Одно из двух: либо я в гордыне своей отказываюсь признать, что напился, что у меня из-за этого развязался язык и поведение мое действительно приобрело гротескные черты, вполне достойные смеха; либо вновь, как бывало уже не раз, предстаю жертвой обычного обмана чувств. Проще сказать, читатели только обрадовались бы, допусти я, что и пережитый мною восторг, и мое желание выговориться, и охвативший меня вслед за тем стыд следует без всякого разбора отнести единственно на счет хмеля, вскружившего мне голову, и что, по зрелом размышлении, все эти эмоции надо считать лишь различными гранями моего нетрезвого состояния. Никогда, ни под каким предлогом я не соглашусь смотреть на случившееся подобным образом. Я первым подчеркнул роль возбуждения, овладевшего мною после нескольких выпитых рюмок, однако я же утверждаю и при любых обстоятельствах буду утверждать, что переоценивать значение спиртного в данном случае просто глупо, что монолог мой не имел ничего общего с пьяным бормотаньем выпивохи, с околесицей, заслуживающей смеха или хотя бы улыбки. Дело в другом: как бы человеку ни хотелось излить то, что лежит на сердце, ему, я убежден, не следует переходить границы приличия, - иначе рискуешь подвергнуться осмеянию или навлечь на себя гнев. На мою долю выпало убийственное осмеяние.
Между тем я добрел до конца узкого переулка, выходившего к каналу, и, свернув от набережной вбок, пошел по соседней улице, то и дело оглядываясь, хотя вообще-то мне казалось маловероятным, что кто-нибудь вздумает меня выслеживать. В сущности, я не тревожился всерьез и тогда, когда делал вид, будто рассматриваю те редкие витрины, что еще не были закрыты ставнями, - остановки, позволявшие мне бросить косой взгляд на ближайший перекресток, где, как я ожидал, могла возникнуть чья-то неясная тень, прорисовавшись на заснеженном асфальте или на оклеенной рваными плакатами стене, которую расчертили полосами желтого света газовые фонари. Потом я двинулся дальше и вышел на рыночную площадь, в это время года выглядевшую темным пустырем: глазу там не за что было зацепиться, разве что на заднем плане смутно виднелись безжизненные каменные строения, словно щеголявшие своей кладкой в соседстве с несколькими прокопченными дощатыми развалюхами, давшими приют каким-то захудалым, по большей части безымянным, лавчонкам. Над комьями пахнувшего аммиаком свежего конского навоза, которые с непристойной отчетливостью выделялись среди отпечатков копыт на снегу, кружились вороны: их громкое карканье походило на скрежет ржавых металлических жалюзи. Ничто в этом оголенном и на удивление заброшенном пространстве не напоминало о сутолоке ярмарочных дней, когда здесь собирается вся округа, когда площадь заполняется множеством спорящих, горланящих и бурно жестикулирующих людей. Я с наслаждением вдыхал тихий морозный воздух, щипавший мне ноздри и покалывавший легкие своими животворными иглами. Чуть позже, сделав еще несколько шагов и оказавшись поблизости от величественной статуи, стоявшей, если не ошибаюсь, в самом конце широкого, обсаженного деревьями, но тоже пустынного и мертвенного бульвара, за которым проглядывал длинный ряд обветшалых домов, я почувствовал, и на этот раз с полной уверенностью, что за мной кто-то идет. Тут же повернувшись, я внимательно оглядел всю улицу. Ничего необычного: только волна поземки, поднятая внезапно усилившимся ветром, да несколько крутящихся обрывков старых газет, которые всегда носятся в утреннем полумраке по городским мостовым. Телеграфные провода у меня над головой непрерывно издавали странное пронзительное гуденье, как если бы стужа, пропитавшая воздух, вдруг обрела голос. Я прибавил ходу, но не прошел и десяти метров, как вновь послышалось негромкое мерное поскрипыванье, вторившее моим шагам; вместо того чтобы посмотреть назад, как минутой раньше, я пустился бежать со всех ног по проезжей части, прерывисто и жадно дыша, но почти сразу же у меня закололо в боку, пришлось сначала изрядно сбросить скорость, а потом и вовсе остановиться. Спустя мгновение я услышал торопливые шаги - судя по ясному звуку, в полусотне метров, не дальше. Я оглянулся, дернувшись так резко, словно страдал нервным тиком, но не увидел даже какой-нибудь подозрительной тени, - только метрах в тридцати от меня, на грани света и темноты, стояла ручная тележка, поставленная у края тротуара торчком, так что ее оглобли были воздеты к туманному небу: она неподвижно застыла в подрагивавшей, как стекло на морозе, ночи, которую прорезали широкие сернисто-желтые лучи фонарей. Едва ли сумею объяснить, почему на меня так тяжело подействовал вид этой одинокой тележки, этих оглобель, молитвенно тянувшихся к невидимому небу и как будто выражавших, хотя в тот момент я не до конца это осознал, мою собственную тоску, - во всяком случае, это зрелище наполнило меня ужасом, паническим желанием ринуться вперед и с разбегу прорвать колышущуюся преграду тьмы. Нечасто на меня находит такая дурь. Все же я взял себя в руки и продолжил свой путь вдоль площади, выдерживая разумную скорость, - правда, я несколько увеличил шаг, но больше не оглядывался. Мне так же трудно было бы назвать причины не менее скверного чувства, пронзившего меня в тот момент, когда, огибая высившуюся над домами церковь, величественно-оцепенелую, какой и подобает быть общественному зданию, я услышал, как во мраке вдруг начали ритмично бить колокола: звон таял в ледяном воздухе, множащиеся отзвуки безлико и глухо наплывали друг на друга, словно превратившись в голос моей печали - низкий и ранящий, яростный и заунывный голос. Особенно же худо мне стало, думаю, оттого, что из-за этого раскатистого, густого звона я утратил возможность прислушиваться к легким звукам шагов и дыханию незримого преследователя. Я, как мог, спешил удалиться от церкви - гнетущей, грозной и, пожалуй, враждебной громады, лишь усиливавшей откровенно неприятное впечатление, которое производил этот квартал. Помню, как разозлила меня в ту минуту стая сварливых ворон, с громким гвалтом возившихся в мусорной куче; я даже метнул в них пару камней, но не преуспел - тяжело взмахивая крыльями, они дружно снялись с места и вновь уселись на моем пути немного поодаль. Тут я припустил во все лопатки, хотя опять стал задыхаться; ко всему прочему выпитое спиртное отдавалось болью в животе, словно там перекатывался раскаленный булыжник; домчавшись до конца бульвара, упиравшегося в невысокий холм, я свернул в какую-то улочку и побежал мимо мрачных домов с верандами, перед которыми на облезших газончиках кое-где торчали чахлые деревца: картина, постепенно выходившая из полумрака, напоминала смазанную, бессмысленную, зловещую фотографию. Эта улица вывела меня на другую, более широкую, со стройными рядами деревьев по обеим сторонам, а та в свою очередь подвела к воротцам городского парка. Войдя в него, я сразу же почувствовал, что это и есть место, куда меня непременно должны были принести ноги, хотя причин, чтобы направиться именно сюда, а не в какой-либо другой район, у меня не было, - все случилось так, будто я стал жертвой тончайших расчетов безымянного преследователя, прекрасно знавшего городскую топографию и гнавшего меня через лабиринт улочек и площадей с одной целью - привести без моего ведома как раз туда, где я не помышлял оказаться ни сном ни духом. Этот парк находился на острове треугольной формы и был со всех сторон окружен водой, а с сушей связан единственным мостом, позволявшим попасть внутрь и вернуться обратно: без сомненья, мой враг не мог выдумать для меня лучшей западни. И все же я продолжал идти по дорожке, сначала забиравшей вверх, а потом спустившейся к центральной площадке - обнесенному ложноклассической балюстрадой дну небольшой котловины, где сходились и другие аллеи; здесь, под гигантской елью - той самой, что видна из любой точки города, - стояли пустые каменные скамейки, окаймлявшие полукружием толстый снежный ковер, которому с приходом теплых дней предстояло растаять и обнажить блестящий красный гравий. Я уселся на одну из скамеек, поближе к стволу дерева, перед тем тщательно сметя с нее снег сухой веткой. Как ни странно, только в этот миг я сумел расслабиться и почувствовал себя в безопасности. Испуганно озираться по сторонам было незачем, страх меня внезапно покинул. Да и чего мне было бояться? Верил ли я по-прежнему в существование врага? Скорее всего, он был целиком и полностью создан моим разогретым винными парами, а потому чрезмерно изобретательным воображением, - и я, объятый безотчетной паникой, которую усугубляло видение неминуемого возмездия, принявшего в полубезумном сознании облик человеческого существа, бежал только затем, чтобы спастись от грозившей мне кары. Теперь, непонятным образом стряхнув наваждение и уже не глядя на происходящее столь трагично, я мог с легким сердцем наслаждаться красотою места, где более не чувствовал себя затравленным и гонимым; к тому же воспоминание о целой эпохе моего прошлого, с ним тесно связанной, наделяло это место поразительной волшебной силой, овевая его чем-то далеким, весенним. Ведь именно здесь, на этой скамейке, я больше всего любил сидеть весной, когда в парке, сейчас пустынном, темном и безмолвном, бегала шумливая детвора и гуляли обнявшиеся парочки, по земле скользили солнечные блики и зеленые тени, а в воздухе звенел птичий щебет и слышались громкие возгласы, которым придавала неожиданную гулкость текущая рядом река.
В этот парк, разбитый на свайном основании, мне нравилось приходить для того, чтобы смотреть на игры детей, хотя от их крика подчас можно было оглохнуть, а еще, как ни стыдно признаться, ради мрачной забавы, состоявшей в том, чтобы бесить немногих девиц, сидевших там в одиночестве, - вначале они снисходительно позволяли мне на них таращиться, потому, должно быть, что расценивали это навязчивое внимание как необходимую прелюдию, но спустя какое-то время, раздраженные моим непонятным поведением, которое, видимо, приписывали чрезмерной скромности, отворачивались, переставали бросать на меня косые взгляды и выставлять напоказ свои ножки, - а иногда, то ли разгадав мою стратегию, то ли окончательно отрезвленные моей пассивностью, резко вскакивали и, с пламенеющими от негодования щеками, уходили прочь. Многолюдный или опустелый, парк, однако, был способен привлечь меня и сам по себе: этот песчано-травяной треугольник, одной вершиной рассекавший воду наподобие носовой части корабля, лежал, мне казалось, на самом краю света, и с моей скамейки я мог созерцать не только водоскат, по которому с гребня плотины бежали светящиеся прозрачные волны, превращаясь внизу в нагромождение белой кипени, прошитой камнями, но еще и всю уходящую вдаль реку с вереницей переброшенных через нее мостов, не поддававшихся, даже если бы видимость была идеальной, точному счету, и, наконец, по другую сторону водоската, высокие липы, нависавшие над глухой толстой стеной, - эта стена возбуждала во мне любопытство, поскольку в определенные часы дня за нею можно было слышать таинственный слитный шум: топот ног, шагавших или бежавших по гравию, голоса, азартно перекликавшиеся в ходе какой-то игры, - а потом все эти звуки разом обрывало сухое дребезжанье колокольчика. Жаль только, что мне не дано передать спокойное и в то же время пронзительное чувственное наслаждение, какое я испытывал, неподвижно сидя на этой скамье, откуда мог любоваться ландшафтом, соединявшим в себе, насколько хватал глаз, блестевшую воду, здания, зеленую листву и над всем этим - облака, которым сообщал магическое сияние весенний свет; нежась под ласковыми лучами солнца, защищенный от ветерка, в это время года еще очень свежего, плотным пальто, я часами разглядывал проходивших мимо меня людей, сверкающую струну стального моста над плотиной и, запрокинув голову, - светло-изумрудный свод ели, нависшей надо мною всей своей вышиной (картинки, прямо скажем, самые обыкновенные), а заодно - прислушивался к бессвязным разговорам гуляющих, радостным крикам детей, быстрому журчанию воды, бурлившей под металлическим мостом; эта параллельная работа зрения и слуха давно уже стала для меня неотделимой от весьма своеобразного чувства, которое может возникать в самый неожиданный момент и в связи с первым попавшимся, нисколько не замечательным предметом или человеком. Примерно такого: пусть все вокруг течет, струится, а я - я ничего не делаю посреди этого бескрайнего потока, только смотрю и слушаю. Пожелай кто-нибудь меня из этого сладкого забытья вырвать, я, видимо, реагировал бы раздраженно и, движимый инстинктом самозащиты, отвечал даже на безобидный вопрос грубым словом или жестом, хотя позже наверняка раскаялся бы и просил у обиженного прощения. Впрочем, до того, чтобы защищаться от досадного вмешательства посторонних, дело ни разу не доходило, и по очень простой причине: на меня никто не обращает внимания. (В моей невзрачной внешности, сколько я на нее ни сетую, есть и выгодная сторона: она позволяет вести свободную жизнь и ничем себя не стеснять.)
Поверьте, я так пространно рассуждаю о том периоде прошлого, с которым ассоциируется для меня эта скамейка, отнюдь не из самовлюбленности: во-первых, я хочу напомнить, что счастье, вопреки утверждениям иных людей, вечно к нему стремящихся и никогда не обретающих, ежеминутно вспыхивает у них перед глазами и поет в ушах, - лучше бы им черпать его, пусть на краткие мгновения, из этого источника, чем изводить нас своими бесплодными жалобами; во-вторых, я хочу показать, сколь важной считаю связь между внезапным исчезновением страха и воспоминаниями о мирном блаженстве давних дней, неудержимо всплывшими в моей памяти при виде скамейки, на которую я сел. Диву даюсь, как быстро, стоило мне войти в парк, угроза перестала казаться реальной. Феномен этот, по-моему, особенно интересен тем, что на его примере можно видеть, какое сильное воздействие подобные воспоминания - если, конечно, они сохраняют свой неистовый аромат, - способны оказывать на умонастроение человека, даже когда им владеет страх, а так в данном случае и было. Но довольно об этом.
Еще одно замечание. Выше я забыл упомянуть некоторое обстоятельство, также, на мой взгляд, не лишенное значения, и не решаюсь обойти его молчанием, хотя положил себе рассказывать только самое существенное. Вы, может быть, обратили внимание на то, что едва я ощутил опасность и пустился бежать по городским улицам, меня сейчас же оставило болезненное чувство вины, пробужденное, как, надеюсь, я внятно объяснил, мыслью о постыдном поведении в баре и ставшее еще более острым при воспоминании о смехе той женщины. Это чувство, лишь только меня охватил страх, само собой исчезло; не менее любопытным кажется и то, что, когда у входа в парк меня в свою очередь покинул страх, оно вернулось далеко не сразу: в тот момент я был целиком поглощен чарующей музыкой прошлого, и ничто не могло омрачить мою радость, - о настоящем я позабыл и думать. И все же, какой бы властной ни была эта музыка, мог ли я находиться под ее обаянием бесконечно долго? Не должна ли она была рано или поздно смолкнуть, вновь поставив меня перед необходимостью платить за позор публичной исповеди тяжелым отвращением к себе? Так и произошло, однако на этот раз сознание падения подавило меня слишком жестоко, и, понимая, что в сложившейся ситуации наиболее действенным лекарством - попросту единственным, способным принести облегчение, если не вовсе избавить меня от угрызений совести, - может быть именно страх, я начал сокрушаться о том, что он меня оставил, и страстно желать для себя кары, которой, я был уверен, предстояло стать испытанием, ведущим к духовному обновлению.
Выглянула луна, и у меня екнуло сердце: с негромким лязганьем затворились решетчатые воротца, в парк кто-то вошел. Я немного приподнялся, упершись ладонями в скамейку, и вгляделся в дальний конец клумбы, покрытой толстым слоем снега, - не видно ли кого на повороте дорожки. Мост был пуст, если не считать двух бочек с варом и груды брусчатки, из которой торчал красный флажок, слегка колыхавшийся на ветру. Я чувствовал тонкий леденящий запах воды, слышал шум водоската; в полумраке, испещренном лунными бликами, со всей отчетливостью прочертились, мерцая, жесткие конструкции моста. Я мотнул головой и, кажется, даже рассмеялся; вытащив из кармана платок, стер со лба капли пота. Я еще вполне владел собой, еще хотел так же неспешно вкушать восторг этой бессонной ночи, чувствовать, как время утекает сквозь пальцы, и не отвлекаться ни на что постороннее, требующее излишней траты сил, - а для этого мне нужно было сохранять идеальную ясность восприятия. И все-таки не мог удержаться: пристально смотрел то на мост, то на дорожку, бежавшую между круглыми пятнами фонарного света и пропадавшую в темноте.