Короче, я как говорил, так и говорю: просто беда! Пусть даже становление этого гения среди бегунов показывает нам, как мало его талант был подкреплен с моральной стороны, как часто он уже позднее, хоть в роли торговца недвижимостью, хоть в роли предпринимателя оказывался замешан в разных скандалах и как, наконец, к началу восьмидесятых годов до такой степени увяз в болоте темных афер профсоюзного предприятия "Моя родина" и архиепископского ординариата в Мюнхене, что из-за нарушения долговых обязательств и обмана был приговорен к двум годам лишения свободы, но я и по сей день все еще вижу перед собой того большого мальчика, и таким же его, надо полагать, видел и мой брат, когда он сделал мировой рекорд, одолев стометровку за сорок пять беговых шагов, при том, что замер максимальной длины шага показал два метра двадцать девять сантиметров.
Ах, какой это был старт! Едва оттолкнувшись от стартовой ямки, он уже промчался мимо всех, даже мимо цветных бегунов. Много лет продержался этот, последний спринтерский рекорд белого бегуна.
Какая беда, что ему не дозволили лично перекрыть эти знаменитые собственные "десять запятая ноль". Ибо останься Армии Хари у "Адидас" и не заведи он шашни с "Пумой" и с моим братом, он наверняка сделал бы и 9,9. Джесси Оуэне допускал даже, что ему и 9,8 по силам.
1961
Пусть даже сегодня это навряд ли кого-нибудь задевает и вообще для всех без интереса, но я говорю себе: если вдуматься, это было твое лучшее время. На тебя был спрос, ты был востребован. Больше года ты вел очень рискованную жизнь, от страха сгрыз все ногти, ты подвергал себя опасности, не задаваясь вопросом, а не ухнет ли на это еще один семестр. Я как раз числился студентом Технического университета, меня уже тогда интересовала технология центрального отопления, но тут вдруг, буквально через ночь, поперек города выросла эта самая стена.
Ну и крику же было! Люди бегали на всякие манифестации, митинговали перед рейхстагом и в других местах. Лично я еще в августе перевез сюда свою Эльке, которая там, у них, изучала педагогику. Это было проще простого, с западногерманским-то паспортом, организовать который для нее по части всяких паспортных данных и фотокарточки не составило никакого труда. Но уже к концу месяца нам пришлось нарисовать себе новые пропуска и работать погруппно. А я стал у них связным. С моим западным паспортом, выданным в Хильдесхайме, откуда я, собственно, родом, все прекрасно получалось до начала сентября. Потом нас обязали, покидая восточный сектор, оставлять на контроле разовые пропуска. Мы, может, и пропуска бы сумели нарисовать, если бы кто-нибудь своевременно снабдил нас гербовой бумагой из зоны.
Впрочем, сегодня никто об этом и слышать не желает. Про моих детей даже говорить нечего. Они просто отключаются, либо заявляют: "Ладно, ладно, папа, вы тогда все были на порядок лучше, чем мы. Это и без тебя всем известно". Может, потом, внукам, когда я расскажу им, как перевез сюда их бабушку, которая застряла там, на Востоке, и как после этого активно участвовал в товариществе "Бюро путешествий" - мы так называли себя ради конспирации. У нас были высококлассные специалисты, которые подделывали печати и штемпеля с помощью крутых яиц. Другие, напротив, предпочитали переводить текст заостренными спичками. Почти все мы были студентами, очень левых взглядов, но встречались среди нас и члены корпораций, бурши, и такие, которые вообще не интересовались политикой. Голосовать бегали на Запад, правящий бургомистр Берлина выступал кандидатом от социалистов, но я не поставил свой крестик ни против Брандта со товарищи, ни против старого Аденауэра. Мы принимали в расчет только практическую деятельность. Мы должны были, как у нас это называлось, "перевешивать" паспортные фотографии также и в иностранные паспорта, шведские, голландские. Или через контактные группы организовывали паспорта со схожими фотографиями и данными - цвет волос, цвет глаз, рост, возраст. Далее мы организовывали подходящие к случаю газеты, монетки, использованные билеты, словом, тот типичный хлам, который человек, к примеру, одна молодая датчанка, могла иметь у себя в сумочке. Дьявольская была работа - и все даром, только с возмещением издержек.
Но вот сегодня, когда даром больше ничего не бывает, никто не желает мне верить, что мы, студенты, не брали денег за свою работу. Не спорю, попадались такие, которые, когда начали прорывать туннель, протягивали руку за вознаграждением. Вот и получился чистый идиотизм - я говорю про наш проект "Берна-уэрштрассе". Это случилось, когда некая троица содрала с американской телегруппы за право вести съемки в туннеле тридцать тысяч, а мы о том не ведали ни сном, ни духом. Копали четыре месяца. Не что-нибудь, а бранденбургский песок! Труба получилась свыше ста метров в длину. И когда начались съемки - а мы тем временем вели по туннелю человек примерно тридцать, со старушками и детьми, на Запад - я подумал, что потом из этого получится настоящий документальный фильм. Но какое там потом, его сразу же пустили по телевизору, и весь наш туннель накрылся бы, если бы, несмотря на дорогую отсасывающую установку, не ушел под воду незадолго перед этим. Но тогда мы продолжили свое дело в другом месте.
Нет и нет, жертв у нас не случалось. Уж я-то знаю. Это все больше выдумки. Все газеты пестрели сообщениями, когда кто-нибудь, проживавший в пограничном доме, прыгал из своего окна на четвертом этаже и падал на мостовую буквально рядом с брезентом, который натянули пожарники. Или годом позже, когда Петер Фехтер хотел перебраться на ту сторону через Check-Point Charlie , его подстрелили и, поскольку никто не мог прийти к нему на помощь, он истек кровью. Попотчевать публику такими рассказами мы не могли, наш девиз был: стопроцентная надежность. И тем не менее, я мог бы порассказать вам такие истории, которым уже и тогда не все соглашались верить. Например, как много народу мы перевели по сточным каналам. И как ужасно в этих каналах воняло мочой. Один из маршрутов побега из Центра в Кройцберг назывался у нас "Глокенгассе 4711", потому что всем, и беглецам и нам самим, приходилось шагать по колено в нечистотах. Позднее я стал замыкающим и, едва в канал спускалась вся партия, ставил на место крышку канализационного люка, потому что последние беглецы всегда очень паниковали и по большей части забывали об этом. Так случилось и в канале для стока дождевой воды, под Эспланаденштрассе на севере города. Некоторые, едва осознав, что они на Западе, подняли страшный шум. От радости, само собой. Но тогда чины Народной полиции, которые дежурили с той стороны, смекнули, что к чему. И побросали в канал бомбы со слезоточивым газом. Или эта история с кладбищем, ограда которого входила составной частью в Стену. Мы прорыли к нему в песке низкий туннель, чтобы ползком, прямо к колумбарию, и наша клиентура, все сплошь люди самого безобидного вида с цветами и прочими приношениями, вдруг исчезала. Раз и другой все сошло благополучно, но потом одна молодая женщина, которая надумала бежать с ребенком, оставила подле снова закрытого люка пустую детскую коляску, что, конечно, сразу бросилось в глаза.
Но такие неудачи нельзя было исключить. А теперь, если желаете, история совсем другого рода, в которой все произошло удачно. Или довольно? Я уже привык, что слушать долго никто не хочет. Несколько лет назад, когда стена еще стояла, все было по-другому. Порой коллеги, с которыми я работал вместе на теплоцентрали, утром в воскресенье, после первого стаканчика, меня спрашивали: "Улли, а как это было? Расскажи, как вы все делали, когда ты перетаскивал на Запад свою Эльке…" Но сегодня никто не желает об этом слушать, здесь, в Штутгарте, тем более нет, потому что эти швабы, они и в шестьдесят первом почти ничего не поняли, когда ни с того ни с сего, поперек Берлина… А когда стены - и тоже ни с того ни с сего - не стало, они поняли и того меньше… Они даже, пожалуй, предпочли бы, чтоб она все еще стояла, потому как с них не брали бы тогда деньги на солидарность, которые им приходится выкладывать с тех пор, как стены не стало. Вот я и не говорю больше об этом, хотя это было лучшее время моей жизни, когда мы по колено в нечистотах продвигались через туннель… Или ползком, через другой туннель… Во всяком случае, моя жена права, когда говорит мне: "Тогда ты был совсем другой, тогда мы действительно жили".
1962
Вот как нынче папа, когда куда-нибудь отправляется, чтоб повидать своих людей в Африке или там в Польше и чтоб с ним при этом ничего не случилось, так и главный транспортный диспетчер, когда предстал перед нашим судом, тоже сидел в такой клетке, только у него она была закрыта лишь с трех сторон. А с той стороны, которая обращена к господам судьям, его стеклянная клетка была без стены. По предписаниям службы безопасности, вот почему я и застеклил ее особым стеклом, дорогим, пуленепробиваемым, лишь с трех сторон. В результате небольшого везения этот заказ достался моей фирме, потому что мы всегда обслуживали клиентов с нестандартными запросами. Банковские филиалы по всему Израилю и ювелирные магазины на Дицценгофштрассе, которые выставляют напоказ в своих витринах драгоценности и потому хотят быть гарантированы от вторжения. Но уже в Нюрнберге, а Нюрнберг был когда-то очень даже красивый город, где раньше проживала вся наша семья, мой отец возглавлял стекольную фирму, которая поставляла свои изделия даже в Швейнфурт и Ингольштадт. Работы хватало, до тридцать восьмого, тогда много чего разлетелось вдребезги, вы сами знаете, почему. Боже праведный, ну и ругался же я мальчишкой, потому что отец у меня был очень строгий и мне изо дня в день приходилось работать, даже по ночам.
Нам обоим повезло, и мы выбрались, мой маленький брат и я. Только мы двое. Все остальные, уже когда началась война, напоследок обе моих сестры и все кузины, попали сперва в Терезиенштадт, а потом уж и не знаю куда, то ли в Собибор, то ли в Освенцим, не знаю, не знаю. Одна только мама загодя, вполне естественным путем, как это называют, умерла от сердечной недостаточности. А разузнать что-нибудь более точно даже Герсон - Герсон это мой брат - тоже не смог, хотя потом уже, когда наконец наступил мир, расспрашивал и разыскивал повсюду, в Франконии и вообще всюду. Вызнал он только даты, когда отправлялись транспорты, точно, день в день, потому что из Нюрнберга, где проживала наша семья, поезда всегда уходили переполненные.
А теперь вот он, которого во всех газетах называли "Транспортник смерти", сидел в моем стеклянном коробе, и был этот короб непробиваемый для пулей. Извините, мой немецкий уже нехороший, потому что я был девятнадцать, когда с младшим братом поплыл в Палестину, на корабле, но этот, который сидел в стеклянном коробе и подкручивал свои наушники, тот говорил еще хуже, как я. И господа судьи, которые все хорошо говорили по-немецки, тоже это сказали, когда он наговаривал длинные, как солитер, фразы, через которые не пробьешься. Но я сидел среди обычных слушателей и мог лишь понимать, что он все делал только по приказу и что много еще таких, которые все делали только по приказу, только они везунчики, вот и бегают теперь на свободе. И зарабатывают они неплохо, один из них даже статс-секретарь при Аденауэре, с которым нашему Бен Гуриону пришлось вести переговоры насчет денег.
И тогда я сам себе сказал: слушай в оба уха, Янкеле! Тебе, значит, надо было сделать сто, нет, тысячу таких клеток со своей фирмой и нанять еще пару людей, и все бы прекрасно сделал, хотя и не за один раз. Как назовут новое имя, ну, допустим, Алоиз Брюннер, ему совсем маленькую клетку, надписать имя и так символически поставить его клетку между клеткой Эйхмана и скамейкой для судей. На особый стол. Скоро бы весь стол заполнился.
Об этом много писали в газетах, про все ужасы и еще что это немножко банально. Только когда его подвесили за шею, писать стали меньше. Но пока процесс не кончился, все газеты были полны. Только Гагарин, этот советский человек в своем космическом корабле, из-за которого все так ликовали, составил конкуренцию нашему Эйхману, и американцы все узавидовались. А я себе тогда сказал: а ты не думаешь, Янкеле, что оба, в общем-то, находятся в одинаковом положении. Каждый заперт в своем корабле. У Гагарина одиночество еще больше, ведь Эйхман все время видит людей, с которыми он может поговорить, после того, как наши люди приволокли его из Аргентины, где он разводил курей. А говорить он любит. Больше всего он любит говорить, как был бы рад отправить нас, евреев, не в газ, а на Мадагаскар, и что вообще он ровным счетом ничего против евреев не имеет. И даже восхищается нашей идеей сионизма, потому что такую прекрасную идею можно очень хорошо организовать, это он так сказал. И если б ему не приказали заботиться о транспортах, евреи, может, сегодня сказали бы ему спасибо, потому что он лично позаботился бы о массовой эмиграции.
И тут я себе сказал: ты, Янкеле, тоже должен поблагодарить этого Эйхмана за свою капельку счастья, потому что Герсон - это мой младший братик - смог уехать с тобой в тридцать восьмом году. А вот за остальное семейство благодарить не надо, за отца, и за всех теток, и за всех дядей, и за всех сестер, и за хорошеньких кузин, человек двадцать будет. Вот об этом я с ним поговорил бы, он ведь в курсе, про станцию назначения всех этих транспортов, и куда попали мой строгий отец и мои сестры. Но нельзя мне было с ним разговаривать. Свидетелей и без меня хватало. И еще я был рад, что мне разрешили позаботиться о его безопасности. Может, ему понравилась его клетка из бронированного стекла. Мне таки кажется, что он улыбнулся, чуть-чуть, но улыбнулся.
1963
Обжитой сон. Явление, которое сохранилось и твердо стало на якорь. Боже, как я могла тогда восторгаться! Корабль, смело спроектированный парусник и одновременно пароход с музыкой, розовато-желтый, лежит он подле все разделяющей отвратительной стены, лежит, закинутый приливом на пустырь, высокий бугшприт противостоит варварству и, как это выявилось впоследствии, отстранен в сферу нереального, если сравнить с любым строением по соседству, каким бы современным оно ни казалось.
Мое ликование считали чрезмерными, как у всякой девушки, не девушки даже, а подростка, и однако же я не стыдилась своих восторгов. Терпеливо, можно даже сказать, с высокомерной невозмутимостью я сносила насмешки более старых гардеробщиц, ибо понимала, что мне, крестьянской дочери из Вильстермарша, а ныне, благодаря стипендии, прилежной студентке консерватории, которая лишь изредка, причем исключительно ради небольшого приработка, выполняла обязанности гардеробщицы, не пристало вслух доказывать свое превосходство. Вдобавок и насмешки моих более зрелых сослуживиц носили весьма добродушный характер. "Наша флейтисточка опять берет высокие ноты", - говорили они, намекая на мой инструмент - поперечную флейту.
И в самом деле, именно Орель Николе, мой глубокоуважаемый наставник, побудил меня и, наверняка, многих других своих учениц, склонных к романтическим мечтаниям, придать своему восхищению, будь то по поводу идеи на благо всего человечества или по поводу выброшенного на берег корабля, именуемого филармонией, красноречивые формы выражения. В конце концов, он ведь и сам пылкий мечтатель, чьи кудрявые волосы словно горят огнем и, как я обнаружила однажды, наделяют его умопомрачительной привлекательностью. Во всяком случае, он тотчас перевел мое сравнение с кораблем на французский: "Bateau йchouй". А берлинцы, те снова пустили в ход свое знаменитое остроумие, смешав для этой цели похожие на палатку элементы конструкции с центральной позицией дирижера, после чего без обиняков окрестили великий проект низкопробным прозвищем "Цирк Караяна". Другие одновременно хвалили и брюзжали. Звучала зависть со стороны коллег-архитекторов. Лишь точно так же чтимый мной профессор Юлиус Позенер метко заметил: "Шаруну было предоставлено право выстроить нечто пираньеподобное и придать тюремному характеру своего создания налет торжественности". Однако я стою на своем: это корабль, если угодно, корабль - тюрьма, внутренняя жизнь которой управляется, одухотворяется, населяется музыкой, если угодно музыкой, запертой внутри и одновременно выпускаемой на волю.
А как насчет акустики? Вот акустику хвалили все, почти все. Я была при том, мне дозволили быть при том, как ее проверяли. Незадолго до торжественного открытия - ну, само собой, Караян замахнулся на "Девятую" - я, не спросив разрешения, прокралась в затемненный концертный зал. Ярусы можно было углядеть, хотя и с трудом. Лишь расположенный в самом низу подиум был озарен светом верхних ламп. Тут из тьмы меня окликнул добродушно-ворчливый голос: "Эй, девочка, нечего стоять без дела! Нам нужна помощь. А ну, быстро на подиум!" И я, никогда не упускавшая случая огрызнуться, я, строптивая крестьянская дочь, мгновенно повиновалась, поспешила вниз по лестнице, после нескольких зигзагов и поворотов вышла на свет и безропотно позволила какому-то человеку, о котором узнала впоследствии, что это акустик, сунуть мне в руку револьвер, снабдив это действие кратким объяснением. Тут из мрака разделенного со всех сторон на соты концертного зала снова пророкотал тот же голос: "Все пять выстрелов, один за другим. Не бойся, девочка, это всего лишь холостые патроны. Ну, давай, говорят тебе: давай!"
Я послушно подняла револьвер, с бесстрашным видом, и, как потом говорили, была в этот миг "прекрасна, как ангел". Короче, стояла и пять раз, один за другим, нажала курок, чтобы можно было провести акустические замеры. И гляди: все удалось. А ворчливый голос, пришедший ко мне из тьмы, принадлежал, как оказалось, архитектору Гансу Шаруну, которого я с тех самых пор начала обожать точно так же, как ранее моего учителя по флейте. Вот почему - а возможно, следуя также призывам внутреннего голоса, - я бросила музыку и с восторгом начала изучать архитектуру. Но время от времени - потому что стипендии мне теперь не дают - я подрабатываю гардеробщицей в филармонии. И от концерта к концерту снова и снова убеждаюсь, как музыка и архитектура довлеют друг другу, особенно если сам кораблестроитель одновременно и пленяет музыку, и выпускает ее на волю.
1964
Не спорю, обо всем страшном, что произошло и что еще с этим связано, я узнала очень поздно, точнее, когда нам надо было поторопиться со свадьбой, потому что я была уже в положении, и мы сыграли свадьбу по всем правилам, но в Рёмере, той части Франкфурта, где оформляют браки, мы самым настоящим образом сбились с пути. Ну, понятно, волнение, много лестниц. Потом они нам и говорят: "Вы не туда попали. Это двумя этажами ниже. А здесь идет процесс". - "Какой такой процесс?" - спросила я. "Ну, против виноватых в Освенциме. Вы что, газет не читаете? Газеты только об этом и пишут".
Мы тогда снова спустились вниз, где уже дожидались нас приглашенные нами свидетели. Моих родителей там, правда, не было, потому что они поначалу возражали против нашей свадьбы, но зато пришла мать Хайнера, очень взволнованная, и еще две моих подруги с телефонной станции. А потом мы все перешли в Пальмовый сад, где Хайнер заказал для нас столик, и мы по-настоящему отпраздновали событие. Но после свадьбы я никак не могла отвязаться от этих мыслей, ходила туда снова и снова, даже когда была уже на четвертом или пятом месяце, а юстиция перенесла слушание на Франкеналлее, там, в Доме собраний Галлус был довольно большой зал, и в нем больше места для зрителей.