Но беспокойство не отступало, и Валерик, одевшись, вышел-таки на крыльцо. Тут было пусто.
Он прошёлся до туалета. Дверца была заперта снаружи. Валерик открыл её и взглянул внутрь. Леры не было.
Пытаясь понять, что происходит, он сделал круг по участку, и вдруг – вдруг увидел, что калитка открыта. За калиткой, как большое ничто, темнел лес. Бледная, еле заметная тропинка выбегала с участка и почти сразу растворялась в огромной темноте. Валерик похолодел.
Он стал бродить под окнами, стараясь и видеть калитку, и слушать, что происходит в комнате, где спал малыш, одновременно.
Время шло, а Леры не было.
Казалось, должен наступить рассвет, а тьма за забором сгущалась и сгущалась. Валерик не знал, сколько времени. Он так и не посмотрел на часы.
Когда, по ощущениям, прошло полчаса или даже чуть больше, Валерику стало страшно. Он вдруг почему-то понял, что сама Лера не вернётся. Но как можно было идти искать её, если в комнате спал беззащитный ребёнок, которого не с кем было оставить? И как можно было не искать её, если ребёнок этот мог проснуться в любой момент и потребовать маму? Валерик не знал, как долго малыш спит и когда захочет есть...
Он пытался проследить Лерин путь хотя бы мысленно, он думал о лесе и понимал, что, скорее всего, туда она не пошла, потому что любила смотреть, а в лесу было слишком темно. Думал о том, что она отправилась прямо по дороге и вышла на шоссе, ведущее в город. И если бы она просто хотела уйти от него, она так бы и сделала. Но казалось, что она сбегает не от Валерика и не от ребёнка, а от собственной боли. От неё нельзя было сбежать в город, в квартиру, где Лера когда-то была со Львом. Там могло стать только хуже.
Валерик стал думать о Лериной боли, а ещё о реке: это была третья и последняя тропинка, по которой она могла уйти. В голове зазвучали слова "...и пусть река сама несёт меня...", и Валерик никак не мог вспомнить, что это за слова и откуда они. Но слова были правильные, река могла унести всё: и Лерину боль, и Леру...
Вспомнились ещё слова: "Очень больно. Наверное, как мне сейчас. Так что ты прости меня... Это всё от боли..."
Представилось искажённое, бледное, застывшее Лерино лицо, волосы, колышущиеся в воде, как тонкие нити водорослей... Вспомнился почему-то "Андрей Рублёв", и водоросли в воде, и мёртвый мальчик с волосами, колышущимися в воде. И волосы, казалось, жили, а мальчик уже умер...
Ещё вспомнилось, как он сказал, что видит красивое во всякой дряни, и что она терпеть не могла слово "дрянь", которое задевало её чуть ли не больше, чем все прочие известные ему ругательные слова... И что мать её была актрисой и самоубийцей, и сама Лера училась в училище культуры на "театрализованных постановках", а сейчас пошла наверняка к реке, и что ей было очень больно, потому что Лев уехал навсегда, и его нельзя было остановить даже ребёнком, на которого Лера так рассчитывала, а Валерик сказал ей слово "дрянь".
И вдруг оказалось, что он уже бежит по тропинке, ведущей краем леса к реке. С одной стороны деревья сливались в беспросветную черноту. С другой – синим мерцало небо с воткнутыми в него угольно-чёрными клиньями дачных крыш. Тропинка была бледной, ведущей вперёд нитью, но и она обманывала, прерывалась, выставляла подножками твёрдые дуги корней. Валерик больно споткнулся раз или два и всхлипнул, но корни были только поводом для того, чтобы всхлипнуть: совсем не они беспокоили его сейчас, совсем не из-за них он чувствовал отчаяние.
Он едва не скатился с крутого берега кубарем, подбежал к реке, к их обычному купальному месту. Леры не было.
Стояла тишина. Вода медленно и плавно катилась к мосту, словно уже поглотила Леру и сомкнулась над ней.
Рыба плеснула недалеко от берега, и снова всё стихло.
Валерик пошёл вдоль самой воды, путаясь в осоке и ветках молоденьких ив. В ботинках скоро стало скользко и влажно.
Но он шёл и добрался, наконец, до места, где крутой берег резко обрывался. Теперь река текла мимо засеянного пшеницей поля. На обрыве, как вперёдсмотрящий, стояла высокая старая сосна. Её корни клубком спутанных нитей торчали из песчаного склона. Песок был вымыт из-под них дождями, вынесен ветром, а они всё ещё пытались удержать ускользающую опору. Лера сидела прямо там, на гладких и скользких корнях, рискуя скатиться вниз.
Валерик полез к ней. Там была тропинка, но это не помогало, потому что склон был так крут, что приходилось почти ползти, цепляясь за траву. Валерик выполз на вершину обрыва чуть позади Леры и не знал, заметила ли она его приближение.
Он тихонько покашлял. Потом осторожно подошёл. Лера сидела на толстом корне, который свернулся кольцом и был похож на спящую змею. Её затылок был прижат к растрескавшейся сосновой коре, а рука заведена назад.
Глаза её были закрыты, а по щекам текли слёзы. Только увидев их, Валерик понял, что стало заметно светлее.
Вдалеке свистнуло, застучало, и из леса на мост выехал серебристый поезд. Лера открыла глаза и стала смотреть, как проносятся над медленной водой быстрые вагоны. Казалось, это отвлекало и успокаивало её. Валерик сел рядом, свесив с обрыва ноги.
Поезд уехал, но Лера не закрыла глаз, а внимательно взглянула на него.
– Я боялся, что ты... – сказал Валерик.
– Я об этом думала, – ответила Лера, – но – ... нет. Нет. Не могу.
– Хорошо.
– Поезда, вода, мост, звёзды... Успокаивает. Кажется, что всё хорошо, – сказала Лера, помолчав немного.
– Да, – ответил Валерик, – я тоже люблю сюда приходить. Только днём. Пойдём домой? Вернёмся днём... Днём тоже красиво.
Он встал и протянул Лере руку. Та, поколебавшись, схватилась за неё совершенно холодной ладонью. Её трясло.
– Пойдём, – повторил Валерик, когда Лера встала на твёрдую землю, и, пытаясь согреть, приобнял за плечи.
Лера вздрогнула.
– А где ребёнок? – спросила она, пристально взглянув Валерику в глаза. Её чёрные, как ночной лес, зрачки были окружены серо-голубым маревом рассвета.
– Я оставила тебе ребёнка! Где ты оставил ребёнка?! – она визгнула, как поезд, вылетающий из леса.
– Он дома... Спит... Но я испугался за тебя, я волновался... Мы сейчас...
– Как ты мог, как ты мог!.. – Лера задыхалась.
Она сделала шаг в сторону дома а потом развернулась и вдруг ударила Валерика кулаком. Замах был быстрым и резким, но самого удара он почти не ощутил. Казалось, у неё совсем не осталось сил.
Она побежала к даче.
Валерик, чувствуя себя виноватым, спешил за ней.
– А если он проснулся?! Испугался?! Плачет?! – Лера обернулась, выкрикивая это, и какое-то время шла спиной, пристально глядя брату в глаза.
Валерик молчал.
Она махнула на него рукой и, снова развернувшись, побежала к даче.
Высокая двускатная крыша была уже видна, но вдруг от забора отделилась плотная тень. Кто-то в сером, сливающийся с предрассветным сумраком, вихляясь и прихрамывая, убегал прочь. Валерик похолодел. Скорее по походке, чем по фигуре, он узнал бомжа. Он прижимал к груди плотный, длинный свёрток.
Валерик всхлипнул и бросился вперёд.
– Что?! – крикнула, не понимая, Лера.
– Ребёнок!
И она взвыла у него за спиной.
Бомж обернулся, и Валерик на секунду увидел его отёчное, в складках лицо. Потом бомж припустил сильнее. Валерик бросился за ним, догнал, схватил за плечо, дёрнул, развернул, почувствовал, как под пальцами трещит и расползается ветхая ткань телогрейки.
Бомж опустил руки, и свёрток покатился вниз. Тугая, тёмная ноша, чиркнув по Валериковой ладони тяжело и мягко упала на дорогу.
Лера ещё раз крикнула за его спиной и оттолкнула брата в сторону. Бомж, словно видение из кошмарного сна, растворился в предрассветном мороке.
Валерик не видел, как и куда он ушёл, и вообще, кажется, на долю секунды потерял сознание, а потом понял, что его руки, дрожа, разворачивают коричневый влажный свёрток. Но там было только какое-то тряпье. Валерик всё искал и искал что-то среди него, словно сумасшедший, который охотится за призраками. А Лера уже скрылась за калиткой.
Малыш спокойно спал в своей кроватке. Лера стояла возле, прижав сцепленные ладони к груди и с любовью глядела на его расслабленное личико, нежную тень ресниц, чуть подрагивающие ручки.
Валерик тихо вышел из комнаты, запер двери и лёг. Мобильник, оставленный на подоконнике, показывал половину пятого утра. Очень хотелось спать. Эмоций не было, они словно бы все закончились за последний безумный час. На место чувств пришли отупение и сонливость, и Валерик, с благодарностью ощущая прохладу простыни, нырнул в дремоту.
И снова скрипнул диван, Лера пришла, села рядом и позвала:
– Валера, ты спишь?
Он слышал её слова, но не спешил просыпаться.
– Валера, – настойчиво повторила она.
Он открыл глаза.
– Прости меня, – шепнула Лера. – Я виновата, я. Не надо было сбегать, и, конечно, ты испугался, и, конечно... Ну конечно, я виновата. Прости. Я понимаю, сколько ты для нас делаешь, я так тебе благодарна...
Он не успел ответить, он не знал, что отвечать.
Лера замолчала, потом наклонилась совсем близко – Валерик почувствовал прикосновение её груди к своей – и поцеловала его. Поцелуй пришёлся между щекой и губами, коснулся самого уголка губ. Он был не сестринским – Валерик понял это со всей очевидностью, и всё в его груди перевернулось. Лера взволнованно дышала, и её губы, легко коснувшись его кожи, соединились, лаская...
Ласка была мимолётной, но явной.
А потом она ушла к себе.
Утром, ещё до будильника, их разбудили громкие звуки музыки.
"Антошка, Антошка", – гулко разносилось над лесом. В пионерский лагерь приехала первая смена. Лагерь находился совсем рядом. Железная решётка его ограды, крашеная в зелёный цвет, стыдливо скрывалась в подлеске прямо напротив дачной калитки. В решётке были, как водится, проделаны лазы, и, нырнув меж согнутыми прутьями, можно было оказаться на территории лагеря, в той его части, которая была заросшей и неухоженной, и в которую пионеры бегали в кустики целоваться.
Небо было серым и мокрым, но дождь как будто не шёл, а был развешан в воздухе мельчайшей водяной взвесью.
Серый, мягкий свет и влажная прохлада убаюкивали Валерика, и он выходил с участка, покачиваясь и жмурясь.
У забора всё ещё лежал распотрошённый свёрток с бомжовым тряпьем, и Валерик кинул на него заинтересованный взгляд. Это было коричневое шерстяное одеяло, две пары штанов, пара рубах, синяя куртка-спецовка и белые когда-то кроссовки. Всё было грязным и, казалось, долго пролежало где-то в лесу. На каждой вещи был то налет мха, то слой земли, нанесённой дождём, а кроссовки были украшены даже чёрной щетиной коматрихи.
Во время своих странствий за миксами Валерик часто встречал в лесу такую вот брошенную одежду. И подумал о том, что для бомжа тряпьё наверняка было важным. И почувствовал, что украл последнее у нищего.
Преодолевая брезгливость, он кое-как подобрал распластавшиеся по земле вещи и завернул их в одеяло. Потом прислонил к забору, надеясь, что владелец найдёт и заберёт их.
Пока Валерик шёл до маршрутки, в лесу потемнело и морось сменилась редкими каплями дождя, а когда он уселся на сидение маленького автобуса, по крыше уже вовсю барабанили крупные капли.
Валерик устроился поудобнее, прислонился головой к окну и прикрыл глаза. Не спалось, и он стал думать о Лере, удивляясь, что те табу, которые нахлынули на него несколько дней назад, куда-то словно исчезли. Он больше не чувствовал в Лере сестры, не видел её маленькой, не слышал маминых слов: "Не обижайте её". Это больше не относилось к той, кто ночью прижимался к его груди мягкой податливой грудью и целовал нежно и чуть прихватывая губами кожу.
Поцелуй был искренним, настоящим – вот в чём было дело. Он переставил акценты и разрушил запреты. Он сам по себе был слишком сильным переживанием, чтобы на его фоне можно было переживать что-то ещё. Валерик улыбался: сидя в маршрутке, не открывая глаз, слушая дождь.
Он был уверен, что поцелуй повторится. Он хотел ответить на него.
Лера с маленьким Валерой смотрели на дождь из окна: на серое небо, на капли, на ручейки, потёкшие в дождевые бочки с крыш, на лужи, которые наливались во дворе.
Маленькая спора арцирии обвелаты, мёртво лежащая среди щепок и опилок, почувствовала приближение дождя ещё ночью и приготовилась жить. Иссохшая, сплюснутая, вогнутая, как контактная линза, оболочка споры насытилась водой. Спора набухла, надулась, стала похожа на мяч. Крохотные шипы на поверхности её оболочки встали торчком.
Но воды становилось всё больше и больше, и вскоре между травинками, где лежала спора, потекли крохотные, незаметные человеческому глазу ручейки. Один из них подхватил спору и потащил вперёд, мимо щепок и стружек, прочь от пищи, навстречу голодной смерти среди несъедобных трав. Её шипики отчаянно искали, за что бы зацепиться, и наконец нашли: крупная щепка оказалась на пути. Шипики зацепились за волокна. Спора замерла.
Влага проникала под оболочку и становилась нежным водянистым тельцем вокруг проснувшегося ядра. И скоро миксамёба была готова выйти наружу.
Перидий лопнул: рвано, неровно – звёздочкой, и миксамёба, отгибая острые уголки, выбралась наружу. Преследуемая наследственной светобоязнью, она тут же нырнула в щепку, затерялась среди волокон и, ещё слабая, утомлённая процессом рождения, жидкая и ненасыщенная, стала пить воду, впитавшуюся в щепку во время дождя.
Валерик приехал на работу, напился чаю, вскопал грядку, помог Александру Николаевичу сколотить декоративную изгородку... А потом отпросился в гербарий.
В гербарии он был, но минуту или две. Закинул в шкафы пару образцов и смотался, даже не подойдя к микроскопу. Ему надо было успеть домой, к маме. Хотя бы просто поговорить. Ну и взять бинокуляр, чтобы поработать на даче.
Последние две недели он слышал мамин голос только в телефонной трубке. Он соскучился и слышал, что она скучает тоже.
Мама уже была дома и приготовила ужин: отбивные и салат – всё как он любил. Но как бы ни хотелось остаться здесь, с ней, возле празднично накрытого стола, в комнате, где пахло чистотой, он не остался ночевать. Лерин волнующий поцелуй, как рыбацкий крючок, проткнул Валерикову щёку и тянул сильно, мощно, и доставал его из зеленоватой и прохладной глубины маминой квартиры.
Мама, казалось, чувствовала.
Она вела себя удивительно робко, как человек, который вдруг осознал, что ни на что больше не имеет прав, и Валерику было её очень жаль.
– Я поем и сразу поеду, – сказал он в ответ на её просительный взгляд.
– А ночевать? – тихо спросила мама.
– На даче. Хочешь, поехали со мной.
– Нет, – мама махнула рукой, – у вас там свои дела. Потом: дача не моя. Ну как мне себя там чувствовать? Нет. Не поеду.
Они помолчали. Валерик жадно ел мамин салат. Это было очень вкусно. Он и забыл, что можно так вкусно есть. Живя на даче с Лерой он, не отдавая себе в этом отчёта, всё время находился в напряжении, чутко спал, быстро ел и не чувствовал ни вкуса еды, ни удовольствия от свежей постели.
Валерик дожевал и, чтобы что-то сказать, произнёс:
– Хорошо у нас стало. Просторно.
– Одиноко, – ответила мама и сложила на коленях руки, как складывали их одинокие героини старых фильмов.
– Ты же, – Валерик чувствовал себя выбитым из колеи, – всегда мечтала, чтобы, раз уж квартира такая маленькая, тут было поменьше вещей. Да и людей поменьше. Теперь... теперь ты хозяйка, можешь делать, что хочешь. Ты же всегда говорила: и когда же я смогу делать что захочу в своём собственном доме? Ну вот...
Мама всхлипнула, а Валерик почувствовал себя так, словно она обманывала его, а сама хотела не этого, а чего-то ещё.
– Так чего же ты хочешь? – спросил он с искренним недоумением.
– Ну, – и она смахнула слезу, а Валерику стало совсем плохо, – чтобы ты был. Я же ради тебя...
– Мама! – Валерик почти крикнул, отчаянно пытаясь остановить её слёзы и не сделаться заложником этих слёз. – Мне двадцать шесть лет. В таком возрасте дети уходят, как ни крути. Так устроено.
– Значит, как мне хочется, не будет уже никогда...
И она замолчала, словно приказав себе не устраивать самобичевания. Все всё понимали, но чувства оставались за скобками. И казалось, если внести чувства внутрь, то ответ окажется неправильным, ведь не зря же математики выдумали скобки.
– И что же, – спросил Валерик, внезапно осознав, что ответ будет важен и для него, – ты никогда не была счастлива? Никогда в жизни?
Мама отрицательно покачала головой, и только потом сказала, поджав нижнюю губу так, что от неё к подбородку потекли две глубокие, волнами, складки:
– Нет. Как отец умер – не была. Вот так чтобы вообще всё было хорошо – ни единого дня. Всё думаю, думаю... Как он умер?
Валерик замер. Ему казалось, что всё было известно. Мелькнула даже мысль, что мать что-то от него скрывает.
– Зачем он туда полез, в горящий цех? По ошибке? Случайная смерть, глупая? Так это одно. Вот тогда, думаю, горе должно быть сильное, острое. Может быть, подумал, что там человек. Может быть, показалось или послышалось что-то. А если было пустое геройство? Показать, что я, мол, лучше всех. Сам справлюсь. Это другое. Не тут, так там бы погиб. Значит, всё равно когда-нибудь так и вышло бы. Значит, мне надо было заранее смириться. А ещё могло быть, что у него там, например, заначка была спрятана. Тогда от жадности погиб. Тогда и жалеть его, вроде как, нечего. Всю бы жизнь мне тогда испортил...
– Мама! – Валерик не выдержал. Ему казалось, это бред. Ему казалось, что невозможно жить с такими мыслями больше двадцати лет. Мама не могла помнить того, что происходило тогда на самом деле. Это казалось манией, навязчивой идеей и потому было страшно.
– Да... – мама застенчиво и словно извиняясь улыбнулась, как будто поняла, что говорит что-то не то.
– А может быть, он просто физику плохо учил в школе и не знал, что огонь устремляется туда, где больше кислорода...
– Ты жестокий, – мама посмотрела пристально и сердито, и Валерик, сдаваясь, понял, что она до конца жизни продолжит гадать, зачем же отец сунулся в этот горящий мебельный цех. И с каждым днём всё больше и больше будет забывать его реального и будет придумывать всё больше и больше мотивов и поводов.
– А потом, – мама продолжила, она будто решилась вдруг выговорится, – с тобой было тяжело: без денег, без поддержки. Виктор появился – со своим таким же Валерием. Думала, легче будет – не стало легче. Деньги появились – заботы удвоились. Только вы, вроде, выросли. Только я думала для себя пожить: Ирка с Леркой! Квартира ма-аленькая, теснотища! Друг у друга на головах! У! Личной жизни никакой! Ссоры, скандалы: на кухне, шёпотом... Они как уехали, мне как-то даже легче стало. Веришь ли? Ну не любила я его, наверное... Просто... Ну неплохой он был, Витька. Помогал мне всегда. Ирка его с толку сбила, так и её винить сложно, потому что Генка её дерьмо дерьмом был. Не повезло ей. Уехали, и ладно. И бог с ними. Детей тут оставили – и хорошо. Я же привычная. Меня как угодно можно пользовать! Хоть в мамках, хоть в няньках! Я же понимаю: молодожёны!..
На глаза её навернулись слёзы.