Кайдановский, оставив Мансура наверху, вошел в кубическую усыпальницу Спящей Красавицы; он хотел попробовать открыть дверь изнутри, она должна открываться, думал он, надо только сообразить как. Расставив на полу свечи, множество свечных огарков, он зажег их, черномраморная комната наполнилась пространством, тенями, отсветами; отблескивал магический кристалл гроба хрустального. Кайдановский приблизился, фонарики висели у него на груди, один трофейный, очень яркий. "Где она жила, когда жила? В Венеции? во Флоренции? в Риме? Я знаю слишком мало названий итальянских городов. Палермо, Падуя, Милан. Ее мог видеть Леонардо".
Язычки пламени свечного вострепетали, встрепенулись тени, и тени от ее ресниц тоже, по щекам мазнуло светом, казалось, она собирается открыть очи и вымолвить слово. Дверь открылась, силуэт стоящего на пороге не был силуэтом Мансура; человек на пороге поднял руку, еле слышный щелчок выключателя в мертвой тишине; вспыхнул свет, загорелись мелкие лампочки в настенных бронзовых светильниках, одна из лампочек со слабым хлопком перегорела, Кайдановский вздрогнул, а вошедший Вольнов сказал лампочке:
- Kapútt.
- Alles ist kapútt, - почти автоматически откликнулся Кайдановский.
- Свечи надо задуть.
- А где Мансур?
- Мы с ним немного поговорили, он пошел в свою комнату, в общежитие. Тоже очень понятливый юноша. Я и его живопись помню. Он тонко чувствует цвет. Слегка мрачноватые холсты. Мансур Джалоиров, я правильно произношу?
Кайдановскому хотелось сесть, но не было в усыпальнице ни скамей, ни кресел. Вольнов смотрел на Спящую.
- Знаете, когда я впервые увидел ее? Почти полвека тому назад.
- Цветам ввазах тоже полвека?
- Цветы я этим летом поставил.
- Она действительно под центром Молодежного зала?
Вольнов кивнул.
- Потолок должен был быть стеклянным, вернее, окно в потолке над нею, из стеклянных полупрозрачных кубиков, чтобы свет проходил сюда, а сверху ее не было бы видно; в последний момент архитектор раздумал. А в углах зала такое покрытие применил; и в полуподвальных коридорах, где запасники, есть световые окна на потолках.
- Как вы узнали о ее существовании? ведь в тайне сей экспонат держали?
- Меня привела сюда женщина, в которую был я влюблен, - отвечал Вольнов, чуть улыбнувшись. - Мы говорили о женской красоте, я сказал... впрочем, не все ли равно, кто что сказал? моей возлюбленной, как царице из сказки, захотелось услышать, что нет никого краше ее, услышать в который раз; поскольку въяве и вживе у нее соперниц не было, она решила привести меня к гробу Спящей Царевны, чтобы я их сравнил, изображая зеркальце сказочное, что ли.
- И вы сравнили?
- Да, и с далеко идущими последствиями. Припомнила она мне мой ответ - и не единожды. Иногда мне кажется, соври я, Парис несчастный, в ту минуту - вся жизнь сложилась бы иначе. Но я не мог ей врать, я был ее младше, боготворил ее... и так далее. Моя пассия была чудо как хороша, бес женственности, ледяной бес, сидел в ней; а Спящая... ведь это время, века, взгляды великих возрожденческих мастеров припудрили ей личико; но оно осталось одновременно величавым и простодушным, таких женщин теперь не существует: да, сказал я, прекрасная моя, царица моя, тебя прекрасней нет на свете, а все потому, что эта мертва; время твое вокруг тебя, царица моя, сказал я, юный сентиментальный идиот, и ни одна из дев и жен твоего времени не сравнится с тобой; но ведь эта из дней другой долготы, вокруг нее лишь тени, она единственная, а потому несравненна. Посмотри, как важно и печально она спит; может быть, она видит сны? и нас видит во сне? видит нас суетными и маленькими, с нашими претензиями и романсами, в сиреневом саду жужжание шмеля, а ей-то небось уже и музыка сфер слышалась, и ангелы пели. И так далее, и тому подобное. Я произнес целый монолог. "Вот так-то ты меня любишь?" - сказала моя дама, подняв бровь, голос ледяной, взгляд жесткий, я дрогнул на минуту, да забыл, тут же забыл, а зря.
- Вы расстались?
- Ничуть не бывало. У нас продолжался более чем бурный роман. Просто позже она дважды предала меня.
- Она ушла к другому?
- Полно, молодой человек, ушла к другому, велико ли дело, какое тут предательство, легкомыслие одно. Все было много хуже. Мне кажется, свечи лучше вообще убрать от греха. Выключатель видите?
- Кто вы, Алексей Иванович? - спросил Кайдановский.
- Философский вопрос. Кто мы, в сущности, все, оптом и в розницу? Сапиенс, люденс. Саперы и лудильщики. Я, юноша, покойник, то есть настолько, что Спящая Красавица наша значительно живее меня, поверьте мне на слово; и давайте сию тему закроем. Делаем лишнее, говорим лишнее... Знаете, как излишество в Древней Руси называлось? пианство. Запил, загулял, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Один мой знакомый изречение "Chi va piano, va sano" переводил так: "Кто идет пьяный, тот идет ссаный". Прошу прощения. Пошли отсюда. Если на внутреннюю, к петле дверной, половину сектоpa встать, дверь закрывается: если на внешнюю, ближе к дверной ручке, которой нет, - открывается, и вы выходите. Мне бы не хотелось, чтобы вы экспериментировали с механизмом слишком часто. Вас когда-нибудь Комендант застукает. Что вы шарите по карманам?
- Хочу закурить.
- Перебьетесь. Сначала выйдите из музея. Пожалуй, по мраморной не надо вам идти сейчас. Я вас во двор выведу. Я ведь вхожу в музей со двора, через пожарный запасной. Хотите, заходите ко мне, у меня и покурите, на чашку чая можете рассчитывать.
- Хочу.
В дальнем закутке музея железом обитая маленькая дверца, пожарный выход, вела в подворотню, куда выходила - на противоположной стене находящаяся - и дверь бывшей дворницкой, где в одной из комнат обитал Вольнов. Миновав кухню, по совместительству служившую прихожей, и крошечный коридор, все намытое, начищенное, идеально отдраенная бедность, Кайдановский оказался в небольшом помещении, заставленном вдоль стен книжными полками; в нише между полками стояла железная кровать типа казарменной, а возле нее овальный стол красного дерева с огромной лампой; три бронзовые грации читали бронзовые книги, между делом рассеянно поддерживая большой зеленый абажур. Два стула начала века, рустика под готику, довершали картину. Кайдановского удивило отсутствие фотографий - родителей ли, друзей ли, собственных в молодости, жены, возлюбленной, да мало ли кого еще. На стене между двумя стеллажами висела картина, видимо, тоже начала века, изображавшая мрачный остров, отражающийся в сумрачной вечерней воде; в глубине за деревьями горел странный огонек, - костер ли жег Басаврюк, окно ли светилось? В середине рамы внизу красовалась полуобломанная табличка с именем художника, обломившимся; зато название картины, вполне сохранное, он прочел: "Остров мертвых". Под картиной кнопками были приколоты к стене две репродукции: Вермеер Дельфтский, "Чтица" и "Мальчик" Пинтуриккио. Кайдановский не обнаружил и мелочей, коими обрастают люди за свою жизнь, мелочей, обычно уснащающих комнаты в стиле этой: статуэток, пепельниц, сувениров. Подбор книг отличался своеобразием изрядным, зато все остальное напоминало меблирашку старинного петербургского доходного дома: полы натерты, пыли не видно, один постоялец съехал, другого ждем-с.
Книги на нескольких языках: Гёте, Шиллер, Гейне, Гёльдерлин по-немецки, некий Бельман то ли по-шведски, то ли по-датски, французские Гюго, Ростан, Вийон, Мюссе, Рабле; италийский Петрарка, сонеты Шекспира и "Сон в летнюю ночь" по-английски. "Андрей Белый, "Петербург"", - прочел Кайдановский и обнаружил рядышком еще несколько книг того же автора, не известных ему вовсе: "Крещёный китаец", "Котик Летаев", "Серебряный голубь". Попались ему выпушенные в начале века Кузмин, Вагинов, Хлебников, "Поэтические корни волшебной сказки" Проппа, ранняя работа Лосева с грифом "Не выдавать". Вытащив наудачу тоненькую книжечку, оказавшуюся ранним сборником Пастернака, обнаружил он, к своему величайшему удивлению, автограф: "А. В. от автора на память о томительных петербургских вечерах белее ночей и сиреней". В слове "сиреней" "ей" было зачеркнуто. Он поставил книгу обратно. Вольнов вошел с чайником и двумя стаканами в подстаканниках.
- У вас много книг, они очень интересные.
- Много? Это вторая моя библиотека, первая погибла. Тут и пятой части нет от великолепия былого. Хотя кое-что я по книжным развалам в "Старой книге" отыскал. Например, детские книжки прошлого века французские, "Голубую библиотеку", "Розовую библиотеку", Жюля Верна и Фламмариона - вон те, большие, с золотым обрезом; Брокгауза и Эфрона, старого Даля. Вприкуску пьете или внакладку?
- Лучше вприкуску. Как в поезде.
- В поезде - из-за подстаканников? Любите ездить?
- Обожаю.
- А я терпеть не могу.
- И никогда не путешествовали?
- Приходилось.
- В отпуск приходилось или в командировку?
Вольнов рассмеялся.
- Нет, ни то, ни другое. Ездил просто, по-всякому, по неволе иль по воле.
- Далеко не забирались, поскольку терпеть не можете? небось, в златоглавую наезжали? на "Красной стреле"?
- В Париж ездил, в Берлин, первым классом. В Воркуту в телячьем вагончике. На "Красной стреле" вот как раз из тайгетских лесов через Москву в Петербург транзитом. Сик транзитный пассажир. Не люблю стука колес, молодой человек. Скрип полозьев меня больше вдохновляет. И до чего я, знаете ли, наездился, что, верите ли, меня и вавтобус не заманишь; я почти из дома не выхожу, с работы домой, из дома на работу, булочная рядом, гастроном почти за углом; гуляю пешком вдоль рек и каналов поутру и ввечеру, и из микрорайона никуда. Разве в Филармонию на хоры.
- Почему на хоры?
- Там лучше слышно, и меня никому не видно: я люблю музыку слушать без свидетелей, дабы моего лица никто не видел.
- То есть живете, как человек в футляре?
- Это глупейшее произведение, юноша; я на месте Антона Павловича не стал бы всерьез и почти с насмешкою описывать причуды явно нездорового и психически неуравновешенного существа, это не гуманно, особенно для доктора неподходящее занятие.
- Вы были в ссылке? сидели?
- Каторжный, юноша, каторжный, как Жан Вальжан.
- А за что вы сидели?
- Глупости спрашиваете. Как большинство: ни за что.
- Как странно.
- Что же тут странного? Странно то, что я сейчас с вами разговариваю. Этого не должно было быть. Помереть я должен был. И в некотором смысле помер. Однако оставим сию скучную материю. Почему скучную? немало лишнего я узнал в местах не столь отдаленных о человеческой породе.
- О человеке можно все из Библии вычитать, Покровский говорит.
- Не все.
- А "распни его"?
- Есть создания, для коих распинать - даже не профессия, а любимое дело, истинное удовольствие, искусство, смысл жизни.
- Да, некоторые бьют просто так, кого попало, потому что любят бить.
- Откуда и когда сие почерпнуто?
- По случаю, во дворе, в отрочестве.
- Вы вроде покурить собрались? Я вам компанию составлю. Что вы курите?
- "Ментоловые".
- А я "Бель амор". Какая многозначительная картинка-то на коробочке! намеки на зашифрованную карту лагерей Архипелага, Беломорско-Балтийский канал, который философ наш Лосев копал. А как вам нравится "Казбек" с выселенным с Кавказа чеченцем?
- Еще "Север" есть. На память о Воркуте, да?
- Господи, конечно! как я раньше не догадался! Кури и помни.
- Почему вы не спрашиваете меня, как я попал в усыпальницу Спящей? почему мы не говорим о ней? кто-нибудь, кроме вас, про нее знает?
- Кто-то из начала века, кто мог остаться в живых - вроде меня. Но в последнее время двое интересовались экспонатами, приобретенными Половцовым для музея.
- Кто?
- Один - студент. Другой... из другого ведомства. Я их чую за версту. Думаю, они меня тоже. В дурные игры, юноша, мы играем на наших широтах. Играем привычно, не задумываясь, будто так и надо. Прежде игрок хоть грешником себя ощущал; а что те, старые, игры по сравнению с нынешними? гремушки, бирюльки, детство.
- Почему так, вы понимаете? я - нет.
- Думаю, у человека в мозжечке спит тварь доисторическая, летающий хищный ящер, дракон, сатанинская зверушка, и нашлись умники, сумевшие зверушку разбудить. А она, встамши, человека-то изнутри быстро скушала, облик его приняла и пошла жрать, аки травушку, двуногих неразумных. У нивхов поговорка есть: "Увидишь двуногих вроде тебя, не будь уверен, что это люди". Видал я многих, которые, несомненно, к роду людскому не относятся. Однако две руки, две ноги, говорят якобы по-человечески. Мерзость. Мразь. Ненавижу.
Глаза у Вольнова опустели, лишились всякого выражения, пустоглазое усталое лицо. Кайдановскому стало не по себе.
- Жизнь не так плоха, как нам иногда кажется. В любом случае мы ведь любим ее.
- В некотором роде, жизнь отвратительна. Я к ней любви не ощущаю.
- У вас книжки на разных языках... - начал было Кайдановский. Вольнов рассмеялся, ответил быстро, с пугающей понятливостью:
- Про апостола Павла изволили вспомнить? если я говорю языками человеческими и ангельскими, если имею дар пророчества и знаю все тайны, но любви не имею, - то я ничто? Я осознаю, что я ничто и никто. Меня убили за Арагвой, ты в этой смерти неповинна. Я вам уже сообщал, что я покойник. Все, не буду, не пугайтесь так, извините, стыдно детей стращать. Идите с Богом. Хотите книжку дам почитать? Выбирайте любую. Впрочем, подождите. Вы меня задели своей цитатою из Послания к коринфянам. Хочу несколько слов за себя замолвить. Вам, молодой человек, представить мою жизнь трудно. В вашем возрасте я жил в замке из слоновой кости, грезил, спал в культуре, как в колыбели; и явились марсиане, объявили новую эру, переписали заповеди навыворот, возжелали возвести рай на земле, но для убедительности начали с возведения ада; преуспели, доложу я вам! Моя прекрасная подружка оказалась исчадием (или стала им?), колыбель моя разлетелась вдребезги, я очутился в преисподней, в пыточной, ум мой отказывался понять происходящее, значительно превосходившее все мои представления о зле. В некотором роде, я умер - и случайно вернулся на грешную землю; выходец с того света, призрак, мертвей. На любовь сил уже не хватало, они ушли на то, чтобы сохранить хоть отчасти облик человеческий. Я пытался трактовать как-нибудь действительность, ее неизъяснимый абсурд и сюрреалистический ужас. Вот что пришло мне на ум. Ни происки врага рода человеческого, обосновавшегося, конечно же, в двадцатом веке на бывшей Святой Руси, ни людской произвол, ни заговор вселенский тут не объяснение. Бог тоскует без игры и начинает игру, но, поскольку Он единственный, партнера нет, приходится играть с самим собой. Его левая рука воистину не ведает, что творит правая. Что возможно лишь у безумца, существа с поражением мозга. Вся наша жизнь - игра симулирующего сумасшествие ветхозаветного Бога. То бишь сказки для сумасшедших, так сказать, натюрлих.
- Покровский назвал бы ваши догадки кощунством.
- Он был бы абсолютно прав. На наших широтах уже не одно десятилетие кощунство - основная черта бытия. А может, двадцатый век сам по себе - столетие кощунства.
"Ну, кто меня тянет за язык? - думал Кайдановский, уходя. - Зачем я сболтнул про кощунство? Как я могу его судить, кто я такой? Все равно что безрукого корить: не можешь, мол, обнять. Ведь он искалеченный. А я хочу видеть титана, сверхчеловека, идеальный манекен из папье-маше с благородным лицом, в безупречном костюме".
Выйдя из подворотни, Кайдановский столкнулся с Кузей и Юсом, рассказывающим истории про свою джаз-банду вообще и про музыканта, пишущего стихи и прозу, о глумящихся козлах, в частности:
- Я, говорит, и сам, говорит, не пойму, где у меня кончается стёб и начинается степ. Степ бай степ, от стёба к стёбу, степь да степь кругом, и выходим на просторы литературного произведения, мною созданного с неизвестной целью, говорит.
- Мне лично кажется необычайно вздрючным верлибр про козлиный глум: "Козлиный глум царил в пространстве городском, и в сельской местности он простирался понемногу", - сказал Кузя.
Мелкие темные кудряшки (вились темно-русые волосы, баки, борода), вздернутый нос, но не особо и вздернутый, сверкающие серо-голубые глаза, а также небольшой росточек придавали Кузе сходство с Пушкиным, он это знал, ему неоднократно о том говорили.
- Вот ты сейчас, охвачен вдохновеньем, стихи читал про глум, - сказал Юс, - а я Аникушина жалел: лепил он своего тенора, лепил, вылепил, перед Русским музеем вляпал к музею задом, а тебя, такого натурщика бесценного, в глаза не видал. Сколько реалист упустил возможностей, ай-ай-ай. Кстати, мне в оной статуе больше всего одна деталь нравится: Сергеич-то в мятых брюках, небось опять на сеновале с дамой обжимался: сзади под коленками складочки на мятых штанцах очень старательно и весьма сексуально отображены.
- Что ты мелешь, Иосиф, - сказал Кайдановский, - какие в Санкт-Петербурге сеновалы?
- Читаешь всякие дрянные исторические романы, да не туда и воспаряешь, а антуражу не чувствуешь: ежели были лошади, стало быть, имелись и конюшни, и не без сена.
- Юс, - не унимался Кайдановский, - посмотри Даля; сеновал - это...
- Ты меня упрекаешь в недостаточном знании русского языка? намекаешь - мол, русскоязычный? посмотри словарь великорусской мовы, иудейское отродье, зубри, тварь, где амбар, где овин, где ясли, где сеновал, а где рига! И такого тайного антисемита я спрашивал, не жид ли он! бедное я наивное бородатое дитя.
- Ах, сеновал, сеновал! - мечтательно и воодушевленно воскликнул Кузя. - Ах, дилижанс! Вы как себе представляете технологию-то? измять брюки под коленками, имея даму в конюшне? тю на вас, это Пушкин произведение писал, на стуле сидел, сидел, сидел, строчил да и помял панталоны; тут намек на творчество, реалист ничего зря не делает, все дышит правдой жизни, а не дикими фантазиями сексуально озабоченных советских студентов.
- А что? - сказал Юс. - Дело говорит.
Аделины, аглаи, алевтины и аделаиды попадались навстречу, улыбались, даже красовались отчасти, а когда с ними здоровались, отвечали единообразно:
- Привет, Василий.
- Откуда ты, Аделина, взяла, - вопрошал Юс, - такие красивые глазки?
- Красивые или накрашенные? - уточнял Кузя.
- И то, и то.
У пивного ларька на углу, где все знали друг друга в лицо, пьянчужки студентов, студенты забулдыг, все свои, город привычных лиц, случайных почти не видно, две аглаи, одна с текстиля, другая с дерева, сдувая пену со своих маленьких пивных кружек, все спрашивали - правда ли, что кто-то с металла делает к карнавалу с помощью Золотка ходячего робота, выше карлика из ларька, а зовут робота Железный Феликс?
- Только ходячий? - спросил Юс. - Не говорящий? Петь не будет?
- Что же он с таким именем, Василий, может петь? - спросила аглая с текстиля.
- Да хоть "Интернационал", - предположил Юс.
- Что-нибудь народное, - сказал Кайдановский. - Например, "Эй, ухнем!"
- Городской романс пожалостней, - сказал Кузя, - все пташки-канарейки так жалобно поют и нам с тобою, друг милый, разлуку придают.
- И нас с тобою, друг милый, - поправил Юс, - разлуке предают.
- Не слыхали мы про Железного, не слыхали, девочки, - утверждали они втроем и врали нагло, ибо некоторые детальки для робота-рыцаря лично вытачивали.