Я умею прыгать через лужи. Рассказы. Легенды - Алан Маршалл 4 стр.


У меня к богу было множество просьб, и число их все возрастало. С каждым днем у меня появлялись все новые нужды, а так как я опускал ту или иную просьбу лишь после того, как она удовлетворялась, а число услышанных молений было ничтожно, то молитва стала такой громоздкой, что я уже со страхом приступал к ее повторению. Мать не позволяла мне пропускать занятия в воскресной школе и научила меня моей первой молитве - она была в стихах, начиналась словами "кроткий, добрый Иисус" и кончалась просьбой благословить многих людей, в том числе моего отца, хотя я всегда был убежден, что он-то в благословениях не нуждается. Однажды я увидел выброшенную кем-то вполне хорошую, на мой взгляд, кошку и вдруг испугался ее застывшей неподвижности: мне объяснили, что она мертвая. И вот теперь по вечерам в кровати мне казалось, что я вижу мать и отца, лежащих так же неподвижно, с оскаленными зубами, как эта кошка… И я в ужасе молился о том, чтобы они не умерли раньше меня. Это была самая главная моя молитва, которую нельзя было пропускать.

Потом я решил включить в молитву и мою собаку Мэг и просить о том, чтобы бог сохранил ей жизнь, пока я не стану взрослым мужчиной и не смогу перенести ее утрату. Опасаясь, что я прошу слишком много, я добавил, что, как и в случае с Мэг, я буду доволен, если мои родители доживут до тех лет, когда мне исполнится, скажем, тридцать лет. Мне казалось, что в таком почтенном возрасте слезы - уже пройденный этап. Мужчины никогда не плачут.

Я молился о том, чтобы поправиться, и неизменно добавлял, что если бог не возражает, то я хотел бы выздороветь не позже рождества, до которого оставалось два месяца.

Надо было помолиться и о моих птицах и зверюшках, которые жили в клетках и загородках на заднем дворе, так как теперь, когда я не мог сам кормить их и менять им воду, всегда была опасность, что об этом позабудут. Я молился, чтобы об этом никогда не забывали.

Моего попугая Пэта, сердитого старого какаду, надо было каждый вечер выпускать из клетки, чтобы он полетал среди деревьев. Иногда соседи жаловались на него. В дни стирки он садился на веревки с бельем и сдергивал прищепки. Рассерженные женщины, видя, что чистые простыни лежат в пыли, бросали в Пэта палками и камнями, и мне приходилось молиться, чтобы они не попали в него и не убили.

Молился я и о том, чтобы стать хорошим мальчиком.

Энгус, высказав свое мнение о моих молитвах, спросил меня:

- Как по-твоему, что за малый господь бог? Какой он из себя?

Я всегда представлял себе бога в виде силача, одетого в белую простыню, подобно арабу. Он восседал на стуле, упираясь локтями в колени, и посматривал на мир внизу. Глаза его быстро перебегали от одного человека к другому. В моем представлении бог не был добрым - он был только строгим. "Вот Иисус, - думал я, - он добрый, как мой отец, но только никогда не ругается". Однако то обстоятельство, что Иисус ездил обычно на осле и никогда не скакал верхом на лошади, вызывало у меня большое разочарование.

Однажды отец, сняв новые ботинки, которые он разнашивал, переобулся в штиблеты с резинкой фирмы "Джилспай" и с чувством воскликнул:

- Вот эти ботинки изготовлены на небе!

С тех пор я был уверен, что Иисус ходит в штиблетах фирмы "Джилспай".

Когда я сообщил все это Энгусу, он заметил, что, возможно, у меня более верное представление о боге, чем у него.

- Моя мать, - сказал он, - всегда говорила по-гэльски. Бог мне казался сгорбленным стариком с белой бородой, окруженным толпой старух, которые вяжут и разговаривают по-гэльски. Мне казалось, что у бога на глазу повязка, а моя мать говаривала: "Это всё мальчишки камнями швыряются". Я не представлял, чтобы бог что-нибудь делал, не посоветовавшись предварительно с моей матушкой.

- Она вас шлепала? - спросил я его.

- Нет, - ответил он задумчиво. - Нас, детишек, она никогда не била, но богу от нее сильно доставалось.

Больной, лежавший на кровати слева от Энгуса, что-то сказал ему.

- Не тревожьтесь, - ответил Энгус, - я вовсе не хочу поколебать его веру. Он сам до всего додумается, когда станет взрослым.

Хотя я верил в бога и часть вечера посвящал молитве, я все же считал себя существом, от него независимым. Ему нетрудно было меня обидеть, но тогда я бы никогда больше к нему не обратился. Я боялся его потому, что он мог заставить меня гореть в адском огне. Об этом нам говорил директор воскресной школы. Но еще больше, чем адского огня, я боялся стать подлизой.

Когда, охотясь за кроликами, Мэг повредила себе плечо, я почувствовал, что бог сильно подвел меня, и решил в будущем сам заботиться о благополучии Мэг, отказавшись от его услуг. В тот вечер я не молился.

Заговаривая о боге, отец всегда его критиковал, но мне его отношение к богу правилось: оно означало, что я могу положиться на отца, если бог окажется не на высоте, - недаром отец перевязал плечо Мэг. Но все же меня беспокоил тон, каким он говорил о боге.

Однажды отец отвел кобылу к старику Дину, у которого был жеребец. Дин спросил, какой масти хотел бы он получить жеребенка.

- Я знаю способ, чтобы сделать любую масть, - хвастал Дин.

- А можешь ты сделать так, чтобы был жеребец или, наоборот, кобыла? - спросил отец.

- Что ты, - испуганно ответил Дин, - это зависит только от бога.

Я прислушивался к их разговору, и то, как отец отнесся к этому заявлению Дина, убедило меня, что он не очень-то высоко ставит бога, когда дело касается лошадей. Но зато я проникся еще большей верой в отца. Я решил, что такие люди, как мой отец, сильнее бога.

Но больные были непохожи на здоровых. Боль лишала их чего-то, что я в людях очень ценил, но не мог определить. Некоторые из них по ночам взывали к богу, и мне это не нравилось. По моему мнению, они не должны были этого делать. Мне трудно было поверить, что и взрослые могут испытывать страх. Я считал, что взрослые не знают ни страха, ни боли, ни сомнений.

На кровати справа от меня лежал грузный, неуклюжий человек, которому соломорезка раздробила кисть. Днем он бродил по палате, разговаривая с больными, выполнял их поручения, приносил им то, что они просили.

Он наклонялся над кроватью, расплываясь в слюнявой улыбке, и заискивающе спрашивал:

- Ну, как дела, в порядке? Тебе ничего не нужно?

Его манера держаться была мне неприятна - может быть, потому, что он был добр и услужлив не из сострадания, а из страха. Ему грозила опасность потерять руку, но ведь милосердие божие велико, и господь не оставит того, кто помогает больным. Мик, ирландец, лежавший наискосок от меня, всегда отказывался от его услуг, хотя и самым дружелюбным образом.

Как-то раз, когда этот человек отлучился из палаты, Мик сказал:

- Он словно собака, приученная к поноске… Когда он подходит ко мне, меня так и подмывает бросить палку, чтобы он принес ее обратно.

Этот больной никогда не лежал в постели спокойно, а вертелся с боку на бок, садился, снова ложился. Он то и дело взбивал свою подушку, хмуро поворачивал ее и так и этак. Когда наступал вечер, он брал со своей тумбочки маленький молитвенник. Выражение его лица менялось, и он сразу переставал ворочаться. Из тайников души он извлекал приличествующую случаю серьезность и облекался в нее, как в платье.

Запястье своей искалеченной и забинтованной руки он обвил цепочкой, к которой было прикреплено миниатюрное распятие. Он напряженно и сосредоточенно по нескольку минут прижимал к губам металлический крестик.

Ему, по-видимому, казалось, что при чтении молитвенника он не проявляет достаточной набожности: две глубокие складки залегали между его бровями, и он медленно шевелил губами, произнося слова молитвы.

Как-то вечером Мик, некоторое время наблюдавший за ним, вдруг почувствовал, что своей набожностью этот человек как бы укоряет его, Мика.

- Что он о себе воображает? - сказал он, посмотрев на меня.

- Не знаю, - ответил я.

- Никто не может сказать, что я пренебрегаю религией, - пробормотал Мик, сосредоточенно рассматривая ноготь. Покусав его, он добавил: - Разве что изредка.

Он неожиданно улыбнулся:

- Вот возьми мою старуху мать. Лучшей женщины на свете не бывало - можешь поверить, хотя говорю это я сам. Это так. Да и другие то же скажут. Спроси кого хочешь - в Борлике или хоть во всей округе. Там все ее знали. В ясное утро скажешь ей, бывало: "Бог хорош, а, мамаша?" А она ответит: "Само собой, Мик; только и черт не плох". Теперь таких нет.

Мик был невысокий, подвижный человек, любитель поговорить. У него была повреждена рука. По утрам ему разрешалось вставать, чтобы сходить в ванную умыться. Вернувшись, он останавливался у своей кровати и, посмотрев на нее сверху вниз, закатывал рукава пижамы, словно собираясь вкапывать столб для забора, затем забирался под одеяло, подпирал подушками спину, клал руки перед собой на одеяло и с довольным выражением оглядывал палату, словно в предвкушении чего-то приятного.

- Он дожидается, чтобы его завели, - говорил о нем в такие минуты Энгус.

Иногда Мик, изумленно хмурясь, принимался разглядывать свою руку и повторял при этом:

- Будь я проклят, если понимаю, как это случилось. Только что рука была цела и невредима - я бросил мешок с пшеницей на телегу, и вдруг как она хрястнет. Вот так всегда: здоров, здоров, а потом сразу и сляжешь.

- Тебе еще повезло, - вставлял свое замечание Энгус. - Через два-три дня будешь снова сидеть в пивной. А вот насчет Фрэнка ты слыхал?

- Нет.

- Так вот, он умер.

- Не может быть! Подумать только! - воскликнул Мик. - Я же говорю: сейчас бегаешь молодцом, а через минуту лежишь мертвецом. Когда он выписывался во вторник, он был здоров. Как же это?

- Разрыв сердца.

- Это тоже скверная штука - никогда заранее не угадаешь, - произнес Мик.

Он угрюмо замолчал и просидел так до самого завтрака; но, когда сиделка с подносом подошла к нему, он повеселел и обратился к ней с вопросом:

- Скажи, пожалуйста, когда ты меня полюбишь?

Сиделки в белых накрахмаленных передниках, розовых платьях и ботинках на низком каблуке сновали мимо моей кровати; иногда они улыбались мне или останавливались, чтобы поправить одеяло. Их тщательно вымытые руки пахли карболкой. Я был единственным ребенком в палате, и они относились ко мне с материнской нежностью.

Под влиянием отца я иногда принимался отыскивать в людях сходство с лошадьми, и, когда я смотрел на носившихся взад и вперед сиделок, они казались мне похожими на пони.

В тот день, когда меня привезли в больницу, отец, поглядев на сиделок (он любил женщин), заметил матери, что среди них есть несколько хороших лошадок, но они плохо подкованы.

Когда с улицы доносился конский топот, я вспоминал отца, мне казалось, что я вижу его верхом на норовистой лошади, и он обязательно улыбался. Я получил от него письмо, в котором он писал: "У нас стоит засуха, и мне приходится подкармливать Кейт. У ручья еще сохранилось немного травы, но я хочу, чтобы Кейт к твоему приезду была в хорошей форме".

Прочитав письмо, я сказал Энгусу Макдональду:

- У меня есть пони по кличке Кейт. - И добавил, повторяя выражение отца: - У нее шея длинновата, но это честная лошадь.

- Твой старик, кажется, объезжает лошадей? - спросил Энгус.

- Да, - сказал я, - он, наверно, самый лучший наездник в Туралле.

- Одевается-то он франтом, - пробормотал Макдональд. - Когда я его увидел, мне показалось, что он из циркачей.

Я лежал, размышляя над его словами, и не мог понять, похвала это или нет. Мне нравилась одежда отца. По ней сразу было видно, что он человек ловкий и аккуратный. Когда я помогал ему снимать сбрую, на моих руках и одежде оставались следы смазки, но отец ни разу не запачкался. Он гордился своей одеждой. На его белых брюках из молескина никогда не было ни единого пятнышка; его ботинки всегда блестели.

Он любил хорошую обувь и считал себя знатоком по части кожи. Носил он обычно штиблеты с резинкой и очень ими гордился. Каждый вечер он садился у кухонного очага, снимал ботинки и тщательно осматривал их, сначала один, а затем другой: он мял руками подошву, разглаживал верх и так и этак, чтобы проверить, нет ли признаков того, что они начали изнашиваться.

- На левом верх сохранился лучше, чем на правом, - как-то сказал он мне. - Это очень странно. Правый выйдет из строя раньше левого.

Часто он рассказывал о профессоре Фентоне, который содержал цирк в Квинсленде и щеголял нафабренными усами. Профессор носил белую шелковую рубашку, подпоясанную красным кушаком, и умел делать бичом двойную сиднейскую петлю. Отец тоже умел хлопать бичом, но ему было далеко до профессора Фентона.

Пока я раздумывал обо всем этом, в палату вошел отец. Он шел быстрым коротким шагом и улыбался. Одной рукой он придерживал на груди что-то спрятанное под его белой рубашкой.

Подойдя, отец склонился надо мной:

- Ну, как ты, сынок?

Настроение у меня было неплохое, но от отца пахнуло домом, и мне вдруг захотелось плакать. До прихода отца и наш дом, и старая ограда из жердей, на которую я взбирался, чтобы посмотреть, как он объезжает лошадей, и куры, и собаки, и кошки - все это было вытеснено, заслонено новыми впечатлениями, но теперь они вновь стали чем-то близким, реальным, и я понял, как мне их недостает. И как мне недостает матери.

Я не заплакал, но отец, посмотрев на меня, крепко сжал губы. Он сунул руку за пазуху, где было что-то припрятано, и вдруг вытащил оттуда барахтающееся существо светло-коричневого цвета. Он приподнял одеяло и положил мохнатый комочек ко мне на грудь.

- Держи его, обними покрепче, - сказал он с жаром. - Прижми его к себе. Это один из щенков Мэг. Лучший из всех, и мы назвали его Аланом…

Я обхватил руками пушистую живую теплоту, прижал ее к себе - и в мгновение ока вся моя тоска исчезла. Бесконечное счастье наполнило меня. Я посмотрел в глаза отцу, и оно передалось ему: я понял это по тому, как он улыбнулся мне.

Щенок заерзал, и я заглянул в норку, которую, приподняв руку, сделал из одеяла: он лежал там и смотрел на меня лучистыми глазенками, дружелюбно виляя хвостиком. Радость жизни, пульсировавшая в нем, передалась и мне, освежая и укрепляя меня, и теперь я уже чувствовал себя гораздо лучше.

Щенок приятно давил на меня своей тяжестью, и от него пахло домом. Мне захотелось, чтобы он был со мной всегда.

Макдональд, не спускавший с нас взгляда, подозвал Мика, который проходил по палате с полотенцем.

- Ступай, Мик, займи сиделок разговорами. - А отцу он пояснил: - Сами знаете: собака в больнице… Они ведь не понимают… Вот в чем дело.

- Да, это так, - сказал отец, - но хватит и пяти минут. Ведь это для него все равно что глоток воды в жару…

Глава 4

Я уважал взрослых. Я думал, что они способны преодолеть любую трудность и обладают большим мужеством. Они могли починить любую вещь, они всё знали, они были сильными, на них можно было положиться. Я с нетерпением ждал того времени, когда вырасту и стану таким, как они, - настоящим мужчиной.

Мой отец казался мне в этом смысле образцом. В тех случаях, когда он, по моему мнению, вел себя так, как настоящему мужчине вести себя не положено, я был уверен, что он делает это сознательно и лишь с единственной целью - позабавить окружающих. Я был уверен, что он всегда сохраняет власть над собой. Этим объясняется и то, почему я не боялся пьяных.

Когда отец напивался (что случалось редко), я был уверен, что, хотя он предстает перед всеми в ином виде, чем обычно, на самом деле он по-прежнему остается трезвым и взрослым и лишь скрывает это от других.

Я с восхищением смотрел на него, когда, вернувшись домой после затянувшегося посещения трактира, он обнимал мать и с возгласом: "А ну-ка!" - начинал кружить ее по кухне в диком танце, сопровождая его оглушительными выкриками. Для меня пьяный был лишь веселым, говорливым, хохочущим человеком, который пошатывался нарочно, для забавы.

Однажды вечером две сиделки ввели в нашу палату пьяного, доставленного в больницу полицией. Я смотрел на него с удивлением и испугом, потому что он был во власти какой-то силы, с которой не мог совладать. Его била дрожь, из раскрытого рта вяло свисал язык. Когда его проводили через открытую дверь, он посмотрел на потолок и закричал:

- Эй, ты, что ты там делаешь? А ну, слезай! Сейчас я с тобой разделаюсь!

- Там ничего нет, - сказала одна из сиделок. - Идите же!

Он шел между ними, как арестованный, то и дело сворачивая к стене. Наконец они довели его до ванной.

После ванны его уложили на кровать рядом с постелью Мика и дали ему снотворное. Глотая лекарство, он издавал какие-то странные звуки и кричал:

- К черту! - И, словно жалуясь кому-то, добавил: - Это яд, страшно ядовитая штука.

- Теперь лежите спокойно, - приказала сестра. - Никто вас здесь не тронет. Скоро вы уснете.

- Фараоны хотели свалить все на меня, - бормотал он. - Мой приятель напал на меня первым… Да, да, так оно и было… А где я, черт возьми? Вы сестра, правда? Здравствуйте… А мы уже месяц гуляем… Я прилягу… Сейчас буду лежать спокойно…

Сестра, положив руку ему на плечо, мягким движением заставила его опуститься на подушку и немного погодя вышла из палаты. Когда дверь за ней закрылась, он сперва лежал спокойно в воцарившемся полумраке, затем вдруг присел на кровати и стал рассматривать потолок. Он оглядел стены, пол, ощупал раму кровати, словно исследуя прочность капкана. Тут он заметил Мика, который созерцал его с высоты своих подушек.

- Здорόво, - сказал он.

- Здорόво, - отозвался Мик. - Допился до чертиков?

- Было дело, - коротко ответил пьяный. - А какая такса в этом заведении?

- Бесплатно, - сказал Мик. - Тут тебе лафа!

Пьяница что-то проворчал. У него были толстые, дряблые щеки, заросшие серой щетиной; воспаленные веки покраснели и распухли, словно от слез, нос был большой и мясистый, весь усеянный крупными темными порами.

- Я тебя где-то встречал, - сказал он Мику. - Не бывал в Милдьюре? А может, в Оверфлоу, Пайенгле, Берке?..

- Нет, - ответил Мик и полез в свою тумбочку за папиросой. - Никогда там не бывал.

- Ну, тогда я тебя не знаю.

Пьяный сидел, уставившись перед собой неподвижным взглядом. Руки его непроизвольно перебирали одеяло. Вдруг он в испуге зашептал:

- Что там такое? Взгляни: возле стены. Оно движется.

- Это стул, - сказал Мик, посмотрев туда.

Пьяница быстро лег и натянул одеяло на голову. Когда я увидел это, я тоже спрятал голову под одеяло.

- Эй! - окликнул меня Макдональд, но я не шевельнулся. - Эй, Алан!

Я выглянул из-под одеяла.

- Не бойся, - успокоил он меня. - Он закутил, и у него белая горячка.

- Что это такое? - спросил я дрогнувшим голосом.

- Выпил лишнее, вот ему и мерещится всякая чертовщина. Завтра он придет в себя.

Но я так и не смог уснуть, и, когда ночная сиделка приняла дежурство, я сел и стал смотреть, как она обходит палату.

- Подойди-ка сюда, сестричка, - позвал ее пьяница. - Я хочу тебе кое-что показать. Захвати свечу.

Она подошла к его кровати, высоко подняв фонарь, чтобы лучше видеть. Он отвернул одеяло и крепко прижал палец к своей обнаженной ноге.

- Смотри! Я его поймал. Смотри.

Он приподнял палец, сиделка наклонилась к нему, и фонарь ярко осветил ее лицо. Она раздраженно махнула рукой.

- Это родинка, - сказала она. - Спите.

Назад Дальше