Люська – сидит возле магнитофона. Вытянув ноги, на полу, застеленном ковром ворсистым, рядом с цветущей густо как один большой белый цветок геранью, снятой со стула. И пут… только закончится, она, Люська, отмотав ленту назад, опять ее, эту Я тебя проклинаю… заклинаю ли, заводит – безутешная.
– Люська убавь!
Убавила немного.
Все же. Блюз-то отличный, затяжной, надрывистый, как раз, как Рыжий говорит, для обжиманцев, но не столько же раз и подряд его слушать. Люську так просто не унять, и еще все ее жалеют, она и вовсе. А я смотрю: Галя – красивая. Волосы – в косе. Не распускает. Коса… толстая, длинная, и цвет такой – мне по душе. Прямо в кино снимай ее и Коноеда – пара. От них отвел взгляд, Рыжего увидел: а у него… как называются они… на скулах… желваки-то – созревают – вот-вот раздавит их – и прыснут. Ну, думаю. Из-за того, что Люська ревнует смертельно к Гале Есаулова Серегу, а потому и песню эту ставит непрерывно – себе на зло, то есть о Рыжем и не думает. История, короче, тяжелая. Как у Шекспира. Рыжий стоять в дверях остался. Облокотился на косяк. В угол под потолком тупо уставился – туда, где божница, где волосатая и бородатая голова лежит на медном блюде. А я прошел и сел за стол. Сижу. Ребята. Меня как будто потеряли, теперь нашли и рады несказанно. Вина – много. Есть и белое – за три-четырнадцать – "Пшеничная". У нас же школу закрывают – поэтому. Едем – кто куда, но большинство – в интернат, в Полоусно. Хоть и не любим мы его – будь оно неладно, это Полоусно, – школу к себе перетянули. И деремся мы с ними, с полоусновскими, постоянно, где ни встретимся, – сложилось исторически. И два дня осталось от последних летних школьных каникул – не для всего, конечно, человечества, для нас-то – важно.
– Ну, – говорит Маузер, – давайте выпьем.
А сам пьет так – пригубит только, губы смочит. Но другим любит подливать – ему пойти б в официанты. После заботится о тех, кто окосеет. Но собирается он в педагоги. Учитель выйдет из него.
Выпили. Кто – что, я – "Айгешат". Но тоже. Полный стакан мне Маузер подставил. В глазах и стены с места сдвинулись. Долго смотрел на них, пока остановились.
Ну а потом:
Люська в конец заездила И пут… – они не знают, "Криденсы" об этом. Хоть бы уж лента порвалась.
– Поставь, – кричат ей, – что-нибудь другое!
– Не буду!
Вокруг нее коробки и катушки по полу разбросаны – полно, ребята принесли; мои там тоже. Есть среди них и Ободзинский.
Ну, ладно. Взял Коля Устиненко гитару. Запел "Ноктюрн". Потом – "Ланку". После – Если я заболею, к врачам обращаться не стану. Здорово. Всем нравится.
Выключила Люська магнитофон. Плачет. Щеки черные, в потеках – от сбежавшей с ресниц туши. И говорит:
– Вы не подумайте… Я из-за школы.
Никто не думает. Понятно.
Поет Коля. Слушаем. Допел про Нинку, гитару отложил. Пошел на улицу – он тоже курит – посмолить. И мимо Рыжего – в дверях – как мимо стражи.
– Если Нинка не сумеет лаской губы обогреть, – так повторил Валерка Крош и говорит: – А чё, всем вместе, может, в город съездить, в районо?
– И что? – говорит Пашка Сотников. Сидит он – одну ногу под стул спрятал, другую прямо держит – в гипсе. – Чё ты там скажешь?
– Может, на год еще оставят десять классов?
– Жди, – говорит Пашка, – оставят.
– Пашка, а спой.
– Нет, чё-то сёдня не охота.
– Ну, тогда выпьем!
– Ну, давайте!
Смотрю:
Рыжий – от косяка отклеился, к столу направился стремительной походкой. Водки стакан налил. Махнул. Словно пустой. И из избы – как из окопа. Ну, иди ты.
А потом, вскорости же, входит Вовка Вторых и говорит:
– Рыжий пошел в Кеми топиться.
Хоть все мы ему, Вовке, и верим, но все равно кто-то спросил: да чё, мол, правда?
– А чё, вы Рыжего не знаете? – говорит Вовка, сам бледный. Не из-за Рыжего, конечно.
Пошли. Почти все. Только Люська осталась.
– А куда? – спрашиваю.
– К яру, – говорит Вовка. – Куда ж еще?.. Не по кустам ему ломиться… И где свидетелей побольше.
Догнали. На берегу уже. Спустился с яра. Ребята там. Девятиклассники. От нас отдельно где-то собирались. Пришли костер разжечь, запечь картошку. Держат они его, Рыжего, – успел, сказал, наверное, им что-то, – за руки. Тот вырывается. По-настоящему. Как стриж из кулёмы. Но оглядел всех нас – не Люську ли искал глазами? И:
– Все равно! – кричит. А голос зычный. И по реке еще – разносит. Эхом с другого берега вернулось: Аравно-о!
И мы, спустившись с яра, подошли. Тоже держим. А Вовка Вторых говорит:
– Да пусть он, на фиг!.. Надоело.
Отпустили. Пошел Рыжий. Забрел в воду. По колени. По пояс. В белой рубахе – заметно. Нырнул. Нехорошо как-то. Не темно еще. Видно: рубаха пузырем.
Вынырнул Рыжий и кричит нам:
– Прошшайте!
Стоим. Смотрим.
Ну, думаю.
Опять нырнул. Знаем, что там неглубоко. Вынырнул. Стоит к нам спиной. Луна блестит на нем, на мокром. Повернулся. Идет к нам. Бросает на ходу:
– К лодкам пойду… На середине лучше!
Кто-то советует:
– Ты вплавь.
Держим. Вода с него ручьем. Райка Сапожникова говорит:
– Вовка, пойдем, я тебе чё-то расскажу.
– Смойся! – говорит ей Рыжий. Вырывается. Но как-то так – не в полную уже, похоже, мощь – сдается, значит. Держим пока. Не выпускаем. И сами так уже – вполсилы.
Псих меня взял, и говорю:
– Ой, да пошел ты!..
– И ты тоже!.. – Он, Рыжий, мне. – И на глаза мне не показывайся!
– Ладно.
Пошел я. Знаю, что он, Рыжий, никуда не денется – порох кончился. Если и был какой, так намочил его – не вспыхнет. Но неприятно. Так каждый год. Весной, как правило. А тут ведь – осень. Когда-то все случается впервые – думаю – чтобы не думать о другом – как разъяряюсь. Со мной такое редко, но бывает.
Догоняет меня Галя. Идем рядом. Не разговариваем. Заря угасла. Вечер светлый. Звезд мало. Луна – желтая. Гало вокруг нее. Уж высоко над Камнем поднялась – лик свой не отрывает от Ялани – вперилась. Красиво. Я про Ялань. И про луну. Про ту и эту. И – про Галю. Локтем локтя ее касаюсь.
Вдали – ельник – облит лунным светом, притихший.
Мыши летучие порхают. Мелькает совка перед нами. Бесшумно.
Поют где-то. Первая Пречистая. Аспожинки. А завтра будет Хлебный Спас. От мамы знаю.
Подходим к Галиному дому. Стоим. Галины мать и отец уехали в город – у Галиного брата, Егора, сын родился. Свободен дом – мы и гуляем.
В палисаднике рябина. С гроздьями. Кусты смородины – пахнет. На стеклах окон блик – посеребрились. В избе музыка – Люська там на всю громкость слушает теперь Дом восходящего солнца. Пусть.
Стоит Галя лицом к луне. Небо на западе бледное. На востоке – сиреневое. На севере – зеленое. На юг не оглядываюсь, смотрю на Галю. Она – на меня. И говорю:
– Галя… Мне нравится одна девчонка.
– Знаю, – говорит.
А я чувствую себя – и то в себе, что: я хочу ее обнять. И говорю:
– Пойду я… наверное… то чё там Рыжий?
– Ага, – говорит Галя. – И я… А то там… Люська.
Пошел я. Повернулся и говорю:
– Хорошо, что ты е́сть.
И Галя, помолчав чуть, отвечает:
– Хорошо, что ты́ есть.
Иду. Думаю: "Через неделю пойду на Бобровку".
Может, и харюза уже спускаются на ямы. Проверю. Только картошку вот копать…
К клубу подхожу – из клуба тоже музыка, там танцы, – и машина, вижу и слышу, катится по тракту. Фары включены, хоть и светло, но уже вечер.
Отошел я на обочину.
Останавливается. Самосвал. Синий. Перед фарами мошка сразу в клубки сбилась – мотается. Из кабины в открытое боковое окно выглядывает водитель – тот парень, который на Леху Стародубцева похож, который подвозил меня когда-то.
– Здоро́во, – говорит.
– Здоро́во, – отвечаю.
– Закурить не будет? – спрашивает.
– Нет, – говорю, – не курю.
– А, – говорит, – это ты.
А я спрашиваю:
– А ты куда?
– В Верхне-Кемск, – говорит.
– Возьмешь? – спрашиваю.
– До Черкасс? – помнит.
– Ну, – говорю.
– Поехали.
Забрался я в кабину.
Едем. Разговариваем.
– А то, давай, – говорит, – со мной. До Верхне-Кемска. К утру вернешься.
– Нет, – отвечаю. – Не получится.
– А чё?
– Да так.
На юг движемся – на луну. Стекло переднее немытое – прямой лунный свет по нему, по всему, размазался – ослепляет. И как дорогу-то он различает?.. Я про шофера. Он – мою мысль как будто прочитал:
– Я тут в неделю раза три, а то и больше… Могу с закрытыми глазами.
Ну, думаю.
На Яланской Осиновой остановились.
Полез водитель в "бардачок". Достал оттуда большую бутылку – огнетушитель.
– Портвейн, – говорит. – Выпьем? Хороший.
– Ну, я… немного, – говорю.
– А много и не предлагаю… Мне еще ехать. Леха меня зовут.
– Меня – Олег.
– И познакомились. А то встречаю… За знакомство.
Оттуда же, из "бардачка", достал Леха стеклянный граненый стакан. Дохнул в него, протер изнутри пальцем. Стянул с горлышка бутылки зубами капроновую пробку. В окно пробку выплюнул. Налил в стакан портвейну, до полоски, и говорит:
– Давай, ты первый.
Выпил я. Ого. Но пахнет вкусно.
– Такой не пробовал?
– Да нет.
– Это – портвейн, а не моча какая-то.
– Впервые.
Налил Леха себе и тоже выпил. Закрыл бутылку другой пробкой, самодельной, которую извлек из кармана куртки, поставил бутылку между сиденьями.
– Не упадет… Печенье вот… Бери, закусывай.
– Да ладно.
– Ну, это первый – чё его закусывать, – смеется. А Леха Стародубцев – тот только улыбался. – Зачем закусывать – портвейн-то.
Поехали.
– В армию, – спрашивает Леха, – пойдешь? Или куда учиться?
– Мне еще рано.
– После школы.
– В армию, – говорю.
– И правильно, – говорит Леха. – Я отслужил. В Монголии. Год в мае был, как дембельнулся. Теперь гуляю. В Черкассах чё?
– Да так.
– Понятно.
– А у меня знакомая в Верхне-Кемске.
– А.
– Как-то до города оттуда попросилась, подвез… назад потом… и подружились. Командировку мастер оформляет. Дрова – обратно… если чё.
– Кто остановит?
– Мало ли… Мать у него там, старенькая… баба Тоня… курит, и матершинница… Здесь, в лагере, на Холовом, валила лес после войны… Продукты шлет ей всякие. Вожу. Толи рулон вот, в кузове, отправил… Сарай помог закрыть… Наташка. Жениться просит. Но… не знаю.
– Кто?
– Что?
– Жениться просит.
– Да знакомая. Ее Наташкой-то зовут… Что-то никак пока… Не знаю.
Стекло боковое опущено, высунулся в него, левой рукой – другой хоть правит, – зеркало заднего обзора поскреб пальцем. Назад вернувшись, говорит:
– Птичка вон, что ли, залепила?.. Мамка моя мне все тростит, уже все уши прозвенела: Леха, женись скорей, чтоб не болтаться.
– Не любишь? – спрашиваю.
– Ладно, коровы не летают… Да хрен и знал бы. Так-то и… глянется. Фигуристая, – говорит Леха. – Симпатичная… Брови такие… как у этой… в "Кавказской пленнице" играет. Видел?
– Ага.
– Поговорить с ней можно. Обо всем. Без выкрутасов. Рыбачить ходит… Щуку вот поймала… Но рано чё-то… так мне кажется. Это вот счас себя опутать… Побыть свободным еще хоцец-ца. Успею. А?
– Ну, – говорю. А что тут скажешь?
В Черкассы въехали. Остановились.
И над Черкассами луна. Она повсюду – как оказывается. На Камне сосны – среди них. Туда – как тянет – полетел бы.
Выпили. Просто бы так – да ни за что, а то причина – за Черкассы. Хоть никого тут Леха и не знает. Но знаю я – и этого сполна. Он, Леха, хоть и городской, но часто здесь, мол, проезжает – немалый повод. Отец его – откуда-то отсюда… уже давно от матери ушел. Место красивое – за это. Красивых мест у нас тут много. Ялань – особенно. И – за Ялань. И – за Сибирь. Да, что там, ладно, – за Россию. У нас великая страна – уж тут и вовсе.
Леха – полный. Я… полстакана требовал, но… тоже. Сразу вошло в меня – Ялань, Черкассы – вся Россия. Смотрю – луна, а рядом – Леха. Чуть ли не Стародубцев. Ну, думаю. Но все же:
Попрощались.
Самосвал, помигав фарами и увозя на кабине сгусток лунного отсвета, загремел дальше. А я подался к Таниному дому.
Тень от меня. Трава сверкает.
Небо. Луна – фонарь на нем. И захочу, но мне его не выключить. Но разве надо?
Иду, так думаю.
Ноги мои – туфли на них – носки их вижу – чередуются.
Сам себя чувствую – большой.
Кругом безмолвно – как в лесу. Лес – на виду вон, рядом – ельник. Каждую елку можно разглядеть. На Камне – сосны. Кемь, слышно, лишь шумит на шивере – сама под яром – углубилась. Да кое-где собаки лают – словно на заимке.
Радость – несет меня – возносит.
Посмотрел на клуб. Окна там, в клубной избе, изнутри – неживые. Движок, не слышно, не работает.
Подхожу к Таниному дому. Тихо. Тополь в палисаднике. Листья, зеленые еще, блестят на нем, не шелохнутся. До октября не опадут. Цветы какие-то… Бархотки. Стою и думаю: "Живучие". Кедр – таинственно искрится.
Посвистел. Подождал. Никого. Походив по дороге, собрал камешки. Стою, бросаю их на крышу – попадаю. Слышу: идет?
Идет.
И сердце замерло.
Выходит.
Таня – она.
И я – как будто подтверждаю: Таня – внутри себя, как в колоколе – языком.
Встала в воротах, ёжится и говорит:
– Привет. Приехал.
И голос этот… сонный… нежный… в свете мерцающем звучит – как будто сказку кто-то мне читает.
– Ну, – говорю.
Смотрю: в халате. Вижу: в том же.
– Ты же писала мне, что спишь еще на чердаке…
– Ну, – говорит.
– А я вот… думал… камешком по крыше…
– А я не сразу поняла…
Стоим.
– Кот так… запрыгнет с тополя и ходит…
– А это я.
Ночь. Удивительная. Помню – август. Два дня осталось от него.
– Смешной он у нас… загулял где-то, неделю нет уже… Ты с кем? – спрашивает.
– На попутке, – отвечаю.
Камешки у меня в руке – на траву их выронил – упали.
– Соскучилась, – говорит.
– Я тоже, – говорю. И чувствую – могу заплакать. Ну, думаю: из-за портвейна так, зря только выпил. Не плаксивый.
К ней подошел. Обнял. Прижал. Как умираю.
– А что у тебя в кармане? – спрашивает.
– Рубахи?
– Да.
– Шишка сосновая… не помнишь?
– А у меня, – говорит, – под подушкой. А вон – звезда… только твоя. Моей не видно.
– Ну, – говорю. А на звезду лишь глянул бегло. В глаза смотрю – а в них хоть падай.
– Похолодало, – говорит.
Крепко прижал к себе. Как воздух – как тот же – будто не удержишь. Земля бы лишь не подвела – а то уходит.
– А ты спала уже?.. Когда я это…
– Как и уснула, не заметила… Шорох услышала – проснулась…
Гремит цепь – в ограде. Ночная птица где-то гулко ухает – над Кемью. Что-то стучит – во мне, наверное? Куда-то падает – душа? Но – бесконечно.
– Ты, – спрашиваю, – не рада?
– Рада, – говорит.
Целую. В губы. Научился. Но все равно – как первый раз, то есть – впервые.
И она – Таня: руки ее у меня на спине, меня – как ветви – оплетают; раньше они такими не были – или ожили, или распустились.
– Очень.
– Чё, правда, очень?
– Очень, очень.
Вижу веснушки на ее носу, про точки вспомнил, и хочу ответить на вопрос: Люблю. Ну а язык не повинуется – как у немого. Произношу зато – как обо всем на этом белом свете:
– Таня, – других имен не знаю будто.
– Папка пьяный, – говорит. – Опять напился.
– У, – отвечаю.
Целую. Глаза закрыла – от луны – и той, досужей, до всего есть дело – смотрит. Освободившись, говорит:
– Сегодня холодно, вчера теплее было.
– Тебе так кажется – ты из постели.
– Может.
– Пойдем?
Молчит.
– Пойдем? – но шепотом.
– Ну, только тихо.
Убирает от меня руки, опускает их – как отняла, а я – лишился. И, повернувшись, шепчет:
– Заходи.
Зашел. Оглядываюсь. Вижу:
Просторная ограда. Кругом постройки. Белье висит крест-накрест – на веревках. В стайке овца заблеяла. "И овцы", – так я подумал, не сказал. Луна в ограде. Не меньше тут ее, чем там – на улице, в ограде – больше.
Прикрыла лишь ворота Таня – не заперла. Пошла. Я следом. Идем. Под ней – настил спокойный вроде, но подо мной – как лодка на волне – это меня колотит, как больного. Боюсь – заметит Таня – не хочу.
Говорит, не оборачиваясь:
– Ты где?
Взял ее за руку. Иду. Ладонь ее – как ярый воск – в моей ладони будто плавится. Не выпускаю. И знаю что-то, но забыл. Но явно слышу:
– Соболь, – приказывает Таня шепотом. – На место.
Цепью звеня, убрался в будку Соболь.
– Тише, – но это мне.
И я послушный – от меня ни звука.
На крыльцо взошли – ступеньки три, а – будто больше. Сени – прошли их – длинные. Ведет меня Таня – как слепого. Покорен я – пусть хоть на смерть. Со мной такого не бывало. Кладовка – знаю: и по запаху, и – говорила. Лестница. Ступенек семь – и помню, но считаю: словно – куда-то.
Наверх, понятно.
Поднялись.
– Папка, – говорит, – скоро проснется… Вечером пил… последнее сметали сено… Оденусь я, и, может, погуляем?
Молчу. Не в знак согласия – иначе.
– Потом, – чуть позже говорю. Сказал – как выдавил.
Освещен чердак тускло: фонарик на земле лежит, возле кровати, – не выключен – щепки мелкие – лучом их выявил – те громоздятся, тень от себя кидая долговязую.
Сели.
Сидим. Как незнакомые. Как будто – поезд тронется – и мы поедем.
– А где, решил уже, учиться будешь? – спрашивает.
– В первую школу записался, в Елисейске. У тетки жить хотел, но после передумал, – выпалил.
– Чё, в Полоусно?
– В Полоусно.
– И мы вот с Дуськой…
– Здорово, – говорю.
– Ну, – говорит.
– А чё… ребята все туда… и я…
– И мы вот тоже…
Целую. В губы. Их – в себя. Они во мне – как заполняют.
– Хоть и привыкли там… И тетка ждет.
– И я… подумал… чё-то… это… Сильный, пытаюсь повалить, но говорит она:
– Витька, писал, приехать должен.
Старший брат ее. Живет в Ванаварах. Вертолетчик. Уже рассказывала – знаю.
– У, – говорю. А сам – и чувствую и думаю, упругая какая в талии, – сопротивляется. Но мне так кажется: сопротивляется не мне – кому-то.
И я упорствую.
– Жениться вздумал…
Говорю сорвавшимся куда-то голосом:
– Таня.
Имя назвал и задохнулся.
– Хотел с одной… но та сбежала…
– Таня, – теперь – проверить, что живой.
Молчит.
Потом – я справился: