему с трудом.
Он думал о Ларе, о ее коралловых бусах, о ее лиловом платье, о запахе ее волос.
Врал Николай Федорович? Бредил? Хвастал? Правду говорил. Ему, уходящему, было все равно.
Он еле плелся, словно тапочки подковали железом, а под песком разместился огромный магнит. Он присаживался покурить. Ручей по-прежнему маячил впереди, обезьянничал, глядя на горизонт, удалялся по мере приближения. Дотащившись до ручья, совершенно обессиленный, он уснул, только рюкзак успел бросить, глаза закрывались, ноги подкашивались: "Сонная болезнь у меня, что ли?.."
Николай Федорович, посмеиваясь, глядел на него в бинокль из слухового окна.
- Тоже мне, таинственный беглец. Адельгейда, вы видели фильм "Таинственный беглец"? А "Мститель из Эльдорадо?"
- Нет! - отвечала Адельгейда. - Я видела только "Секрет актрисы" и "Девушка моей мечты". Еще был один, мы с вами вместе смотрели.
Речь шла о трофейных фильмах.
Название пришло им обоим на ум одновременно, они воскликнули дуэтом:
- "Королевские пираты"!
- Адельгейда, что с вами? На вас лица нет. Куда вы? Может, вам дать валидол?
Но она, махнув рукой, уже ушла. У себя в комнате она расплакалась. Жизнь двоилась. Однажды она с любимым пасынком, Володею, самым красивым, самым веселым, с тем, с которым ее расстреляли на берегу Оби, вспоминала название читанной в детстве книги Жюля Верна, и, точно так же вспомнив одновременно, они воскликнули разом:
- "Золотой вулкан"!
Пауза, ритм, тональность возгласа - все совпадало. Живя, по обыкновению, ни там, ни тут (то есть и там, и тут), Адельгейда находилась в чуть отрешенном привычном сомнамбулическом состоянии, она не ощущала сопротивления среды, ее не страшили ни ветра, ни морозы, ни неудобства загородной жизни полусельской ("полу" разве что в том смысле, что сажать картошку и трепать лен не приходилось, а также прясть и пахать); но в те мгновения, когда соударялись вдруг "там" и "тут", "тогда" и "теперь" - от похожих реплик, совпавших мизансцен, от рифм жизни, - она оказывалась в поле бесконечной боли, отчаяния, чувств, становилась вдвойне живой, невыносимо живой, бодрствующей, как никто. По счастью, такое случалось достаточно редко.
- Ну, наконец-то, - промолвил Николай Федорович, подкручивая центральное колесико бинокля, - проснись, проснись, голубчик, посмотрим на твою попытку улизнуть. Та-ак, хорошо, садимся, озираемся, глазки протерли, на часы посмотрели, приужахнулись, неужели даже перекур не состоится? Что это ты засуетился? Спеши медленно, тебе это так свойственно, ты у нас олицетворенный бег на месте, который тебе и предстоит!
Уже разувшись и подойдя к ручью, он увидел: ручья два, и тот который был ему нужен, вытекающий из арки в каменной стене заброшенного сада, находится чуть дальше, за похожим на него как две капли воды почти таким же, двойником, дублем, лишним ручьем. Чтобы войти в тот, надо было сперва перейти новоявленный, двойник с темной водою.
Он, не раздумывая, шагнул было в воду стремящегося к заливу лишнего ручья - и закричал, закричал громко, вопль его, надо думать, слышно было и во всех домах, и на шоссе, и за шоссе. Глубина у лишнего ручья была изрядная, а вода ледяная, вода зимних сибирских прорубей в отчаянный мороз.
Размассировав сведенную ногу, он встал и направился к заливу, куда впадал окаянный ручей, думая обойти его по заливу, по отмелям. Но отмели отсутствовали: прилив. И как далеко он ни заходил, лента ледяной воды, маленького местного анти-гольфстрима, пересекала комнатную водицу Маркизовой Лужи, и ледяную полосу он перейти не мог.
Он вышел на берег и поплелся вдоль обманного ручья к шоссе, надеясь обойти неожиданное препятствие по шоссе, где наверняка ручейное тело забрано в трубу под слоем гравия, щебня и асфальта.