С вершины пробкового дуба в ясную погоду виден Лиссабон - как он близко, оказывается, а мы-то думали - на краю света живем; так ошибаются те, кто ничему не учился, кто ничего не знает. И на ветку, где, глядя на Лиссабон, стоит Жоан Мау-Темпо, вползает змей-искуситель и соблазняет его столичными чудесами и диковинами - почти задаром, только билет взять - не такая уж безделка при наших-то достатках, а-а, где наша не пропадала! Глупо отказываться. И вот мы высаживаемся в Содре и в изумлении произносим: Вот он какой, Лиссабон, большой какой город, а вон смотри, море, ого, сколько воды! - а потом мы входим под арку на какую-то улицу - это улица Аугуста, а у нас привычки нет ходить по мостовой, и мы столбенеем от такой суеты и хватаем друг друга за рукав, боясь трамваев, а двое наших споткнулись и упали - то-то смеху городским: Эх, растяпа, эх, деревенщина. А вон Авенида-да-Либердаде, а это что за оглобля торчит посреди - это памятник "Восстановителям" - а-а, не знал, - а по правде сказать, и сейчас не знаю - в невежестве труднее всего признаваться, ну, соберись с духом, выйдем на авениду, поднимемся, где-то неподалеку моя сестра в прислугах, да, сеньор, на этой улице, дом номер девяносто шесть, погляди-ка ты, ты у нас грамотный. Нет, не туда мы зашли, видно, что-то напутали, вот дом номер девяносто пять, а потом сразу идет девяносто семь, а девяносто шестого и нет, но кто ищет, тот найдет, вот он этот дом, и все над"нами потешаются, смеются - вот дурни, не знают, что девяносто шесть на другой стороне, очень любят смеяться в этом Лиссабоне. Ого какой домина, тут она и живет в прислугах, хозяин ее занимает первый этаж, сеньор Алберто его зовут, случалось нам и к нему наниматься. Ой, кто ж это пришел?! скажет Мария да Консейсан, вот радость-то нежданная, какая ж ты тут толстая стала, ясное дело: подай-принеси - вот и вся работа. Мы выходим потом все вместе: хозяйка, женщина добрая, разрешила отлучиться, потом из жалованья вычтет или в счет выходного - а когда у тебя выходной? - в две недели раз, по вечерам, от обеда до ужина. Мы навестим родственников, у нас тут их много, и всюду нам радуются и говорят все одно и то же: Ой, кто ж это пришел?! - и мы договариваемся, что вечером сходим поглядим представление, но ведь и зверинец нельзя не поглядеть - потешные какие обезьяны, а вон лев, смотри, смотри - слон, попадись тебе такое чудище на дороге, обделаешься со страху… а представление называется "Улитка", играют Беатрис Коста и Васко Сантана, черт, а не человек, со смеху лопнешь. Мы ляжем спать на кухне и в коридоре - не беспокойся о нас, сестрица, мы ко всему привычные, - совсем по-другому ночью в Лиссабоне, даже тишина и то другая - очень хорошо спалось, спасибо, - и никто не решится сказать, что спалось нам очень плохо, всю ночь проворочались. А теперь кофе выпьем и пойдем побродим по городу, это не город, а прямо целая страна, а в Алкантаре мы повстречали людей - они работали на железнодорожных путях и закричали: Эй, пентюхи, деревенщина! - обидно стало, кум заспорил с ними, подрались даже, а потом мы деру дали, а те все кричали вслед: Эй, пентюх деревенский, штаны подтяни, а мы вовсе не пентюхи, а и были бы - что тут такого? И снова мы переплываем реку, вот оно море-то, а какой-то сеньор добродушно говорит нам: Это не море, а Тежу, море вот там, - и показывает где, и мы смотрим и берега не видим, может ли такое быть? Сходим на берег в Монтижо, а оттуда еще пехом километров восемь до того места, где мы теперь работаем, много денег потратили, но стоит, стоит, будет что рассказать в Монте-Лавре, как вернемся, чтобы не говорили, что в жизни ничего хорошего нет.
Часто бывает, что ко дню свадьбы невеста уже ждет ребенка. Падре благословляет двоих, а получают его благословение трое: вон как выпирает живот под юбкой, а иногда и подол вздернут. Если же нет, если невеста девственна или хоть не беременна, то все равно - не поздней чем через год родит. Если все ладно, то обычно так: одного кормит, другого носит, не успела опростаться, как уже снова не порожняком. Здешние люди живут в грубости и невежестве, хуже, чем животные: у тех хоть течка, они следуют законам природы, а тут муж придет с работы или из кабака, завалится в кровать, и то ли вино его разгорячит, то ли бабий дух раззадорит, то ли усталость разохотит, - вот он без всякой ласки-нежности и подмял под себя жену - в деревне другим способам любви не учены, - и пошло его семя в самое женское нутро, а мужу и невдомек. Хорошо хоть, что чужих жен не брюхатят, но своя семья прибавляется, дети растут - не убереглась я… Мама, есть хочу, и вернейшее доказательство того, что Бога нет, - в том, что он не создал людей овцами - щипали бы траву по лугам - или свиньями - ели бы желуди. А люди, даже если им приходится есть траву или желуди, должны сначала оглядеться по сторонам, потому что сторож на то и сторож, чтоб сторожить, у сторожа глаз приметлив и ружье пристреляно, и, оберегая собственность Норберто, влепит он тебе пулю в ногу или просто убьет. А кроме сторожа, есть еще и гвардия: она тоже застрелит, если ей велят, а то и не дожидаясь приказа, но может обойтись и более гуманными методами: оттащит в тюрьму, спиною расплатишься за причиненный ущерб. Попробуйте черешни, господа, возьмите штучку - потянутся на том же черенке еще три-четыре, а у многих окрестных латифундистов свой собственный уголовный кодекс и своя домашняя тюрьма. В этих краях закон не дремлет, как бы мы жили, не будь властей?
Растет семья, растет, несмотря на то, что мрут детишки от детских своих болезней, от неудержимого поноса, растекаются ангелочки жидким дерьмом, гаснут как свечки, опухают у них руки и ноги, вздуваются животы, и так страдают они день за днем, до тех пор, пока не придет их час: тогда они раскрывают глаза, чтобы увидеть напоследок солнечный свет; ну, а не повезло - так умирают в потемках и в тишине спящего барака, а когда утром мать проснется и увидит, что ребеночка уж нет, тогда и начнутся крики и вопли - всегда одни и те же, потому что матери, у которых умирают дети, ничего нового придумать не в силах. Отцы же… нет, отцы не плачут, отцы на следующий день идут в таверну, и вид у них такой, что они сейчас убьют кого-нибудь - не попадайся под руку. Возвращаются они по домам пьяные, никого они не убили - никого и ничего.
Мужчины далеко уходят на заработки, ищут, кто бы заплатил побольше. В глубине души все они - бродяги, носит их по всей округе неделями и месяцами, и домой они возвращаются для того только, чтобы сделать жене еще одного ребенка. А остальное время они работают на расчищенных от дубовых рощ землях, а ведь с точки зрения пахаря, каждая капля пота - что капля пролитой крови, эти же несчастные работают как каторжные, целый божий День, иногда и ночь прихватывают, пальцев обеих рук не хватит, чтобы подсчитать рабочие часы, круглые сутки не просыхает на них от пота рубаха и так - две недели кряду. Когда приходит время отдыха - не знаю, уместно ли здесь это выражение, - они валятся на охапку соломы, грязные, измочаленные, и всю ночь напролет стонут и бредят - ох, плохо тогда верится в слова падре Агамедеса, который возвращается домой, отобедав, как всегда по воскресеньям, у Флориберто, и хорошо отобедав, судя по тому, как звучно, на всю округу, он отрыгивает.
История, запомните, часто повторяется. И вот они, изученные усталостью, пластом лежат в бараке, кто спит не раздеваясь, а кто и заснуть не может, и вдруг сквозь щели в тростниковых стенах пробивается никогда прежде не виданное сияние; а ведь до утра еще далеко, это не заря, и один из них выходит наружу и цепенеет от ужаса, потому что с неба падают, как светляки, дождем сыплются звезды, и вся земля озарена так ярко, как никакая луна не озарит. Тут и остальные выходят посмотреть, и многие трясутся со страху, а звезды беззвучно падают и падают - и видно, конец света, а может, начало. Один, по общему мнению, самый умный, говорит: К переменам… Люди стоят, сбившись в кучу, и смотрят на небо, и горло у них перехвачено от волнения, и они обирают с грязных щек светящуюся пыль падающих звезд, капли этого ни на что не похожего дождя, после которого земля станет жаждать еще сильней, чем прежде, и по-другому - не так, как прежде. А один полоумный бродяга, который появился в здешних местах на следующий день, душою матери своей - мать-то еще жива-здорова - клялся: это небесное знамение предвещает, мол, что в полуразрушенном хлеву в трех легуа отсюда родился - от другой, правда, матери, и к тому же не девы - самый настоящий Иисус Христос, разве что зовут его иначе. Никто бродяге не поверил, и недоверчивость эта облегчила задачу падре Агамедеса, который, произнося воскресную проповедь в битком, против обыкновения, набитой взволнованными прихожанами церкви, высмеял дураков, верящих, что Иисус Христос вернется в мир именно так, как рассказал бродяга: Я - ваш падре, и я здесь для того, чтобы моими устами говорил Господь, у меня есть инструкция и приказы, я уполномочен нашей матерью, святой римской апостольской церковью, все слышали? А тому, кто не расслышал, я во лбу пробью дырку для третьего уха.
Но прав все же оказался тот мудрец, что предрекал перемены на небе и земле: слова его подтвердили абиссинцы, а за ними испанцы, а еще чуть погодя - еще полмира. Ну, а в наших краях все как спокон веку. Приходит суббота, приносит отдых, но такой он краткий и жалкий, что пролетает в один миг, и опять надо думать, где взять мужу провизии на следующую неделю, и озноб бьет человека, хотя на дворе и тепло. И женщина идет к лавочнику и говорит ему так: Сделайте милость, поверьте мне еще раз в долг, эта неделя уж такая была неудачная - погода, сами знаете… Или так: Сделайте милость, поверьте мне еще раз в долг, на прошлой неделе муж мой никакой работы не нашел, ничего не заработал… Или так, упершись от стыда взглядом в прилавок: Сеньор, к лету мужу моему обещали прибавить жалованье, он вам все сполна отдаст и заплатит за то, что мы просрочили… А лавочник, стукнув кулаком по приходной книге, отвечает: Я это все слышал уже сто раз. Лето придет, а собака-то лаять будет по-прежнему - долги как собаки, - интересно, кто первый это придумал: в наших краях народ наделен скудным воображением, вот вы представьте себе список должников у лавочника или булочника: карандашом жирно выведены цифры: этот должен столько-то, этот - столько-то, у этого долг - как маленький пушистый щеночек, пусть себе растет, а у того долг - здоровенный пес, зубы как у волка, это долг еще с прошлого года: Плати, а то закрою кредит. Дети голодные, болеют, а муж без работы, неоткуда нам денег взять. Знать ничего не хочу, заплати сперва, а потом уж проси… По всему нашему краю лают у дверей эти псы, гоняются за теми, кто не платит, кусают их за икры, кусают сердце, а бакалейщик идет на улицу и говорит всякому, кто захочет его слушать: Скажи своему мужу… остальное известно. И многие выглядывают из дверей, смотрят, кого это там честят-позорят: бедняки - народ жестокий, умри ты сегодня, а я завтра, не судите их строго.
Когда человек жалуется, значит, что-то у него болит. Ну, а мы жалуемся на эту жестокость, которой нет названия, и жалко, что нет: Что же с нами будет, денег-то всего ничего, а недели тянутся так медленно, а лавочник больше не хочет верить в долг, каждый раз, как я прихожу, грозится закрыть кредит, ни на грош, говорит, не отпустит товару. Поди, жена, попробуй еще разок, а ведь у мужа в груди не камень, а сердце, хоть он и произносит эти слова. Одна не пойду, я со стыда сгорю, пойдем вместе. И они идут вместе, но мужчина не больно-то годится для таких дел, его дело - зарабатывать и отдавать долги, а молить об отсрочке - дело жены, женщины к этому привыкли, они клянутся, божатся, негодуют, торгуются, могут и слезу пустить, могут и на пол хлопнуться - дайте бедняжке воды, ей дурно, - но все-таки идет мужчина, идет, хоть и дрожит, потому что должен зарабатывать, а он не зарабатывает; потому что должен семью кормить, а он не кормит. Сеньор падре Агамедес, как могу я исполнить то, в чем обещался, когда брал ее в жены?… И вот входим мы в лавку, а там покупатели взад-вперед, взад-вперед, торг идет, иногда и ругань слышится, а мы стоим в сторонке, в углу, возле мешка с фасолью, только не подумал бы хозяин, что мы украсть чего-то хотим. И вот опустела лавка, надо пользоваться, пока нет никого, и я делаю шаг вперед, я ведь мужчина, но руки у меня дрожат, когда я говорю: Сеньор Жозе, очень вас прошу, отпустите мне припасов, только на этой неделе не смогу я вам заплатить всего долга, я совсем почти ничего не заработал, но скоро мне прибавят жалованья и уж тогда, будьте покойны, я с вами расплачусь, ничего должен не останусь. Сейчас мне скажут, что это не ново, что эти слова уже произносились на предыдущей странице и не раз уже звуча-
ли в книге о латифундии - ну так и не ждите, что ответ на них будет иной: Нет, не отпущу в долг, но, прежде чем ответить, бакалейщик проворно смахивает в ящик те деньги, что я положил на прилавок. И тогда я, собрав всю свою выдержку - один господь знает, откуда взялась она у меня, - говорю: Сеньор Жозе, нельзя же так, мне нечем кормить детей, сжальтесь надо мной. А он отвечает: Слушать ничего не хочу, в кредит больше не отпущу, ты мне и так очень много должен. А я говорю: Сеньор Жозе, отпустите мне хоть что-нибудь в счет тех денег, что я вам вернул, нам бы хоть чуть-чуть продержаться, детей накормить, пока я где-нибудь не разживусь. А он отвечает: Нет, не дам, то, что ты мне вернул, не покроет и четверти твоего долга, и он стучит кулаком по прилавку, а я сейчас ударю его, изобью, зарежу ножом, бритвой, кривым мавританским кинжалом… Ты что, с ума сошел, несчастья хочешь, о детях бы вспомнил, сеньор Жозе, не обижайтесь на него, он обезумел, - и жена отталкивает меня к дверям. Пусти меня, я убью эту сволочь, и тут я вдруг понимаю, что не убью, я не умею убивать, а лавочник кричит мне из глубины: Если я стану верить в долг, а мне не вернут Долга, что будет со мной? И он прав, этот лавочник, но ведь и я прав…
И вот по причине того, что жизнь наша скудная и трудная, мы сами сочиняем истории о кладах или рассказываем те, что сочинили до нас: видно, и в старину велика была в них нужда. Много есть разных примет, и следует относиться к ним очень внимательно: чуть-чуть нарушим закон, и станет золото смолой, а серебро - дымом или ослепнет человек, бывали такие случаи. Вот иные говорят, что снам верить нельзя, но если тебе три ночи подряд снился клад и если ты никому про это не сказал - ни про клад, ни про то, где он спрятан, - значит, обязательно достанется тебе сокровище. А если проболтаешься - ничего не получишь, потому как у клада - своя судьба и человек по своей воле распорядиться им не может. Давным-давно одна девица три ночи кряду видела во сне, что в ветвях дерева спрятаны четырнадцать винтеней, а под корнями зарыт глиняный горшок, доверху полный золотыми монетами. В такие истории нужно верить, даже если это чистая выдумка. Девочка рассказала свой сон бабушке с дедушкой, и пошли они втроем к тому дереву. Полена сбылось: в ветвях они нашли четырнадцать винтеней, а под корнями копать не стали - пожалели дерево, больно красивое, а оголишь корни - засохнет. Неведомо как распространилось известие о сокровище, и когда они, сокрушаясь о своей жалостливости, вернулись к дереву, оно уже лежало на земле, под корнями - ямка, а в ямке, кроме разбитого глиняного горшка, ничего нет. То ли по волшебству исчезло золото, то ли кто-то бессовестный и безжалостный выкопал его и затаился. Все может быть.
Ну, а с теми каменными ларцами, в один из которых мавры спрятали золото, а в другой - чуму, дело обстоит иначе. Говорят, что ни у кого не хватило смелости приняться за поиски, потому что все боялись открыть по ошибке не тот ларец. Но мне все же думается, что, если бы ларец с чумой так и остался закрыт и закопан, жилось бы нам в этом мире полегче: меньше было бы всякой заразы.
* * *
Жоан Мау-Темпо и Фаустина поженились; законным браком завершилось романтическое приключение, которое в ту дождливую, грозовую январскую ночь, когда не светила луна и молчали соловьи, сквозь путаницу торопливо расстегнутой одежды привело их к исполнению желания. Теперь у них уже трое детей. Старшего мальчика зовут Антонио, лицом и выходкой он похож на отца, только ростом будет повыше, а вот синих его глаз он не унаследовал - в каком поколении снова появятся теперь синие глаза?… Двое других детей - девочки; они такие же застенчивые и добрые, как была их мать Фаустина - была и есть. Антонио уже работает: помогает пасти свиней - для чего-либо более ответственного он еще слишком мал и слаб. Пастух не очень-то нежничает с ним: в наше время, в нашем крае это принято, не стоит негодовать из-за таких пустяков. В соответствии с другим обычаем котомка, в которой лежит обед Антонио, не оттягивает ему плечо: все угощение - ломоть кукурузного хлеба и пол-окунька. Окунек съедается тут же, за порогом, потому что голод не тетка и есть хочется всегда, а ломоть кукурузного хлеба Антонио растягивает на весь день: тут отщипнет, там отломит, внимательно следя, чтобы ни крошки не досталось принюхивающимся, как собаки, муравьям, которые благодаря такой небрежной щедрости заполнили бы свой амбар доверху. Пастух - как пастуху и положено - стоит на пустоши и кричит: Антонио, заходи с того краю, Антонио, сгони их в кучу, а мальчик, словно овчарка, носится вокруг стада. Потом пастух отдыхает от трудов праведных: он сшибает с сосен шишки, жарит их на костре, потом разламывает, достает орешки, тщательно высушивает и кладет себе в мешок - все это происходит в сельской тиши, на лоне природы. Раскаляются угли, лопаются от жара истекающие смолой шишки, и Антонио глотает слюну, а если его страдальческий взгляд заметит невдалеке посланную судьбой шишку, то мальчик тут же спрячет ее, чтобы не умножать чужого достояния, как уже не раз, к прискорбию, бывало; детям свойственна мстительность. Однажды пастух, как всегда, поджаривал шишки на костре - дело было неподалеку от засеянного поля - и приказал Антонио: Смотри, чтобы свиньи не потравили посевы, словом, отдал обычное распоряжение. В тот день дул резкий, до костей пронизывающий ветер - закоченеешь на таком ветру, особенно в такой одежонке, как у Антонио, и потому - все на свете можно объяснить - он дал свиньям полную волю, а сам укрылся за машуко… А что такое "машуко"? Машуко, сеньор, - это молодой шапарро, в наших краях это всякий знает. А что такое "шапарро"? А шапарро - это пробковый дубок. Выходит, "машуко" - это молодой пробковый дуб? Точно.