На подъеме нас, задыхаясь, обогнал приземистый, рюкзачно набитый автобус; в пыльные задние стекла равнодушно смотрели на нас усталые блеклые лица. Автобус тяжко пополз к горизонту по растрескавшейся бетонногрязевой полосе, а мы повернули налево: большак ветвился залитой свежим асфальтом дорогой, с двух сторон от которой, метрах в трехстах впереди, начинались одинаковые, как панельные бордюрные камни, пятиэтажки. Слева от них, до побуревших под солнцем тополиных посадок вдоль насыпи железной дороги, расстилалась истерзанная в клочья равнина, лишь чуть обзелененная чахлой травой; справа – лениво постукивала каким-то одиноким, заработавшимся по пятничному времени механизмом поднявшаяся чуть выше фундамента стройка…
– Какой ужас, – с чувством сказала Лика; у нее был тонкий, лишь интонациями отличный от детского голос. – Я бы не смогла здесь жить.
– Гарлем, – сказала Зоя.
– Ну, а куда денешься, – сказал Славик.
Наги дом мы увидели издалека: у распахнутого настежь подъезда густо и пестро толпился народ. Скамейки у соседних подъездов были однообразно пусты; лишь на одной из них спал, скрестив и поджавши ноги в какого-то детского фасона сандалиях, морщинистый мужичонка без возраста – в грязного цвета рубахе, мешотчатых штанах и украшенной лоснящейся пуговицей драповой кепке. Наших грудилось до полусотни душ; на длинной скамейке тесно – кукурузными зернами – сидели старухи, в светлых платках и глухих долгополых ситцах в мелкий цветочек; кучками стояли девчонки лет девятнадцати, в узких коротких юбках (хотя мини уже сходили; впрочем – жары), на каблуках высотой с корабельный гвоздь, все как одна соломенные блондинки (три четверти, правда, с черными как сажа корнями волос) и накрашенные все на одно лицо. Парней их возраста было мало – человек пять или шесть, – все в светлых рубашках-батниках (расстегнутых, как по уставу, до мечевидного отростка грудины), расклешенных брюках (иные и с отворотами) и с волосами до плеч – независимо от конституции волоса; один из парней, кудельковатый, как гриб-строчок, держал на согнутой в локте руке (в шестидесятые, помню, так носили спидолы) кассетный магнитофон, в динамике которого негромко ворочались хриповатые басы "Бони М"; девушки нетерпеливо отстукивали ритм каблуками и загадочно щурили одинаковых разрезов глаза, подведенные чуть ли не до ушей и с кукольными, похоже, наклеенными ресницами… Дальше стояла – самая многочисленная – группа людей уже в возрасте, лет по сорок, по пятьдесят, – разойдясь, сказал бы я, по полам, но сохранив перемычку, отчего своей формой она напоминала восьмерку – или, точнее, арахис. Женщин роднила – за редкими исключениями – тугая, здоровая, вальковатая тушистость, бутылочная икристость не стесненных чулками ног и безудержная тканевая пестрота – как… нет, не имеющая аналогий в природе; мужчин же объединял деревенский загар, несколько избыточная (обгонявшая возраст) морщинистость, почти поголовное отсутствие галстуков и пиджаков, свежесть и остроугольная выглаженность рубах – и единообразно застывшее на обветренных лицах терпеливое ожидание. Женщины трещали, как стая сорок, мужчины же молча курили – кроме двоих, с замечательно красными – даже с некоторой ядовитостью – лицами: эти стояли в особицу и о чем-то горячо говорили, педализирующе поднимая по очереди коричневые узловатые пальцы… Наконец, поодаль – перед входом в соседний подъезд – сгрудилась унылого (коричневого, черного, серого – вместе землистого) цвета кучка мужчин разнообразного возраста', по виду – совершенных ярыжек, – которые, явно диссонируя с анемичным колоритом своих лиц и одежд, что-то многоголосо гугнили, энергично снуя руками (в основном из карманов к носам и обратно), и нетерпеливо поглядывали на дорогу; один из них – малого роста, уже седоватый (или просто волос его был с прозеленью), в подростковой спортивной кепочке с длинным, как цапельный клюв, козырьком, – время от времени сбегал с тротуара на проезжую часть и, отверждая энергичною складкою рот, озабоченно всматривался в пустоту горизонта…
Окна первого этажа были по-деревенски открыты; у одного из них, неотрывно глядя на улицу, сидела древняя – по-видимому, недостаточная ногами – старуха. Свадебная квартира легко угадывалась на предпоследнем, четвертом этаже: три окна и балконная дверь были настежь открыты, на улицу сыпался звонкий стеклянный и металлический стук, визгливо, с радостным айканьем ("Лида!" – "Ай-я?!") перекрикивались женские голоса… Вот пробился мужской встревоженный бас: "Катя, а где еще четыре бутылки?" Женский голос что-то задиристо отвечал. "При чем тут Иван?! – возмутился бас. – Мы вчера только красное пили!…"
Мы остановились несколько в стороне, неподалеку от пары багроволицых, как редис, собеседников. Один из них – поменьше ростом и пожиже, но поосанистей и с вызывающим носом – держал второго за пуговицу и с несколько снисходительным видом слушал. Второй был рыхл, высок и грудаст – и по губам и глазам совершенная распустеха.
– …пилит, пилит изо дня в день. В пятницу выпьешь, так она тебе до среды устроит похмелье.
– Ну, и чего?
– Как чего… Уйду, говорит.
– Петя, слушай сюда. Баб ты не знаешь, вот что я тебе скажу. Никуда она не уйдет. Во-первых, нынче все пьют. Не пьют только кошки да собаки – они лакают.
Рыхлый вздохнул.
– И еще сова. – Носатый, знающий баб, помолчал. – Потому что днем она спит, а ночью магазины закрыты. Гы-ы!… Во-вторых, ну вот ты пришел домой на бровях и завалился… Знаешь, что твоя Люська думает?
– Кричит…
– Пусть кричит, бабье ее дело такое – кричать. А вот что она думает? Ты слушай сюда! А думает она вот что: "Хоть пьяненький, да сво-ой…" Так-то, Петя.
– …Пр-р-равильно!
Это встрял некто третий, из соседнего круга, – мелкий, живой и плотный, как кроль. Я вдруг заметил, что по цвету лица он приближается к собеседникам, – перевел взгляд на других мужиков… что за чертовщина? – на глазах наливались помидорными соками, а иных – по жаре – уже ударяло в свеклу… Потом понял: некто в заузленном лопатою галстуке и клетчатом пиджаке придерживает в наружном кармане бутылку.
– Пр-равильно, Витя!…
Этот третий уже почти криком кричал – видимо, минутной давности полстакана еще не отхлынули от его перегревшейся головы. Какая-то баба (я чувствую, что мне здесь естественней сказать баба, нежели женщина), в полупрозрачной блузке, ширококостная, угловатых и жилистых форм, – хищно на него оглянулась… Он стоял к ней спиной – не видел ее.
– Бабе без мужика никуда! Худ мой Устин, да лучше с ним!
– Слушайте, слушайте, что умные люди говорят, – прошептал Славик. Лика беззвучно хихикала. Зоя откровенно рассмеялась.
– …Анатолий!!
Начальственный женский окрик резанул приглушенный говор ножом: названный Анатолием дрогнул и, казалось, присел – как будто на плечи его упала какая-то мягкая тяжесть…
– Едут, едут!… – раздалось вдруг со всех сторон. Всё зашевелилось и посыпало на дорогу…
Со стороны бетонки к подъезду приближались гуськом две белые "Волги" – увитые разноцветными лентами, с парой скрещенных колец на крыше, передняя с растопыренной куклой на мысе капота, – и маренгового цвета (какие-то очень строгие, чопорные), безо всякого украшения "Жигули". Кучка мужиков, гомонивших перед соседним подъездом, торопливо рассыпалась в цепь и неуклюжими прыжками припустила машинам навстречу. Предводительствовал человек в подростковой кепочке с цапельным козырьком; последним, вихляя из стороны в сторону бедрами и катапультно отмахивая рукой, спешил некто с палкой, коричневолысый, с нежно просвечивающими на солнце крыловидно оттопыренными ушами. Кортеж отчаянно засигналил – и остановился. Человек в детской кепочке с абордажными криками бросился к правой дверце; другой – без кепки, но с пластмассовым козырьком, прихваченным к грибообразно всклокоченной голове бельевою резинкой, – навис над капотом растопыренной пятерней, раскинув крючковато присогнутые руки и ноги. Остальные четверо или пятеро возбужденно зароились вокруг… Из открытого окна правой дверцы высунулась загорелая, голая по локоть рука (сахарной белизной сверкнула завернутая манжета) с короткогорлой – дешевой – бутылкой водки. Предводитель цепко ее схватил – толпа его загалдела – и не отходя замотал головой; из последних сил доковыливающий инвалид, ощерясь сильно прореженными стальными зубами, остановился и застучал, разгораясь, палкой; человек с козырьком, стерегущий капот, замахал руками как крыльями… После минутного промедления в окне появилась вторая бутылка; воздух дрогнул от радостных кряков и криков; человек с козырьком, видимо, не утерпев, оставил свой поет и бросился к дверце, жестикулируя с частотой вентилятора; за ним, выбрасывая шатунами колени, заспешил инвалид; еще несколько осаждавших, сломавши строй, облепили машину как мухи… Наконец, козырьку передали бумажку (судя по цвету, пятерку), и "Волга" решительно – отпугивающе газуя – тронулась к ожидающей у подъезда толпе. Ярыжки нехотя расступились, охлопывая проезжающие мимо машины по солнечно блестящим бокам, – и дружно, как вода в сливное отверстие, всосались в ближайший подъезд. Машины проехали еще пару десятков метров (издалека сумрачная – салонная глубина ожила серебряным, красным, белым…) – и мягко остановились.
Сначала открылась дверца второй машины; из нее торопливо вышагнул – Тузов… Он был в темно-сером (явно уже не однажды надеванном – чуть лоснились карманы) двубортном костюме (пиджак был расстегнут, отчего – как это неизбежно при двойном ряде пуговиц – выглядел неопрятно), в белой рубашке и пестром каком-то галстуке; глаза его ярко блестели и бегали как будто быстрее обычного, полуоткрытый рот расплывался в кривоватой улыбке; лицо его было бледно, возбуждено, – одновременно тревожно, смущенно, радостно, – и вместе с тем было в его выражении что-то затравленное… Вслед за Тузовым выскочил – стремительно нырнув головою – наверно, свидетель: высокий парень лет двадцати, с красной шелковой лентой через плечо, с радостным и глупым лицом, – неожиданно встреченный приветственным гулом толпы подлесковской молодежи (подлесковской: я был уверен – судя по одежде, а более всего по выражению лиц, – что все эти парни и девушки – местные или, во всяком случае, гости невесты). Эта явная близость свидетеля жениха с гостями невесты сначала подсознательно, а потом и вполне осознанно меня поразила. Тузовский круг знакомых никак не мог пересечься с окружением подлесковской барышни – равно и гумовской продавщицы; и получалось, что Тузов среди своих товарищей и друзей… не смог подыскать свидетеля? Вдруг я вспомнил: Мишка с пятнадцатой дачи (который был Тузову несколько ближе других) недавно рассказывал, что Тузов просил его быть свидетелем еще месяц назад. Мишка не смог: в день свадьбы – то есть сейчас – он должен был быть на институтских военных сборах…
Тузов одиноко стоял у машины – левой рукой держась за открытую дверцу, а правой пощипывая редкие сосульчатые усы. Вид у него был немного растерянный: скорее всего, из, наверное, полусотенной встречавшей толпы он почти никого не знал – по крайней мере, я не видел ни одного человека, который бы внешностью и повадкой походил на знакомого Тузова. Я невольно шагнул к нему… тут свидетель – по сути, преграждавший Тузову путь передней открытой дверцей и своею спиной, – потянул его за рукав и поспешил к головной машине.
В "Волге" с распятой на радиаторе куклою, по-видимому, сидела невеста – но ее пока не было видно: чемто разноцветно искрящимся – с преобладанием снежнобелого – был иллюминован салон над задним сиденьем… Свидетель, сияя улыбкой, рванул за ручку заднюю дверь; из машины – как из включенного вдруг динамика – кнопочно грянул пронзительный визг и смех; коротко высветилось чье-то распяленное в жизнерадостном крике красногубое, раскрашенное матрешкой лицо; тонкие женские руки с малиновыми каплями чудовищно длинных – стручками – ногтей замелькали, отмахиваясь, перед носом свидетеля… Свидетель, улыбаясь до петлистых ушей (кажется, я увидел, где у него кончаются зубы), повернулся к неловко стоявшему рядом Тузову (тот привычно ссутулился и перенес тяжесть тела на правую ногу, выгнув левую по-женски немного внутрь: вышло беспомощно и неуклюже) и что-то ему сказал; Тузов, конфузливо улыбаясь, угловатыми порывистыми движениями суетливо побежал по карманам – и начал поспешно вытаскивать из них и совать в хищные красно-когтистые руки смятые в тряпку рубли, трояки… После каждой бумажки из салона раздавался как будто протестующий визг.
– Что они там делают?… – шепотом спросил Славик.
– По-моему, выкупают невесту, – сказал я, немного знакомый с обычаем.
– Ужас какой-то, – сказала Лика.
– Все это напоминает сумасшедший дом, – сказала Зоя, скептически улыбаясь.
Наконец (Тузов вывернул уродливо вздыбившиеся пустые карманы: на асфальт высыпались, звеня, и покатились пять или шесть монет; он проводил их глазами и сделал движение – но не стал поднимать), – наконец, свидетель, пригнувшись, нырнул рукою в салон и буквально выволок из него (уши при этом резал просто какой-то нечеловеческий – электрический – визг) паукообразную, всклокоченную горгоной девицу – и запанибратски отпихнул ее на обочину. Тузов, помаргивая, наклонился, подал руку ладонью вверх – ему ответила тонкая, бледная, с голубоватой жилкой рука…
Вышла невеста.
– М-да, – прошептал Славик. – Как сказала бы тетя Миля, уж больно худа…
Лика ласково и немного укоризненно на него посмотрела. Она была… ну, во всяком случае никак не толще невесты.
– Ни рожи ни кожи, – сказала Зоя, взглянув на меня. У Зои была изумительная фигура.
Невеста была действительно худа, черна, смугла – и по первому впечатлению более всего походила на раскрашенную ворону. Ее маленькое лицо было угловатым и несколько даже асимметричным – быть может, благодаря (хотя этот союз здесь более чем неудачен) искривляющей ее ярко-красные губы какой-то хищноватой гримасе; нос и подбородок ее были длинны и остры (я вдруг вспомнил Эдгара По: и только нос ее – длинный, тонкий, гибкий, извилистый и угреватый…), изогнутые неестественно правильными дугами брови выщипаны до ниток, глаза были угольно-черные, с яркими острыми искорками в глубине… может быть, я пристрастен (и уж угрей-то, во всяком случае, у нее не было видно); может быть, эти черты, взятые вне общего их выражения, были бы и недурны, – но именно общее, совокупное их выражение – еще и, наверное, умягченная ситуацией смесь нахальства, хитрости, грубости и одновременно какой-то животной (предвкушающей самоценное плотское) радости, а все вместе, чтобы лишних не тратить слов, самоуверенной и даже агрессивной вульгарности (я думаю, Пушкин бы вздрогнул, увидев это лицо), – производило – по крайней мере, на меня – отталкивающее, тягостное, а при одновременной мысли о Тузове и удручающее впечатление…
Невеста медленно подняла через стороны тонкие, казалось, странно длинные руки – и вдруг с каким-то залихватским, чуть хрипловатым, протяжным выкрикомвзвизгом: "Иэ-э-эх!…" – крутнулась на одной – поджавши другую – ноге: вспенилась заброшенная на смолисточерный гарсон фата и полупрозрачный тюлевый шлейф подвенечного платья… Тузов стоял осклабясь и чуть исподлобья поглядывал по сторонам.
– Платье-то какое шикарное, – тихо сказала Лика.
– Фата, – язвительно сказала Зоя.
Все зашумели, задвигались, захрустели букетами – и толкотливой гурьбой полезли поздравлять и целовать молодых… Мы тоже подошли – в последнем числе; при виде нас Тузов ожил – как-то по-живому обрадовался, глаза его пояснели, – и сказал: "Спасибо, спасибо, ребята" (все время до этого он, по-моему, лишь шевелил неопределенно губами; да и друзья и родные невесты поздравляли большей частью ее, единственно – средневозрастные краснолицые мужики, движимые, наверное, сочувственной мужской солидарностью, от души прихлопывали его по плечам, а спугнутый незадолго перед этим женой, похожий на жизнерадостного кроля Анатолий (видимо, находясь под впечатлением исполненного невестою пируэта), выкатывая глаза, закричал: "Муж пашет, а жена пляшет!…" – и толстыми красными пальцами сделал невесте козу – задышливо сипнув: "Коза!…"), – так вот: мы поздравили Тузова, невесте вручили белые розы и деньги в конвертах (кстати, вблизи она показалась мне лучше – и лицом, и улыбкой) и пошли вслед за другими гостями к подъезду… По дороге старушки на лавке сыпанули в нас каким-то зерном – наверное, ошиблись со стариковского слепу, а может быть, промахнулись. Лике попало в глаз; из открытых окон первого этажа кто-то с жесточью прошипел: "Ну, чо сыпешь в невенчанных?!."
Шумно – с топотом, криком, смехом, щипковым ойканьем, басовитыми стонами "Бонн М" – гости поднялись на четвертый этаж.
Двери всех выходящих на лестничную площадку квартир были открыты настежь. Взад и вперед сновали полногрудые, налитые в ягодицах и бедрах женщины с пустой и занятой столовой посудой; под одинаково полупрозрачными светлыми блузками топорщились – от натяжения встав на дыбы – пластмассовые разрезные застежки шипогрудых нейлоновых лифчиков; на верхней приоконной площадке курилась голосистая клумба длинноногих, мучнистолицых от пудры девиц; в конце коридора, в квартире напротив, стояла, опершись на палку, высохшая старуха в завязанном вокруг шеи чистом платке – и, прищурившись и помаргивая, тянула по-птичьи любопытную голову; разобщенные за теснотой краснолицые мужики бестолково тыкались по углам, ядовито дымя папиросами; носатый (учивший уму-разуму третируемого женою Петра) уже выпивал с ним в соседней квартире; какой-то дядя, потея бугристой лысиной, выдирался с тремя венскими стульями из плена дверных косяков; гомон стоял – как на птичьем дворе во время раздачи корма; теплый сквозняк с трудом перемешивал густые запахи пота, спирта, духов, табака, подгоревшего масла и несвежего куриного жира…