Но она прыгнула. И тут люди увидели ее по-прежнему босой и безумной, с распущенными сожженными волосами – и глаза их наполнились страхом. Она усмехнулась, глядя на них и пошла прочь. После того, чем отплатил ей человеческий род за ее заботы – не без колебаний, но зато бесповоротно и окончательно сдавшись неправде и стяжательству, – она имела все основания плевать на все их скрепленное порукой круговой подлости сообщество. Она выбирала свой путь. Не вспять, нет. Конечно, она не надеялась вернуть времена, когда сила бескорыстия в последний раз объединила людей на посадке деревьев общего сада. Она не могла отменить ни времени, ни нравов, восторжествовавших в нем. Ее опыт был радикальнее – она отринула время человечества и двинулась прямо к матери-природе. Очень скоро она поняла, что путь избран верный, надежный. Она отказалась от общения с людьми, и люди забыли о ней. Но птицы, звери, деревья и растения, которые окружали ее, делались все понятнее, все роднее. Она чувствовала, как приближается друг-дождь, по тому, как радуются растения, открывая навстречу влаге свои устьица. Она чувствовала под ногами воду, мощную воду, а не тот продырявленный частными скважинами водоносный пласт, который уже не мог напитать общие колодцы. Подземная река рассекала землю прямо под нею и наполняла силой. Босыми ногами она чувствовала мощь летнего солнца, запекающего голую красную глину. Но особенно она любила крупитчатый мартовский снег, еще таящий в себе холод зимы, но уже пронизанный со всех сторон лучами и заключающий в себе солнце, как твердые ядрышки…
Только поначалу, когда она еще не понимала как следует, что делает, когда ей временами казалось еще, что она просто бедна и ужасающе одета, ей было трудно. Потом она осознала подвиг, и ей сделалось легко; она не стала получать пенсию, платить за свет и газ, так что свет ей, в конце концов, отключили, и она привыкла жить в темноте, находя, что этак ничуть не хуже. Ибо только людей в темноте сверлят ерундовые тревожные мысли; у нее же мыслей давно никаких не было, были только глубокие, спокойные чувства вроде желания жить в нежной любви ко всякой твари, рождающейся под луной, будь то кошка, мышь или паук, жить беспорочно, наперекор людям, избравшим похоть наживы и сладострастия себе в поводыри. Видимо, чувства эти были настолько явными, что не только мальчишки, прежде с наслаждением травившие ее, но и другие, взрослые, насмешливые и сильные люди перестали выдерживать ее взгляд и, заметив, первыми обходили ее.
В молодости она была очень сильна, и оказалось, что сила не оставила ее: она приволокла откуда-то несколько бетонных свай, поднять которые мог только кран, и навалила их грудой посреди переулка, навсегда сделав его непроезжим для машин. Как-то один отставной военный, выстроивший рядом дом, поклялся ей размести завал бульдозером. Она ответила тем, что принесла от железной дороги несколько запасных рельсов и просто бросила поперек переулка…
Однажды вернулось лето. Гек собрал все свое художество и перетащил на заброшенную, но зато сдающуюся за какие-то смешные деньги терраску такой же заброшенной и отчасти уже разваливающейся дачи, хозяйка которой, милая старушка, жила тем, что держала кур. Теперь, вернувшись откуда-нибудь далеко за полночь, Гек просыпался под крик первого петуха, затем под крик второго, а затем уж под дружное квохтанье всего птичника. Хозяйка по-бабьи жалела Гека и, считая, что ведет он пропащую и беспутную жизнь, иногда для здоровья дарила яичко. Гек и вправду агонизировал в бурных возлияниях летней поры, был и здесь, и там – иногда даже одновременно, но все видели, что он дошел до ручки, и гадали, будет ли вообще продолжение у этого житья при курятнике или он размозжит-таки себе голову, как Женя, сын старика Харитона, всю ночь просидевший в разбитой "Волге" у дуба, куда его угораздило врезаться…
Однажды, когда Гек вполпьяна шел по улице, к нему подбежал паренек. Он не знал, как вернее обратиться к чужому человеку, но дело было, видно, нешуточное, и он просто сказал:
– Дядь, а на том участке топорами кидаются…
Если бы Гек был трезв, он бы увидел, что парень весь зацепенел от ужаса. Но он не был трезв и, подумав, что паренек просто дрейфит, потрепал его по щеке, чтоб ободрить в трудной мальчишеской доле: ведь он и сам вырос в местах, где ребята носили под ватником обрезы, а про ножи он и не стал бы говорить.
– Не дрейфь, – сказал Гек. – Они просто учатся метать томагавки…
– Да? – беспомощно спросил паренек.
– Ну да, – сказал Гек. На всякий случай он все же поглядел сквозь штакетник туда, куда с ужасом смотрел паренек. Никого там не было, мальчишки, если и были, то давно уже смылись, и Гек видел только прóклятый дом Нетопыренко, по самые окна заросший дудником и лопухами, про который ему давным-давно рассказывал Павел Дмитриевич.
Раньше чем пропел второй петух, Гека разбудил властный, дребезжащий во всех стеклах терраски стук. Он продрал глаза и увидел за дверью человека в милицейской форме и паренька.
– Этот, – сказал парнишка.
– Вы не могли бы нам помочь? – спросил тот, в форме, сквозь стекло видя, что Гек проснулся.
– Нет, – обозлился Гек.
– В общем, это не праздное предложение, и если вы пройдете со мной, то убедитесь…
– Дядь, вы меня, что, не помните? – спросил парнишка, когда Гек открыл дверь.
– Да что случилось-то? – проворчал Гек. – Скажи, индеец, испугавшийся томагавков…
– Да уж, – крякнул этот… с одной звездой, майор. – Редкий взрослый такого не напугается…
Они прошли по прекрасному в первых утренних лучах переулку, перепрыгнули канаву и по мокрой от росы, никогда не кошенной траве подошли к дому с той стороны, откуда Гек его никогда не видел. Вообще ему нравился этот дом, построенный из здоровенных бревен, которые от времени потемнели и приобрели необыкновенно глубокий, благородный коричневый цвет. Со двора дом был такой же, только здесь была дверь, а на двери – отчетливый, словно нарочно оставленный отпечаток окровавленной ладони.
– Давай-ка отсюда, – сказал майор парнишке, открывая дверь.
Гек вошел и как будто попал в какой-то очень дурной сон или фильм. Причем черно-белый сначала. Потом он увидел красное на бутылке из-под водки, следы окровавленных пальцев, стянутую на пол белую скатерть в бурых пятнах, ржавый от крови топор, комнату, забрызганную кровью до потолка, так что даже окна были рябые от крови… И наконец, парня, навзничь лежащего на залитой кровью постели с раскроенной головой, рассеченной рукой и ногой…
– Шесть ран, – задумчиво вздохнул майор. – Но главное, если б он не истек кровью, его бы спасли. Это ж он сам тут ползал, водку пил… Поэтому у меня и вопрос: когда паренек вам сказал, что в саду кидаются топорами, вы вроде посмотрели туда. И что-нибудь заметили?
– Да ничего, ровным счетом, – сказал обалдевший Гек. – В том-то все и дело.
– Да… – сказал майор. – Приятель сообразил, значит, что они доигрались, и утащил его в дом, а здесь пытался добить, чтоб никто не узнал…
– А этот, – кивнул Гек на несчастного, лежащего на койке, – он кто? Сын последнего хозяина дома?
– А это имеет значение?
– Я вам скажу, если вы мне скажете – сын он или не сын?
– Сын.
– Ну тогда все как говорил Павел Дмитриевич! – воскликнул Гек. – Это прóклятый дом, все его владельцы погибали страшной смертью, но такого ужаса я…
– Да уж, – сказал майор, – смерть ужасная. Пойдемте на воздух. Но в проклятия эти я не верю, это, как в народе говорят, "по пьяни".
Они вышли на холодок. В это время второй милиционер, капитан, привел понятых. Среди них Гек с удивлением увидел Стаса – важного, хоть и очень тихого бугорка в "Садах". Стас посмотрел на дверь, увидел след кровавой руки, театрально закатил глаза и… подмигнул Геку.
– Я с собакой гулял, когда меня завернули, – сказал Стас, когда формальности были завершены. – А потом любопытно стало…
В Стасе Гека больше всего бесила и поражала его абсолютная, дебильная бесчувственность.
– Да, кстати, – вспомнил Гек. – Я весной тут, когда сарай горел, Ваньку твоего поймал, да не успел отделать как следует: он хозяйку мою любимую пугал. Ты намекни ему, чтоб он забыл это дело.
– Да… – безразлично сказал Стас. – Он же дурачок был. Двинутый. Я его давно уже не видал, делся он куда-то…
– Как это "делся"? – раздраженно спросил Гек. – Куда это у тебя люди "деваются"?
– А откуда он взялся? Откуда пришел – я знаю? И куда ушел – не знаю и знать не хочу. Ты про себя бы сказал.
– Спать хочу, – зевнул Гек. – Разбудили ни свет ни заря. Да еще ради такого… Сроду такого ужаса не видал…
– Да, – испытующе посмотрев на него, сказал Стас и закурил. – Зато теперь за Чука мстить не надо. Само все решилось…
Гек поглядел на Стаса, пытаясь сообразить. Стас курил, ожидая, что Гек скажет что-то.
– Ты что, хочешь сказать, что этот придурок… Чука?..
Стас прикрыл глаз, чтобы дым сигареты не попал в него, и многозначительно покивал головой.
– Ты за дурачка меня держишь, что ли?! – заорал Гек. – Это ж пацан, идиот, по пьяной дури…
Стас вдруг звучно, бархатно захохотал:
– Ну и псих же ты, Гек…
– А ты списал мне брата на недоноска какого-то – и спи спокойно?! Нет уж, я не согласен! Я сам найду, я докопаюсь!
– А что ты выглядишь так неважно? – вдруг плоским голосом сказал Стас. – Может, помочь?
– Да, помощь нужна, – понимая, что залез в бутылку, и не очень-то зная, как выбираться из нее, сказал Гек. – Поговорить надо бы…
– Ладно, – сказал Стас. – Приходи часам к двенадцати. Съездим к одному человеку…
Со Стасом был брат и какой-то парень.
– Глаза ему завяжите, – сказал Стас. – И обыщите.
Они посадили его на заднее сидение, прижали с двух сторон.
– Такое правило, – сказал Стас. Гек догадался, что это ему, и ответил: "Понятно".
– Дрыгаться не будешь? – равнодушно спросил парень.
– Нет, – сказал Гек.
Впрочем, глаз они могли бы и не завязывать. Все-таки гонки на неимоверных скоростях сделали свое дело: он и не подозревал, что его тело так хорошо знает каждую дорогу, каждую выбоину, каждый крутой поворот, каждый участок, годный для разгона, каждый подъем и каждый спуск. Плохо, что у Стаса была Audi, а не обычный жигуль. Audi шла мягче, и иногда он чувствовал, что изображение на экране его внутреннего навигатора затушевывается расползающимися полосами помех, но тут возникала подсказка – мягкое лопотанье шин по резиновому покрытию железнодорожного переезда, "лежачий полицейский" или еще что-нибудь в том же роде, так что Гек опять с абсолютной точностью мог сказать, где они. Он старательно "считывал" пространство, пока у него не сложилось четкое впечатление, что его просто возят по кругу. Так. Вот знакомая череда подъемов с поворотами и таких же кайфовых горок. Железнодорожный переезд – слишком явно обнаруживающий себя звонком закрывающегося шлагбаума. Теперь они должны опять свернуть направо – если он догадался правильно. Точно: низкий гул тяжелых грузовиков и разлет скоростей. Трасса. Торможение. Еще направо? Так и есть! Теперь мягкими извивами дороги, которые он ощущал своей задницей как своего рода танец, до спуска к пруду и поворота…
Они почти уже замкнули круг, как вдруг машина замедлила ход и выпала из экрана внутреннего навигатора куда-то вправо, на одну из незнакомых ему дорог. Вправо, влево, снизила скорость почти до нуля и мягко перекатилась через три подряд лежащих на дороге "полицейских". "Три ухаба" – догадался Гек и в тот же миг горько пожалел, что догадался.
Он не знал человека, которого должен был встретить, но в этот момент ему вдруг стало страшно увидеть его. Он был художник и лох, а здесь были люди, которые были кем угодно, только не художниками. Лохами они тоже не были, и если в свое время Чук этим переступил дорогу…
Гек даже обрадовался, что ему не стали развязывать глаза, просто провели куда-то по вымощенной камнем дорожке, предупредили, где будет ступенька, потом – медленнее – ввели в дом. В какой-то момент сказали "садись". Он сел. Под ним оказалось кресло, мягкое. Вроде бы те, кто провел его сюда, никуда не уходили, но через некоторое время он почувствовал, что сидит совершенно один в большом высоком зале. На всякий случай он проверил, цокнув языком. Звук подтвердил: в высоком. Потом в пустоте появился кто-то.
Прошло с полминуты, прежде чем Гек услышал голос, сильный и властный.
– Вижу, дела у тебя идут неважно. Что думаешь делать?
– Хотелось бы убраться отсюда.
– Да, – сказал голос. – Это мудрое решение. Название "Омаруру" тебе ни о чем не говорит?
– Нет.
– Это в Африке. Там у твоего брата был заводик по огранке драгоценных камней. Возьми завод себе. Поставь пару современных станков. Поправишь материальное положение, снова сможешь заниматься творчеством… Если ты не знаешь, что сейчас ответить, подумай. Но не думай долго. О решении скажешь Стасу. Больше нам нечем тебе помочь…
– Я согласен, – сказал Гек.
Он чувствовал и слышал в этом доме все, кроме шагов. Слышал, как в пространстве с сухим шелестом откинулась легкая ткань, чуть звякнула ложечка в чашке и голос – прекрасно знакомый ему голос Ваньки-придурка – негромко и вежливо произнес:
– Хозяин, чаю?
Много позже, в одну из бессонных ночей, когда голубая луна Омаруру освещает серую искрящуюся землю, будто только что сотворенную Создателем, Гек вдруг успокоенно подумал, что все случилось именно так, как пообещал ему чей-то голос на похоронах Чука: стоит ему лишь намекнуть о мести – и он исчезнет. И он исчез. Никто, конечно, не запрещал ему вернуться – но зачем и к кому он стал бы возвращаться? Кто ждал его? С прошлым его связывали лишь несколько голосов, которых он никак не мог позабыть, но к Чуку это не имело уже отношения. С Чуком все было, видимо, проще: когда он решил купить Геку дом его мечты, он, сам того не желая, влез в аферу по перепродаже земельных участков, которой занимались в "Садах" его "друзья". И что-то узнал такое, что пришлось им… Нет, они не хотели убивать. Они хотели только рая для себя. Рая, построенного по иным законам счастья, чем час вечернего чаепития…
Белых в округе Омаруру было немного: немец Йорген Рау, художник; поляк Анджей, плотник; пара музыкантов из бывшей ГДР – Крис и Анни, которые, едва проснувшись, раскуривались злющей местной травой для того, чтобы скорее нырнуть в ритмы народа гереро, обладающие свойствами космической связи. Еще был врач местной тюрьмы Николай Антонович Вяткин, почитатель Чехова и местного пива, сваренного по португальским рецептам XVI века. Вместе они никогда не собирались, но Гек, облетев их по очереди, научился любить их и относиться к ним бережно: ибо всегда жестоки причины, изгоняющие нас с родной стороны, и горьки воды, разделяющие заснеженные сады родины и берег чужбины.
Иногда Геку являлись сны, в которых он блуждал по местам своего счастья: он старался идти тихо, почти крадучись, чтобы кто-нибудь не заметил его и не окликнул из-за забора, приглашая, как прежде, попить чаю. Он боялся убедиться в том, что все изменилось и в то же время осталось неизменным – только его здесь нет. Ведь старые яблони по-прежнему цветут, и сад – как вместилище усердия и модель мира, над которой человек господствует, как старый Бог в первые дни творенья, – сад никуда не делся; просто дома в "Садах" стали другими, и люди в них тоже.
Его горло сжималось от невозможности прикоснуться к чужой радости, он поднимал воротник и уже не шел, а почти летел над землей в этих своих снах, но неизбежно один персонаж спасал его от ужаса одиночества и непричастности: то был озорной мальчишка, то с луком, то на велосипеде, который в миг, полный самого беспросветного отчаяния, вдруг откуда-то со всех ног, отшвырнув и лук, и велосипед, бросался к нему, всегда выкрикивая одно и то же слово: "Папа!"
Ствол, подпирающий небо
Рассказать эту историю принуждают меня два чувства. Одно сродни раскаянию, ибо в свое время выказал я слишком прямолинейное недоверие человеку, который открыто и чистосердечно был настроен в отношении меня. Теперь же оправдываться мне, должно быть, не перед кем: судьба ненцев Новой Земли несчастливо сложилась после того, как архипелаг оказался в ведении Минобороны. Всех их раскидали по разным поселкам нашего севера, и, я полагаю, Архип не мог избегнуть общей участи и куда-то был увезен. Куда, я не знаю. На остров ли Колгуев, на Вайгач или в один из поселков Большеземельской тундры – а все равно, везде эти несчастные переселенцы бедствовали, в особенности те, кто, как Архип, с детства не знал иного ремесла, нежели ремесло охотника-промысловика, и не умел даже, подобно большинству ненцев, управляться как следует с оленями. И потом, Архип был все-таки здорово старше меня. Не меньше сорока ему, а мне только двадцать четыре было, когда мы с ним вместе ходили. А с тех пор еще минуло почти шестьдесят лет. Он почти наверно умер. Случается, тундровые охотники очень долго живут, от суровости своей жизни только крепчая: обычные человеческие страхи холода, голода, физической усталости как бы совсем отлетают от них, и на сторонний взгляд они кажутся выносливыми свыше всякой человеческой меры. Архип как раз был таков, и я помню, что в ту давнюю пору он не ведал ни усталости, ни печали, а физически был так крепок, что только очень большая природная сила вроде обвала камней или белого медведя, решившегося напасть на человека, могла бы принести ему вред. От прочих опасностей он казался мне заговоренным, и, находясь с ним рядом, я совершенно мог не думать о них. Может поэтому статься, что Архип прожил долгую жизнь после того, как мы расстались. Ну не век же ему? А даже случись такое чудо, и он жив – что толку? Как прочитает он написанное мной? Отродясь не читал Архип ничего, кроме надписей на коробках – с едой ли, с патронами, или даже с приборами, назначение которых не могло быть ясно ему: такие все надписи он всегда прочитывал, но никогда – ни строчки из газеты или из бесполезной книги. Вот откуда и грусть невозможного раскаяния. И кабы я мог найти его, хоть дряхлого, парализованного старика и просто сказать: "Прости меня, добрый человек, было дело, я нехорошо о тебе подумал", – то, наверно, не стал бы я и браться за перо.
Но от невозможности раскаяния взявшись, не могу тогда уж обойти, не сказав хотя бы двух слов, другое побудительное чувство, которое есть изумление. Полагаю, что каждый человек, доживший до лет, когда пора отдавать долги и разбираться с кучей мелких недоделок, оставшихся от прожитой жизни, обязательно это чувство знает. Это чувство изумления – острейшее, и с каждым годом все более явственно, все полнее охватывающее – есть, может быть, наиглавнейшее в жизни человека, подступившего к старости. И не могу его выразить иначе, как восклицанием: как же все чудно-то в жизни! Как удивительно! И, с другой стороны, как же все ясно! Как же все до последней степени ясно теперь…