Десять посещений моей возлюбленной - Аксенов Василий Павлович 10 стр.


Пошла Таня. Сама – красивая. Походка – тоже. Талия: как будто нет ее там – под рубахой. Но я-то видел – есть, конечно, – тонкая. Волосы – высохли, пышные – до лопаток. Всегда мне нравились такие – солома с сеном. В воротах обернулась. Глаза к северу – зрачки сузились. Я к нему, к северу, спиной. И мое сердце:

В ём чё-то екнуло.

– До встречи, – говорит.

– До скорой, – отвечаю. Ее слышу. И – себя. Не повторяю.

– Еще приедешь?

– А ты хочешь?

– А ты?

– Хочу.

– И я хочу.

Ушла. Смотрю на ворота. Представляю – как будто вижу: не ушла. Слышу: шаги ее – настил, наверное, в ограде. Утихли. Следом – подумал про чердак.

Поехал к клубу. Не по дороге будто, а – по небу, на самолетный след едва не натолкнулся.

Никого в клубе. Замок на двери. Под навесом пусто: движка нет – унесли его куда-то. Не видно друга моего.

А я – торжественный какой-то.

По всей деревне, по той и по другой улице, радостно прокатился, но нигде его, друга моего, не обнаружил. Посвистел – не отозвался. Ну, думаю.

Решил, что он пешком отправился домой, – всю жизнь такой – нетерпеливый.

Догнал его – прошагал он уже с километр. В белой рубахе – издали его заметил. От комаров веником черемуховым, вижу, яростно отбивается. Дым от него клубится сизый – курит.

Меня слышит, вредный, но не оглядывается. Меня – мой мотоцикл то есть.

"Жених, – думаю. – Выфрантился. Для комаров".

Остановился около него.

– Ты чё? – спрашиваю.

– А чё?! – говорит.

– Чё не дождался?

– А я откуда знаю, где ты блудишь… и сколько там еще про… это?..

– А Дуська-то?

– Чё-то ушла… Ей завтра рано подниматься, – уронил под ноги окурок, вмял его в гравий каблуком – хрустко.

– Садись, – говорю. И говорю: – Может, пешком?..

Он говорит:

– А чё гогочешь?

Сел Рыжий на мотоцикл. Спиной чувствую – сердитый. Обтрепанный черемуховый веник швырнул в сторону.

– Совсем заели, – говорит.

– Кто ж виноват?.. Так и сидел бы там, около клуба.

– А там чё, думаешь, их меньше?! Давай поехали.

Согласен.

Едем.

Воздух. В лицо – ветром. Прохладно.

Шестнадцать лет уже – как много.

Звезда сзади. Венера ли. Пусть будет она. Низко совсем – над самым уже лесом – как будто в Кемь за ним глядится. Кемь ее где-то отражает.

Тракт – пустынный. Зайцы лишь выскакивают на дорогу, бегут с нами наперегонки. Но уж куда им – скоро сворачивают, сдавшись, на обочину. Сидят в траве, наверное, оторопели. Или бегут еще – никак не остановятся.

Орем во все горло. Мотоцикл перекрикиваем. Я одну песню. Рыжий – другую. Лес откликается на обе – беспристрастен.

Ну, думаю.

О чем Рыжий думает, не знаю.

В Ялань молча въехали. Ночная она – сонная – тревожить жалко: родная.

Алеет северо-восток – день там взбирается на Камень. Вершины лиственниц на кряже вспыхнули. На одну из них заберусь как-нибудь – подумал. С биноклем. И на Черкассы посмотрю – с Камня их видно.

Мотоцикл, отключив двигатель еще метров за двести до дома, с Рыжим подкатили, рулем приткнул к поленнице его я. Завтра, подумал, загоню.

Попрощались. До завтра вроде. До сегодня.

Рыжий – домой, а я, воротами не стукая, сразу в гараж к себе направился.

И только, кажется, прилег, как уже будит меня мама:

– Пятый уж час. Олег, вставай, пойдем окучивать картошку.

Не открывая глаз, сижу на раскладушке, в поисках штанов вокруг себя рукой шарю и туго думаю: "Когда же выспаться дадут мне?!"

Посещение второе

Чем ближе он, тем чаще слышалось:

Петров день, Петров день; именинники – Петро и Павел.

Ну, вот он, и Петров день. Начался, тянется, и я, как центр, в нем пребываю.

Обычно вроде, но не все:

Ялань вчера была шумнее, чем сегодня. Нынче притихла. Хоть и именины. Еще не вечер – тот покажет.

Всяк, кто дорос, спеши на покос.

"На Петровки дож, сенокос будет мокрый", – сказала мама.

"Ну, – ответил ей папка, – так по приметам-то и было бы. Куда уж проще… Ты все в старинке и живешь".

"А вот посмотришь".

Посмотрю, мол.

В чем-то, конечно, есть – да и во многом, – но в этом между ними нет согласия. Уж обязательно поспорят. Вслух чью-то сторону не принимаю. Взрослые люди – разберутся. Ох, вспомнишь только, какие уже они, родители, старые, грустно становится. До слез. За пятьдесят уже обоим. Папка на пять лет старше мамы. В нашем возрасте такая разница заметна, в глаза бросается, в их – одинаково… немолодые. Вслух никого, а про себя поддерживаю папку: смешно; конечно – по старинке; жить, сверяясь по приметам, – то же самое, что суеверие. Дремучесть. В избе не свисти – денег не будет. Баба с пустыми ведрами навстречу – к неудаче. Кошка моется – к гостям. Локоть чешется – спать на новом месте, переносица – услышать о покойнике. С какой ноги встал, через какое плечо плюнул… И прочая чепуха. Но из одной головы в другую, как мелочь из кармана в карман, знание не переложишь. С ними, со стариками, и уйдет последнее невежество. Тут уж не осуждать их – пожалеть надо. Не виноваты в том, что родились еще до революции. Папка-то воевал – мир посмотрел, что-то узнал, чему-то научился. Читать, писать умеют, правда, оба. Прошлой зимой читали "Тени исчезают в полдень". А позапрошлой – "Тихий Дон". Папка читает вслух, а мама слушает, при этом вяжет что-то или штопает. После меняются ролями. Папка уж так сидит тогда, без дела – слово боится пропустить. По слогам. Как первоклашки. Гри-го-рий в-стре-тил-ся с ав-ст-рийцем вз-глядом. Переживали. Ве́чера ждали с нетерпением: они – чтобы продолжить чтение, а я – податься в клуб на танцы. Не мог присутствовать при этом действе – ком к горлу сразу подступал. Не от событий книжных. От чего-то.

Что будет дальше с тем или иным героем, у меня они не спрашивали. Кино не раз смотрели – знают.

Мама еще и кратче от папки читает. Про себя не умеет – шепотом. Когда тот в отъезде – чтобы врасплох не захватил ее за чтением, – боится. Есть у нее – в комоде, под бельем, припрятанная… Книга. Папка к комоду не подходит – не его это волость. А я: полез как-то, перед тем как отправиться в баню, самостоятельно в комод за чистой майкой и трусами, роясь в белье, и обнаружил. Полистал. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Будто застал себя за чем-то неприличным – тут же на место Книгу положил. Там и сейчас Она, уверен.

"Ты, Олег, – говорит мама, – везде все видишь, глаза у тебя сорочьи". А я случайно ведь наткнулся. "Не говори отцу, – просит. – А то… он этого не любит". Да я чё, маленький, не понимаю, что ли. Во мне секреты – как в могиле.

И папка иногда читает отдельно от мамы. Но не таясь. "А. И. Еременко. В начале войны". Весной начал штудировать, до осени отложил. Лето – работы по хозяйству много – не позволяет. И в эту книжку я заглядывал – другое дело: В результате контрудара 3-й армии противник потерял около 5500 тыс. солдат и офицеров убитыми… – эту правду и скрывать не надо, ни под бельем, ни где угодно.

Такие у меня они, родители, других прошу не предлагать.

Папка, конечно, строговат немного…

Тятя у Рыжего вон… мягкий. Ну, там был дед – за всем поглядывал.

И прямой он, говорит мама про папку, как оглобля. Чуть бы, мол, подкривить… По мне, так и не надо.

Один дома. Как перст. Не на всю жизнь. Временно. И воздух сладкий – от свободы – не насытиться: нет надо мной пока начальников, а то хватает: Олег – туда, Олег – сюда. Подай мне то, сходи за этим. Нашли Фигаро.

Тот – никуда… Ну, есть маленечко, не скрою: если хоть один шанс из тысячи отлынуть замаячит, не упущу его, использую, конечно. Сам по себе бы – так мне нравится. Когда уж будет?.. После школы. Ну а наверное-то – после армии. Тогда уж точно. Представляю. Захотел – спать лег, захотел – ночь-полночь – в гости к Рыжему подался.

Все мы указывать большие мастера – пальцем-то ткнуть – не обессилишь. И даже Нинка – как подручному: "Олег, на кухне подмети, пока на речку с мамой ездим", – распорядилась. Я и без вас, родные вы мои, наподметался. И воды без вас, милые мои, потаскал – погорбился; и на коне с Кеми, зимой-то, повозил ее – изрядно сопли поморозил. И дров ладно переколол – колуном намахался – не авторучка вам, не карандашик, а что-то весит. И во дворе поубирал – кайлом и ломом подолбил, поскреб лопатой, покидал, – а он, навоз, как золото, чижелый – по-надрывал пупок и жилы повытягивал. Поробил дивно. Пока вы, вумные, с Коляном в институтах прохлаждались, сдавали сессии свои… или семестры. Шкаф передвинул папка – сору там скопилось.

Не гордый, подмел, руки не отвалились. Но и сама могла бы – не принцесса.

Уж не скажу, что про таких прынцес говаривал Иван Захарович, – а в точку. Полностью согласен.

Папка с Коляном на покос ушли – унести туда чайник, среза́ и литовки да закоситься, чтобы другой кто, нарочно, на вред нам или по неведению не забрался на наше угодье, а заодно и табор обустроить – одичал тот почти за год без нашего присутствия; таган поправить, посмотреть траву – какая уродилась. Между вековелых толстых и раскидистых берез у нас он, табор, в тенистой дуброве – уютный. Одна помеха неприятная – муравьев красных уйма, как людей в огромном городе, в Исленьске, – досаждают, вздремнуть спокойно не дадут после обеда. Бесцеремонные, как… и не знаю. Мало того, что чикотят, еще ж кусаются, да больно. И кислотой пуляются – та шшыплет. В штаны залезет, вызволи его оттуда. Дегтем или мазью, от них, как от комаров, не спасешься. Так-то занятные, конечно, твари – если со стороны их изучать. Природа-матушка над ними помудрила. Царю зверей, венцу природы, ни в технике, ни в науке не удалось еще пока подобное – при столь малом весе и крохотных габаритах мощь такая, КПД. Укрупни-ка муравья до нашего размера – ну, и куда бы мы тогда от этих монстров побежали? Не в космос же – ракет на всех не хватит. Лишь на просторы океанские. Как когда-то киты и дельфины. Те, интересно, от кого сбегали? От динозавров? Или они эпохой не совпали?.. Кто-то ж заставил их покинуть сушу. "Не приведи Осподи, – сказала бы Марфа Измайловна. – Стрась какая, несусветная". Страшно и мне. Подумал только, и пробрало до мурашков. Себя в клешнях его, такого чудища, представил, тут же пошли по коже пупырышки. Хрум – и готово: пополам. Как только, думаю, изрядно надоест Природе человек, напакостит ей, попутно и себе, сверх меры, так она сразу увеличит муравьев в размере – те разберутся с человечеством. И поделом. Тебе и Дарвин – эволюция. А то вон лес, тайгу-то как выпиливают… Стригут похлеще шелкопряда. Тот хоть клочками, эти – сплошь. Речки мелеют на глазах, травой по руслу зарастают. Даже Ислень не та уже, не те на ней уж ледоходы. Сколько уж их, ручьев пока, исчезло. Но с ручейков и реки начинаются. Если так дело пойдет и дальше, где ж тогда и порыбачишь? В аквариуме? В резервациях для рыб? Не по мне, уж извините.

Папка с Коляном – на покос. Мама с Нинкой – полоскать белье, на Бобровку. Целую гору настирали. На тележке покатили.

Пребываю в плавном настроении. Как паук на паутине. Вольготно так давно себя не чувствовал. Ни по кому еще не соскучился. Разве по Рыжему немного. Уже три дня его не видел. Сколько и солнце – вместе удалились. Оно – за тучи, он – к сестре уехал, в Елисейск, – с младшим племянником своим водиться. Не сам он, понятно, по зову крови разохотился, а попросили хорошо его, поуговаривали. Не за бесплатно – на мотоцикл денег дать пообещали, на "Восход". Бо́льшую часть отец его, дядя Захар, предполагая сдать на мясокомбинат нонешного, сеягодешнего бычка, еслив тот тока сохранится да он, Захар Иванович, до той поры, мол, еслив доживет, и получить за него, за бычка, какие деньги, как оплату за добросовестный и героический труд Рыжего во время предстоящего сенокоса, вложит. Зинка – добавит. На окладе. Декретный отпуск даже не брала.

"Она рожает, мне водись", – жалуется Рыжий.

Не жалею, но сочувствую: занятие не мужское.

Нинка грызет гранит науки – дети от этого не появляются. Год, два еще пусть погложет, зубы бы только не сломала – без них труднее замуж будет выйти ей, за старичка разве, – а там я в армию уйду – успею смыться. Мне пока, значит, не грозит еще такое унижение… И мотоцикл уже есть.

Рыжий – нянька – обсмеешься. "Стирать обдристанные пеленки и подтирать ему задницу не стану! Ни за что!" – сказал уверенно, когда поехал. Как отрубил. Кто не поверит? Мы. Кто как облупленного его знаем. И подотрет, и постирает, про мотоцикл-то напомнят. Потом, конечно, не признается. Но врать станет, уши выдадут – тут же, как брошенные в кипяток раки, покраснеют. И голос странно начинает дребезжать – будто мембрана прохудилась. Разведчика бы из него не получилось. Как гитариста из медведя. Но после "Мертвого сезона" размечтался: пойду учиться на шпиона, мол. Ждут его там, в шпионах, не дождутся. Повеселил меня – Ладейников-Донатас-Банионис, рыжий. Запад одним полковником уже не обойдется, – чтоб разменять, когда провалится. Тут генералов подавай. С лица веснушки соскоблил бы. И сам знает про свои предательские уши и то, что голос-то меняется, и знает то, что все про это знают, но от вранья не может отказаться – что интересно. Нет-нет да что-нибудь присочинит. Хоть стой хоть падай. То видел он, как на Кеми таймень сглотнул плывущую собаку, то убежал едва – змея за ним, свернувшись в колесо, катилась, и даже место может показать, мол, то…

Всех его сказочек не перечислить.

Ну, пока нянчится, хоть по утрам меня не будит. Встает он, Рыжий, всегда с зорькой, как петух, только не кукарекает да на людей, как наш, исподтишка не налетает. Такое за ним пока не водится. Хоть и забияка. Но почему не спится человеку по утрам, не понимаю. Дрыхни, никто в бок тебя не тычет, не кричит тебе в ухо: Подъем! Водой не обливает. Причем, когда бы он ни лег – хоть до двенадцати, хоть позже, – а в шесть утра уж на ногах. "Шиш конопатый, – говорил про него, про своего внука, дедушка Иван, – все и торчком, уж бельма намозолил; тока проснись, глазом, не хошь, да за няво, бытто за штырь какой, зацепишься… В нашем роду таких от веку ишшо не было, а тут, на старосте-то, удосужило". Марфа Измайловна в ответ: "Но так оно бытто и есь. Куды уж. Один в один ты, Ваня Чеславлев, голимый. В парнях-то был… Как кто оттиснул. И карахтером, и мастью". Иван Захарович: "Наскажешь. Я с сями лет уже пахал". – "Пахал?!" – "Ну, не пахал, дак боронил!" – "С коня не слазил?" – "Да, не слазил". – "Я про Фому яму, он – про Ярему". – "Дура и дура". – "Слышу от такого. Накажет Бог – так обзывашься". – "Уж наказал давно… табою. Така мне мука… может, и зачтется".

Поговорили – как живые. А я послушал с удовольствием.

Хотя кино-то замечательное. "Мертвый сезон". Если еще раз привезут в Ялань когда-нибудь, пойду. На это – сто́ит.

А тех – и на самом деле, предположим, увеличенных природой – муравьев, с неотцепляемым оружием на морде, с такими челюстями, и приручить не смог бы человек – не совладает с их настырностью. Так полагаю. Если они, непоседы, даже и боли-то не чувствуют, как кажется. И остановить их, коллективистов, может только смерть. И ни к чему, наверное, не привыкают, ни к кому, пожалуй, не привязываются, как это выглядит со стороны. Хотя иметь такого оруженосца в личной охране, было бы неплохо. Не у противника. В своей. Ходи, не бойся никого, даже медведя. По ходу дела, сам бы он, охранник, и кормился… Тогда и тлю пришлось бы увеличивать – уж до размеров-то козы. И тут проблема возникает.

Я – сторож курицам – пока нет дома никого, назначен мамой: слежу – чтобы в огородчик не лезли, гряды не копали, а то повадились. Земля там мягкая, по ним; в ней, как в воде, они полощутся. Им что пригон, что огородчик. Не жнут, не сеют. Чужой труд портить – горазды. Они и в дом, двери открой, войдут – нагадят. На стол взлетят – не постесняются. Вглядывался я им в их куриные зенки – в далеком детстве, когда, неукоснительно исполняя мамину просьбу, шшупал всех наших несушек насчет наличия яйца, – и тени мысли в зенках их не обнаружил. Клюет и дришшэт птица с тем же выражением. Даже у Буски вот, и у того оно меняется, как я заметил, – высокоразвитый, собака.

Вчера просился на рыбалку – не отпустили. Перед покосом бы, как перед смертью, надышаться. Дескать, потом. С сеном отставимся, тогда уж, мол, хоть зарыбачься. Потом – известно – суп с котом. Ваше тогда - что никогда. У щуки жор как раз начался – время. Да и таймень берет уже – пора. Не вечно будет. И сенокос – до осени затянется вдруг. Дождь-то вот если на Петров… хотя и сказка. А там и школа… Объясни им. Сытый голодного не разумеет – случай со мной еще раз мудрость эту подтверждает.

В том, повторяю, и беда, что сам себе пока я не владыка: Олег – туда, Олег – сюда, – но ведь не век же будет это длиться.

Да уж скорей бы.

И приручать-то если их, так приручать всем муравейником.

Чтобы упростить и облегчить себе службу, загнал куриц во двор, после выпущу. Сначала заманил их туда обманом: Куть-куть-куть! – тут же сбежались, простодырые. Все до одной. Ничего им там, кроме коровьей лепешки не предложив, сам со двора вышел и закрыл плотно за собой воротца. Не ропщут на апартеид – курицы; собака – та бы заскулила. Молчком клюют, наверное, лепешку, выбирать им там не из чего, нет там иных деликатесов. Кто глупее, они или овцы, еще надо разобраться. Друг дружки стоят. Есть и среди нас, людей, конечно, такие… Пример не стану приводить. Кто – как баран… Уж где упрется. Я говорю ему: "Крючок тупой, Колян, смени". – "Нет", – отвечает. "Только поэтому, – пытаюсь объяснить, – и харюза-то у тебя, как ни взгляну, вон все срываются". Нет, не поэтому, а потому, что плохо, мол, хватает. У него плохо, а у меня нет. Да одинаково. И потолкуй с таким, попробуй. Еще реакция… Поплавок – уж специально выделил ему большой и яркий – давным-давно в воду юркнул – схватил харюз наживку, – а он, рыбак: разявил рот, стоит – как перед новыми воротами. Глаза мои бы не глядели. Как заторможенный. Не как, а точно. Хоть подбегай, у́дилище у него из рук выхватывай и сам выдергивай. Беда. Я, дескать, во́время. Да как же. Между его вовремя и когда надо десять раз помереть можно от злости. Кого другого, может, нет, меня изводит. Рядом уж лучше не рыбачить, одно расстройство.

Назад Дальше