– Что случилось? Ты чего кричала? Кого убили? – встревожено спросила соседку. – С детями что-то худое? Ой, Данила, что с тобой? – увидев соседа в крови, в ужасе зажала ладонью рот. – Ой, боже! Что это?
– Оставайтесь дома, я скоро, – Кольцов кинул в телегу несколько охапок соломы из стожка, бросил поверх рядно с плетня, ударил коня кнутом. – Но, родима-а-я-а! – Глаше что-либо говорить не стал, забоялся. – Ладно, потом скажу, – буркнул себе под нос, усаживаясь удобней в телеге.
На краю деревни догнал молодого лесничего из соседней деревни Борки Кулешова Корнея Гавриловича.
– Садись, поможешь заодно, – пригласил того в телегу. – Беда у нас, Гаврилыч, беда. Медведица Фимку Гриня задрала.
– Да ты что? Не может того быть. Не время шатунов, да и людоедов серёд медведей в наших краях не было, – недоуменно пожал плечами лесничий, усаживаясь спиной к вознице.
– Видно, Ефим стрел медвежат, я их потом видел, пугнул от себя, – пояснил Данила. – Фимка снизу ещё успел матке ножом кишки пустить, когда под ней был, а я уже топором только добил её, а то он сам, Фимка, с ней справился. Зубами пузо медведице грыз. Я потом её шкуру вместе с шёрсткой у него из рота еле выковырил, и он сразу задышал. Правда, плохо дыхал.
– Живой хоть?
– Я ж говорю, вроде дыхал, поспешать надоть, чего доброго, не успеем.
– Типун тебе на язык, Никитич. Что ж ты каркаешь? Это ж друг твой и свояк.
– Не ко времени, холера его бери. Тут пахать надоть, а он с медведями ручкаться затеял, – Данила огорченно сплюнул. – Как теперь одному на два дома управиться – ума не приложу.
– Не об том думаешь, живой бы был, и то ладно, – Корней спрыгнул с телеги, взял коня под уздцы: лошадь, почуяв дикого зверя и кровь, заартачилась, не хотела идти на поляну. – Но-о, но-о, не боись, не боись!
Ефим лежал без признаков жизни: разорванная одежда, весь в крови и в медвежьих нечистотах, что застыли на нём грязной коростой.
– Вроде пульс есть, – Корней встал на колени, взял руку Ефима в свои руки, почувствовал слабые толчки крови. – Точно, живой. Давай, Никитич, в больницу срочно. Сказывают, новый доктор даром что молодой, но грамотный.
Вдвоём загрузили Ефима, Данила сел так, чтобы голова друга лежала у него на коленях.
– Не так дрогко ему будет, Гаврилыч, – пояснил лесничему. – А ты сходи до жёнки Фимкиной, Глашки, расскажи всё, только не пугай сильно.
– Ладно, езжай. Тут шкуру еще снять надоть, да и мясу зазря пропадать нельзя. Ну, с Богом.
Данила гнал, не жалея коня. Кнут то и дело опускался на круп животины, телега дребезжала, подпрыгивая на ухабах. Страху поддавало затихающее, а то и совсем замирающее дыхание друга. Больше всего Кольцов боялся, что Ефим умрет в пути, не успеет довести до больницы, как тот скончается у него на руках.
Такого слова как "любовь" Данила стеснялся, не признавал и ни разу не говорил его вслух даже жене Марфе, хотя от избытка чувств к ней сердце то замирало, то трепетало, готовое выскочить наружу, непрошенная слезинка могла выкатиться из глаз. Но что называется любовью – ему было неведомо. Просто было хорошо, и с него достаточно. Какие могут быть слова? Хорошо – и всё тут!
Так же относился и детям: мог подолгу наблюдать за ними, умиляясь, а то позволял им вытворять с собой всё, что взбредёт в голову детворе, ему это было приятно, не тяжко, не отнимало душевных сил, а, напротив, придавало их.
И отношения с Ефимом лежали где-то в той же плоскости: сколько помнит себя, всегда рядом находился Фимка, всё у них было напополам. Настолько привязался к нему, что и себя не мыслил отдельно. Это была крепкая, настоящая мужская дружба, но ему было не важно, как это называется. Просто готов был ради него на всё, и точка! А тут вдруг такое! А если? Не дай Боже.
– Держись, Фимушка, держись, – то ли поддерживал друга, то ли успокаивал сам себя и всё подгонял и подгонял коня. – Но-о, родимая! Не подведи, выручай, конёк, потом сочтемся, потом.
И конь не подводил: крупные хлопья пены слетали с лошади, шкура от пота лоснилась, светло-коричневая масть превратилась в вороную.
На полном галопе влетел на больничный двор, осадил коня так, что тот вздыбился в оглоблях.
– Тр-р-р! Приехали! Есть тут кто-нибудь? – закричал, не вылезая из телеги, боясь снять, потревожить голову товарища, что придерживал у себя на руках. – Сколько ж ждать можно? Эй! Кто-нибудь!
– Чего орешь, как припадочный? – из больницы неспешно вышел Иван Пилипчук по кличке Ванька-Каин, санитар с лоснящимися щеками, длинными толстыми руками и такими же ладонями-лопатами. – Барином стал, сам зайти не можешь? Кричишь тут, леший, людей пугаешь. Привык в своём лесу орать, вот и тут орешь.
– Рот закрой! Конь шарахается, – и уже тише, почти жалобно продолжил, – Фимку медведица задрала.
– Ну-у, если медведица, тогда конечно, – санитар уже подсовывал ручищи под Ефима, прилаживался нести в больницу. – Вот если бы медведь, тогда другое дело, а медведица – она ласкает, она ничего страшного, она ж – баба.
– Ага, ласкает. Просила, чтобы и ты прибежал, поласкался к этой бабе.
– Прекратите разговоры! – Данила не заметил, как к ним подошел высокий молодой парень в белом халате. – Заносите больного в приемный покой, быстро!
– Доктор, доктор, – Кольцов спрыгнул с телеги, побежал следом.
Вид молодого человека почему-то не внушал доверия, вызывал сомнение: вряд ли такой молодой, почти юный врач сумеет ли что-то сделать, спасти соседа.
– Доктор, ты, это, с Фимкой-то, смотри, головой отвечаешь! Аккуратней с ним, я шутки шутить не буду, – произнёс немного подрагивающим голосом с угрожающими нотками. С окровавленным топором в руках и весь в крови Данила выглядел, по крайней мере, устрашающе.
Он сам не заметил и не понял, откуда в его руках очутился топор. Возможно, как засунул за пояс ещё в лесу, так и оставил там.
– Вспомни, хорошенько вспомни, чему тебя учили в твоих школах докторских, а я тут рядом буду, если что, подсоблю, а то и напомнить могу.
– А вы, собственно, кто? – врач на секунду остановился, повернулся к мужчине, смотрел на него спокойно, открытым взглядом, спросил доброжелательно, дружелюбно.
– Я, это, – стушевался Кольцов, только теперь обнаружив в своих руках топор, понял всё и еще больше засмущался. – Я, это, Фима как я, а я – как он, – закончил загадочной запутанной фразой.
Но доктор понял правильно.
– Меня зовут Павел Петрович Дрогунов. Я – врач. Вот и хорошо, что вы переживаете за друга. Но не волнуйтесь, сделаем всё, что в наших силах. А сейчас приведите себя в порядок, да и коня вы загнали, займитесь им, – на прощание доверительно коснулся руки Данилы, мягкая улыбка тронула лицо доктора, и он скрылся за дверью больницы.
Кольцов ещё некоторое время молча стоял на больничном дворе, не зная, куда себя девать, что делать. Ему хотелось быть рядом с Фимкой, помочь, если что, доктору, а то и заставить лечить правильно, если вдруг врач заартачится, чего доброго, цену себе набивать станет. На это дело у Данилы есть веские доводы и способы переломить ситуацию в свою сторону. И ещё раз глянул на окровавленный топор, что по-прежнему держал в руках.
– Это ж надо, – произнёс неопределённо, то ли не веря всему, что случилось за последние часы с ним и его другом, то ли выражая недоверие доктору, то ли удивляясь самому себе, своей решимости. Потом всё же последовал совету молодого врача, взял коня под уздцы, повёл с больничного двора. Выпряг лошадь, долго водил её по лугу между речкой и больницей, привязал вожжами одним концом за узду, другим – за телегу, пустил пастись. Сам ополоснулся в реке, свернул толстую самокрутку, прикурил, прилег в телеге, расположился ждать.
– Да-а, вот оно как жизнь-то устроена, итить её налево, – сильно затянулся, стряхнул пепел, повернулся лицом к реке. – Кажется, с германской войны только-только пришли мы с Ефимом, молодые, неженатые. Однако жизнь не обманешь, время не остановишь, оно бежит и бежит, а будто вчера это было, вот ведь какая петрушка, – мужчина хмыкнул, покачал головой. – Скажи ты. А вот в памяти всё свежо. И, слава Богу, есть что вспомнить.
Глава 2
Это ж, какое счастье, что мы с тобой, Фимка, вместе служим, – рядовые Кольцов и Гринь находились в боевом охранении, лежали в окопе на подстилке из лапника.
Данила то и дело привставал, елозил, никак не мог найти сухого места. Который день моросил нудный весенний дождь, тучи зависли над передовой, туман почти не покидал передний край фронта. Снег сошел давно, земля оголилась, дожидаясь тепла и солнца.
В редкие минуты, когда туман еле-еле отрывался от земли, были хорошо видны немецкие окопы, а то и доносилась музыка с их стороны. Тоже, наверное, осточертела им эта война. Правда, немцы успели-таки вкопать столбы и натянуть колючую проволоку на всякий случай вдоль своей передовой линии обороны. А у нас нет, вот поэтому и сидят в боевом охранении русские солдаты, такие как Ефим и Данила, сторожат, как бы немцы сдури не попёрли, не полезли опять в атаку.
– Какого чёрта тут можно увидеть? – Ефим опустился на дно окопа, грубо выругался. – Ещё день-другой, если немцы не убьют, так от хвори подохнешь, или вши заедят. Сколько можно в такой хляби сидеть? Уже всё мокрое: и обувь, и одежда, шинель скоро не поднимешь, так намокла. А вши как будто стали на полное пайковое довольствие на моём теле, не знаешь, куда от них деться, грызут без перерыва.
– Видал, какие окопы у немцев? Любо-дорого сидеть! Доской обшиты, блиндажи, накаты, сухо, удобно, по доскам ходют, суки, так и воевать легше. Может, отбить эти окопы у немчуры? Завидки берут, на них глядя.
– Просто так они не отдадут. Кто ж с тепла да в холод? С сухого да в мокрое, грязное? Нам бы кто смастерил такие, да, видать, некому пожалеть русского солдата.
– А ты иди к ротному, ему пожалься, – Данила так и не нашел сухого места, пристроился в уголке на корточках, прижавшись спиной к земляной стенке. – Там, наверное, полно агитаторов в батальоне. Всё агитируют, агитируют, и сами не знают за что, лучше бы по домам отпустили. Ты домой хочешь, Фимка? Вот, если б тебе сказали: "Рядовой Гринь! Съезди-ка ты, храбрый солдат, на побывку в Вишенки!", отказался, нет?
– А к этому идет. Слыхал, вчера унтер один из студентов что кричал?
– Нет, я ж при кухне дневалил, повару Кузьмичу помогал жир нагуливать. Вот же скотина! – Данила с силой стукнул кулаком в стенку окопа. – Зажирел полностью! Лень пальцем пошевелить: засыпь то, помешай в котле это! И таким командирским голосом, таким тоном, будто я ему по всей жизни обязан, будто я повар, а он надо мною царь. Так что там в ротах слышно?
– Говорит, чтобы штыки в землю да по домам. Мол, братья мы с немцами навек, – Гринь облокотился на бруствер, долго всматривался и вслушивался в сторону немецкой обороны, только после продолжил. – Да-а, братья. Так и норовят по-братски насадить наших православных на штык, немчура проклятая, или снарядом на мелкие кусочки разбросать по землице славян, – презрительно сплюнул куда-то за бруствер в сторону немцев.
– Ага, это ты правду сказал, Фимка, – Данила принялся шарить рукой в сидоре, пытаясь отыскать сухарь. – Если бы не ты, гнил бы я в землице сырой уже который день. Спасибо тебе, Ефимка, век помнить буду, по гроб жизни должник я твой.
– Ладно тебе, – недовольно ответил друг. – Заладил опять. Как будто ты бы по-другому сделал.
– Оно, конечно, если бы что с тобой, то конечно. Только я не такой расторопкий, как ты, вот беда, – Данила имел в виду рукопашную атаку вот на этом же поле недели две назад.
Тот день с самого утра заладился на славу: тихо, тепло, солнышко недавно встало, обсушило землицу, а сейчас светило, согревая солдат в окопах. Благодать!
Завтрак подвезли горячий, главное – вовремя, пристроились с котелками кто где мог, не успели ложки обмакнуть, как немцы открыли артиллерийский огонь по позициям батальона. Какой уж тут завтрак? Выжить бы.
– Какой день испортили, сволочи, – Ефим бросился на дно окопа, на него тут же свалился Данила.
Оба вжались в землю, шептали молитву во спасение, а снаряды ложились всё ближе и ближе. С нашей стороны полнейшая тишина: хоть бы для порядка в ответ пустили снаряд-другой, и то настроение у солдат поднялось бы, не так страшно было бы погибать, зная, что не ты один на этом участке фронта. А так кажется, что только по тебе и стреляют, что ты один на один с винтовкой против всей немецкой армии. Жутко.
Очередной снаряд разорвался недалеко от бруствера, наполовину засыпав их в окопе.
– Ты живой? – Гринь привстал с земли, стал тормошить Данилу. – Живой, спрашиваю?
– Да живой, живой, – Кольцов принялся разгребать землю. – Винтовку засыпало, холера её бери.
– Вечно у тебя не как у людей, – по привычке буркнул Ефим, и тут же заливисто и требовательно раздался свисток командира роты – в атаку! – О, Господи! Этого только не хватало, – однако примкнул штык, с надеждой закрутил головой по сторонам, пытаясь увидеть однополчан.
С левого фланга затарахтел наш пулемет, и только после этого Гринь осмелился высунуть голову из окопа – цепью, двумя шеренгами немцы с винтовками наперевес шли в атаку прямо на расположение их роты вслед своим снарядам.
– Приготовиться к атаке-е-е! – гремели вдоль окопов голоса унтер-офицеров. – Штык примкнуть!
– Братцы-ы! Не посрамим землицы русской! – взводный прапорщик Цаплин уже стоял во весь рост на той стороне окопа, за бруствером, размахивал зажатым в руке наганом. – В грёба душу креста телегу, в печенки, селезенки и прочую требуху твою гробину мать! Оглоблю им в глотку! Осиновый кол в задницу! В ата-а-аку-у, за мно-о-ой!
– Ура-а-а! – гремело над полем боя, вместе со всеми бежали и кричали рядовые Гринь и Кольцов.
Своего врага Ефим встретил пулей, удачно выстрелив на опережение. Немец разом сложился, упал лицом вниз, уронив винтовку из безжизненных рук, не добежав до рукопашной всего-то несколько шагов.
Данила шел навстречу немецкому солдату, широко раскрыв рот в крике и, как завороженный, смотрел в глаза молодому, высокому немцу с рогатой каской на голове. Винтовку с примкнутым штыком крепко держал, нацелил прямо в грудь врагу. Но в этот миг споткнулся вдруг, упал на ровном месте, только и успел поднять голову, чтобы встретить смерть в лицо.
– Господи, вот и всё, – ещё промелькнуло в голове, волю парализовало, не появилось ни малейшего желания встать, уклониться, только глаза снизу неотрывно, обреченно, завороженно смотрели на кончик немецкого штыка, что приближался с каждой секундой, с каждым мгновением, на котором очень ярко отражалось утреннее солнце. Почему-то именно этот блестящий на солнце кончик штыка отпечатался в сознании, в памяти Данилы. Он потом еще часто снился ему, заставляя вскакивать среди ночи в холодном поту.
Ефим бежал чуть правее и видел, как упал Данила. Немец уже занес винтовку над ним, как Гринь в прыжке, с придыханием вогнал в бок врагу свой штык, а удержать винтовку уже не смог, так и рухнул вместе с немцем рядом с лежащим Кольцовым.
Штык немецкого солдата всё-таки скользнул по спине Данилы, разорвав от плеча гимнастерку, оставил на коже глубокий, до кости, след, который тут же заполнился кровью.
– Где я? – первое, что спросил Кольцов, но, увидев Гриня и мертвого немца рядом, всё понял, тут же подскочил, кинулся снова в атаку.
Уже после боя, когда вернулись на исходные позиции и раненая спина стала саднить всё больше и больше, Данила засобирался в лазарет.
– Схожу, может, отставку от войны дадут хоть на время.
– Ага, сходи. А какой же дурак вместо нас воевать будет? – Ефим пришивал пуговицу к гимнастерке, вырванную в драке, когда сошлись в той рукопашной один на один, скептическим взглядом окинул товарища. – Замажут рану мазью и скажут: "Иди, солдат Кольцов, сложи голову за веру, царя и Отечество, тогда мы подумаем – отпустить тебя со службы али нет?".
– Как это сложить голову, потом отпустят? – с недоумением переспросил Данила. – Тогда мне уже не до царской службы.
Встану в очередь на службу к Богу.
– Потому как с передовой тебе только мёртвому дадут вольную, понял, солдат Кольцов? А пока иди уже, а то еще на самом деле загноится рана, да не забудь заскочить в батальон, новости узнай.
Через окопы то и дело сновала похоронная команда, вытаскивали на носилках то ли убитых, то ли тяжелораненых. С той стороны суетились немцы, уносили своих. Иногда похоронные команды противников сходились, о чём-то говорили, курили вместе и так же мирно расходились, продолжали рыскать по полю недавнего боя.
Каждый день на передовой приносил всё новые и новые известия, порой исключающие друг друга. То одни призывают бросить войну и уходить по домам; то другие требуют вести её до победного конца; то предлагают брататься с немецкими солдатами; то не подчиняться ротным командирам, а слушаться какого-то солдатского совета или комитета. Голова кругом идет: кому верить?
Ротный повар говорил, что на позициях соседнего батальона уже встречались наши и немецкие солдаты, обнимались, как лучшие друзья, а не враги. Чёрт те что! И офицеры ходят, как в воду опущенные: видать, что-то знают такое, что нижним чинам знать не положено. Правда, ещё командуют, но уже в морду не бьют, и то легче. Знать, на самом деле что-то происходит и в армии, и в стране, да только никак не дойдет эта новость до нижних чинов их роты.
А пока приходится довольствоваться теми новостями, что приносят очередные агитаторы. Вот уж кому неймётся: для них передовая как мёдом намазана. Данила с Ефимом не могут никак понять этих людей.
Поручик Саблин шел по траншее в чистом, аккуратно подогнанном обмундировании, будто вернулся только что не из рукопашной, где Ефим видел, как мастерски он отбивался от троих немцем, уложив двоих из нагана, а у третьего – выбив винтовку из рук и ею же заколов противника. Правда, рядом пластались Кольцов с Фимкой и еще несколько наших, не дали гансам подойти к ротному.
– Спасибо тебе, солдат, – остановился у вытянувшегося во фронт Гриня, крепко пожал руку. – Спасибо, солдат! Я всё видел и всё помню.
– Рад стараться, вашбродие! – гаркнул в ответ Ефим.
– Не ори больше, не надо, – сказал устало и, опустив глаза, отправился дальше по траншее.
Через мгновение до Гриня долетело еще несколько солдатских "Рад стараться, вашбродие!", и ротный прошел к себе в блиндаж.
Спустя несколько минут из землянки ротного командира раздался пистолетный выстрел, и окопы облетела страшная весть: поручик Саблин застрелился!
Молодой, чуть больше двадцати лет, потомственный военный, он пользовался непререкаемым авторитетом у солдат. Не бранился, не бил в зубы, как взводные или как другие ротные командиры, не прятался за солдатские спины во время атак, сам вместе с солдатами шел в рукопашную, берёг, не подставлял зря под пули подчиненных, и вдруг такое… Даже неграмотных солдат своей роты заставлял в приказном порядке учиться грамоте, учил лично читать и писать, расписываться в денежной ведомости, а не ставить крестик. И после всего этого пистолет к виску? Уму непостижимо!
Ни в какие ворота не лезет! Почему так устроен мир, что его в первую очередь покидают такие хорошие, настоящие люди, как ротный?