Чёрная молния - Димфна Кьюсак 6 стр.


Святой Ньютон! Как же это я тогда дал себя уговорить пойти на вечеринку в тот огромный дом, что в газетах разрекламирован как дом, куда съезжался цвет общества. Я пришел один, без девушки. Хотя каждый из нас мог бы найти себе секс-кошечку, выбор наш довольно ограничен. Правда, есть среди нас исключения – головорезы, которые с оглушительным ревом и бешеной скоростью гоняют на машинах, но это уж совсем шпана, а мы, допускающие лишь мелкие нарушения, как правило, не связываемся со шлюхами, потому что они нас просто заложат, дойди дело до полиции. Но даже и у этой шпаны есть свой неписаный закон об "избранных" – в их число входят только учащиеся частных школ, одного поля ягоды. Выйти за пределы этого круга означает поставить на себе крест. В нашей демократической стране мы, аристократы, не якшаемся с учащимися бесплатных государственных школ, хотя они и получают на экзаменах более высокие оценки и нередко выигрывают у нас в футбольных встречах и лодочных состязаниях.

Но вернемся к нашим баранам. Родители встретили нас, поздоровались, если так можно выразиться, потому что они успели лишь крикнуть нам "Привет!" где-то на лестнице, уезжая в гости. Я так и не понял реакции этих родителей на подобные сборища молодежи: то ли они обладают невероятно широкими взглядами на жизнь, то ли невероятно наивны, то ли невероятно обеспокоены той ответственностью, которая лежит на них за все происходящее в их доме.

Как бы то ни было, но до их отъезда все мы стояли чинно, перебрасываясь односложными фразами, чтобы как-то поддержать разговор, который никак не клеился, и чувствуя, что тонем, в третий раз повторяя одно и то же.

Все были похожи на персонажей американского телевизионного шоу для молодежи. Определить, девчонка это или парень, можно было только по формам – прически у всех одинаковые.

Но едва предки укатили, кто-то сразу опрокинул бутылку джина в вазу для фруктов, затем туда же вылили несколько бутылок хереса. И тут началось.

Подушки моментально оказались на полу, а разделение на пары не потребовало много времени. Я всегда терялся в подобных случаях, не умея быстро решить, которая из девчонок меня больше прельщает. И мне обычно перепадали девушки такие же темные в этих делах, как и я сам, поэтому мы просто сидели, развалясь на диване, и изредка лениво обнимались, хотя это не доставляло нам особого удовольствия; зато они были очень рады, что я не пытался идти дальше.

Но на сей раз все было иначе. Из шикарного пансиона для благородных девиц (!!!) приехала племянница хозяев дома, и, так как она была здесь новенькой, никто не знал ее способностей, хотя с первого же взгляда в ней угадывалась хищница. Она была, что называется, "знойной женщиной". Когда уже все разошлись парами и ей не из кого было выбирать, она подошла ко мне, схватила за руку и изрекла: "Мой гороскоп предсказал, что сегодня со мной произойдет что-то необыкновенное!" Потом, пронзив меня хищным взглядом кошачьих глаз с зелеными веками, она облизнула свои кроваво-красные губы. Не будь я трусом, я тут же сбежал бы, но я уже был сжат в объятиях, как в тисках. До этого вечера мне не приходилось встречаться с такими решительными, а может быть, просто очень опытными особами. Сначала мы танцевали, обнимались, потом она меня потащила в кусты, уложила рядом с собой. И тут началось! Эта Клеопатра обвилась вокруг меня, как удав, мы катались с ней по траве. Уж не помню, как все это закончилось. Только когда я оторвал свои губы от ее губ, раздался звук, какой бывает, когда пробка вылетает из бутылки. Я поднялся, шатаясь вышел за ворота сада, доплелся до угла… и меня стало рвать. Да-да, рвать! Я выплеснул все: и ужин, и пунш, и херес. Кое-как я дотащился до дому, пробрался через кухонную дверь, принял душ, лег в кровать и начал читать "Историю математики".

После этого я уже никогда не ходил на подобные вечеринки. Временами, когда отец возвращался домой "тепленьким", я сбегал от него в кино. А то заглядывал к В. У., и мы всю ночь напролет говорили о нашей доброй старой математике.

Я чуть не лопаюсь от смеха во время проповеди капеллана о пользе воздержания, когда все парни смущенно опускают глаза и краснеют.

Странная вещь, но ни педанты, вроде моего отца, ни учителя, видимо, никогда не задумывались над тем, как помочь нам справиться с нашими возрастными бедами. Я считаю, что в этом их большая вина, ибо уверен: большинство из нас охотнее занялись бы чем-либо другим, если бы нам посоветовали, чем и как заняться.

Не знаю, почему мы все-таки занимались этим. Многим, как и мне, это было не по душе, но ни у кого не хватало пороха отказаться от этого. На нас будто бы что-то давило, и мы делали это против воли. А если кто-то не делал, его бойкотировали. Что же ему еще оставалось?

Но теперь, Дорогой Д., порядок: я – исключение из общей массы. Произошло это после того, как мне исполнилось шестнадцать.

Однако, Дорогой Дневник, не стоит думать, будто я из какого-то другого теста и сильно отличаюсь от этих помешанных на сексе, с неразберихой в головах подростков, которых писатели среднего возраста выводят в качестве антигероев наших дней в своих антипьесах и антироманах.

Но если ты, Дорогой Дневник, полагаешь, что я слишком хорошо осведомлен в подобных делах, ты заблуждаешься. Я многое почерпнул из дискуссий на приемах, устраиваемых отчимом и матерью; сама она, правда, в этих дискуссиях не участвовала – только изливала на гостей свое прославленное обаяние да временами поддакивала им. Она делала подсобную работу, ну и прекрасно! У нее ведь совсем пустая голова. Любое ее высказывание – лишь отголосок того, что когда-то говорил отчим. А где он находит новые мысли, я даже не знаю, хотя готов поклясться: они не его собственные. Он всегда использует то, что считает полезным для себя, – и тела и умы других людей. А она этого не понимает!.."

Тэмпи не слышала, что ей говорила сестра. Та повторила еще раз, громче:

– Вам не кажется, миссис Кэкстон, что уже давно пора спать?

– Нет, – ответила Тэмпи, потом, словно очнувшись, захлопнула тетрадь. – О, простите. Да, конечно, пора.

Она сомкнула глаза. Сестра опустила на окне шторы и закрыла балконную дверь. При этом она без конца о чем-то болтала. Потом принесла стакан горячего молока и снотворное. Дверь за ней затворилась.

Тэмпи лежала не шевелясь. Она ничего не видела, ничего не чувствовала. О, до чего же ужасен этот мир подростков! Ее сын предстал перед ней жестоким чудовищем: он лишил ее всякого достоинства, он осуждал ее. Но ведь он прав! Как в свои восемнадцать лет он сумел понять то, что ей казалось недоступным в тридцать восемь?

"Пустая голова!" "О Крис, если бы ты знал, как ранят меня твои слова… А что остается делать женщине, Крис? С тех пор как я покинула дом отца, моя голова никому не была нужна".

Она вспомнила, как Роберт обычно подшучивал над ее V "подвижным, как ртуть, умом". Он хотел, чтобы она всегда оставалась такой.

Кит поступал более утонченно. Он постоянно внушал ей, что инстинкты женщины более важны, чем ее разум. Он вполне доверял ее предчувствиям, но совершенно не терпел ее мыслей.

"Ты представить себе не можешь, Крис, как это тяжело для женщин. Даже твоя обожаемая тетя Лилиан часто говорила мне, еще девочке, что женщине не нужно быть чересчур умной, если она хочет стать счастливой".

Была ли она счастлива с Китом? Ей казалось, что да. Но это счастье обернулось иллюзией. Кит прав. Вся жизнь – иллюзия, и она сыграла с ней жестокую шутку. Теперь-то иллюзий больше нет – они рухнули, но до сих пор ее рассудок отказывался согласиться с этим.

Так она и лежала без сна, продолжая свой диалог с умершим сыном.

"…А теперь, Дорогой Дневник, закончив разговор о животных инстинктах, я хотел бы посвятить несколько страниц моей единственной страсти или, как сказали бы некоторые, моему пороку – математике.

Если это и звучит сентиментально, то, видимо, оттого, что я впервые решился написать об этом.

Итак, математика! Прекрасная проза!

Мои тайные увлечения обрели форму и аргументацию лишь в прошлом году, когда нам всем вдруг повезло – наш учитель математики заболел и на несколько месяцев выбыл из строя. Раньше я лишь смутно догадывался, что за всеми этими опротивевшими формулами, уравнениями, теоремами, перестановками многочленов скрыт волнующий мир, и вот теперь его приоткрыл нам учитель, временно заменивший заболевшего, – В. У. О, это был чародей! Он рассказывал нам о разобщенных понятиях, которые в сумме образуют теорию чисел, занимавшую величайшие умы человечества со времен шумерской культуры. Но большую часть нашего класса математика не интересовала. Могу поклясться, что у нас нет башковитых парней, за исключением Уитерса Зубрилы да еще недавно приехавшего к нам ученика (фамилия его занимает целую строчку), имеющего какую-то неправдоподобную склонность к истории. Если все здесь написанное, кажется тебе, Дорогой Дневник, несколько напыщенным, то прошу тебя: вспомни, что с математикой я справляюсь куда лучше, чем с писаниной.

Добрый старый В. У.! Это ему я обязан всем. Те недели, которые он провел тогда в классе, были для меня озарением. В этом грязном, алчном мире стяжателей я нашел для себя чудесную к благодатную математическую логику.

Совершенно случайно я на какое-то время прославил нашу школу, решив математическую задачу, которая поставила в тупик даже некоторых профессоров университета. Ее принес мне В. У. Не спрашивай, как я справился с ней. Я просто сел и начал решать. Она не отняла у меня много времени. Если бы я не чувствовал отвращения к метафизической чепухе, я мог бы назвать это вдохновением. Но это было! Такое больше никогда не повторится, живи я еще хоть миллион лет.

Кроме удивления перед собственной личностью, у меня появилась еще вырезка из газеты – думаю, это дело рук отчима, – и на какое-то время я оказался в одном ряду с прославленными победителями футбольных матчей.

Отчим, в очередной попытке преодолеть отчужденность между нами, начал было рекомендовать меня своим скептически настроенным дружкам, как не по годам развитого мальчика, занимающегося чтением книг по математике ради собственного удовольствия. Низкопоклонствуя перед силой, которую он представлял в прессе, они снисходительно улыбались. Меня это выводило из равновесия, я чувствовал, как кровь приливает к моему лицу, и про себя я кричал им: "Что же смешного в том, что математические книги можно читать ради собственного удовольствия? Вам, видимо, более понятно, когда предпочтение отдается порнографии?" Конечно, я не говорил этого вслух, иначе мой отчим решил бы, что ему наконец удалось проникнуть сквозь завесу отчужденности, а подобного удовольствия я ему никогда не доставлю.

Мне прислали приглашение – принять участие в телевизионной передаче (я подозреваю, что это мать постаралась), но я отказался. Никому из них не удастся загрязнить мое открытие.

Школа была потрясена. В классе уже предполагали, что мне выдадут справку из психиатрички, что я чокнутый, – ведь если для этого и нужно было какое-либо особое подтверждение, то таким подтверждением был мой отказ.

Отец, растроганный тем, что наконец-то ему есть чем погордиться, выжал из себя несколько монет и купил мне "Мир математики" в четырех томах. Они стали моими самыми любимыми книгами. Я зачитывался отрывками из работ великих математиков всех времен и чувствовал себя мизерным, ничтожным неофитом в этой длинной цепи выдающихся создателей мистерии цифр.

Отец объявил, что сделает из меня чиновника страхового общества. (Его никогда не интересовало, кем я сам хотел бы стать.) Это привело меня в бешенство, и я потратил несколько выходных дней, споря с ним о вопросах, которые он считал просто-напросто нелепыми, например, почему трижды два равняется шести и есть ли во вселенной место, где результат будет другим.

Я нашел этот мудреный вопрос в одной из книг, подаренных мне В. У. Мы подружились с ним и все свободное время проводили вместе.

Он ходил в потрепанной одежде и выглядел изможденным, но, конечно, вовсе не из-за пристрастия к алкоголю или наркотикам, как предполагали некоторые мои одноклассники. Со своими гениальными способностями, если бы оп торговал ими, он легко мог бы стать миллионером, но он довольствовался лишь прожиточным минимумом, полностью отдаваясь экспериментальной работе над теорией чисел. Отец говорил, что все эти теоретические выкладки совершенно бесполезны в практической жизни. А когда я завел разговор об изысканиях в области совершенных чисел, он просто взорвался.

Как втолковать этим ограниченным, вечно занятым деловыми встречами и подсчетами денег людям, что мне куда приятнее проводить вечера в бедной квартирке моего учителя, где все пропахло табаком и горьким черным кофе, где все завалено книгами и мне приходится освобождать от них краешек стола или перекладывать их со стула на пол, чтобы сесть? Как втолковать им, что в моих занятиях гораздо больше романтики приключений, чем во всех этих вечеринках, так называемых междусобойчиках, в обществе необузданных, развращенных сверстников, которых спасают от наказания лишь деньги их папаш и адвокаты? Как втолковать им, что мое увлечение математикой, в дополнение к подводным исследованиям, дает возможность моим умственным способностям свободно парить в заманчивых для меня сферах, словно в океане, когда сама глубина облегчает вес моего тела? Но ведь ни то, ни другое не может принести выгоды, а человека, который не ищет для себя выгоды, они презирают, словно гаденыша. Что подумали бы эти люди, узнав, что все время, пока я нахожусь в карантине, я читаю о дружественных числах? Удивительные вещи. Сумма правильных делителей одного числа из пары равняется другому числу. Возможно ли это? В прошлом веке итальянский школьник Никколо Паганини (другой Паганини, не музыкант) открыл существование дружественных чисел, о чем даже не подозревали маститые математики!

Что ж, Дорогой Дневник, значит, можно жить в этом чудесном мире цифр! И кто знает, быть может, что-нибудь откроет и бывший школьник Кристофер Роберт Армитедж? Ха-ха!

Итак, Дорогой Д., мне исполнилось восемнадцать лет итри недели, я собираюсь выйти из карантинного барака и снова увидеть мир. Что же принес мне почтальон в этот знаменательный день?

Повестку! Меня призывают на военную службу! Человечество, вернее, "самые достойные" его представители, дарует мне право воевать и, если понадобится, умереть за свою страну так же, как это уже сделали до меня тысячи парней. Мелочь, конечно, но мне еще не предоставлено право голосовать за тех субъектов, которые будут решать, где и против кого я должен воевать. А чтобы у меня не появилось никаких возвышенных идей о том, что Родина нуждается во мне, призывая на службу, отчим прислал мне записку на редакционном бланке, в которой намекнул: ему-де известно сокровенное желание моего трусливого сердца и если я захочу избежать призыва и мне понадобится его помощь (он употребил еще более фарисейские выражения), то он, конечно, будет рад использовать все свое влияние. Что это с ним, Дорогой Дневник? Насколько я понимаю, этот сын Пегаса (кастрированный) всю свою жизнь посвятил лишь своей личности и никому больше.

Бьюсь об заклад, что это именно он в результате какой-то нечестной сделки добился моего призыва в армию – ведь таким образом он мог бы внушить матери, что только благодаря его заступничеству мне удастся получить отсрочку. Будь он проклят! И чего ему приспичило соваться в эти дела?

Если уж быть откровенным, Дневник, то нужно признаться, что я всеми силами старался увильнуть от призыва. Говорил по этому вопросу в весьма возвышенных выражениях с директором школы и в менее возвышенных с отцом. Отец, разумеется, не ударил палец о палец. Нет, он всегда будет следовать Долгу – ради меня, ради господа бога, пусть даже меня убьют. Я давно заметил, что люди с самыми высокими патриотическими принципами предпочитают перекладывать дело защиты Отечества на плечи сыновей презираемого ими рабочего класса, у которых нет влиятельной руки, чтобы уклониться от призыва. Но отец не из таких.

До получения письма от отчима у меня – могу в этом поклясться – не было ни малейшего желания вообще когда-либо служить в армии. Да и могло ли возникнуть у восемнадцатилетнего парня самых средних способностей, у которого даже не было никакого представления о происходивших за последние полвека военных событиях, не считая разве того, что он слышал краем уха об участии деда в Галлипольской операции и отца в военных действиях на Ближнем Востоке, желание защищать Отечество да еще строить опрометчивые, глупейшие догадки о том, каким образом он и его невоенный талант могут быть применены на Востоке, когда-то таком дальнем, а теперь до противности ближнем?!

Но послание отчима решило все мои раздумья. Нет, я пойду служить в армию, и будь они все прокляты!

Этот шаг означал для меня многое. Во-первых, он сорвет планы отца, ввергнет его в отчаяние оттого, что он не сможет увидеть, как я иду по проторенной дорожке к посту главного страхового агента, но одновременно и принесет ему радость – его сердце ветерана забьется, как барабан, когда он увидит на мне военную форму. Во-вторых, мой поступок встревожит мать. Она ведь всегда делала только то, что ей хотелось, и теперь мне представится возможность досадить ей. Не исключено, что на ее прекра-а-асные глаза даже набегут слезы, но она постарается не дать им воли, а то еще, чего доброго, с ресниц потечет краска. В-третьих, в бешенстве будет отчим.

Пораскинув мозгами и поборов злость, я начинаю сочинять сладенькую записочку матери и отчиму, в которой благодаря моему усердию они смогут уловить разве что легкую иронию. Я напишу на банкноте. Я напишу, что считаю службу в армии своим священным долгом, что просто не могу предать интересы Родины, и закончу чем-нибудь вроде: "Благодарю вас за предложение помочь мне обмануть наше правительство". (Здесь я придумаю что-нибудь этакое джентльменское.) Все будет сделано как надо – они лишний раз убедятся в том, что я и правда дерьмо.

По совести, они не очень-то заблуждаются на мой счет. Но это еще не значит, что они вообще не заблуждаются…"

Тэмпи закрыла дневник и вздохнула.

"В этом ты прав, Крис. Мы часто заблуждались".

Она выключила лампу у изголовья, откинулась на подушки и стала смотреть на ночное небо, усыпанное яркими звездами.

Значит, они жили в разных мирах. Она знала о Кристофере, а он о ней не больше, чем два светила, отстоящие друг от друга на недосягаемом расстоянии и мерцающие на черном небосводе вселенной.

Когда боль, вызванная известием о его гибели, немного притупилась, она стала утешать себя мыслью о том, что всегда, пока он был жив, делала для него все от нее зависящее. Она давала ему все, чего он хотел. Теперь же она поняла, что ничего не дала ему из того, что ему было нужно. Это открытие потрясло ее. Отныне ей суждено жить не только без сына, но и без иллюзий о его добром отношении к ней. Ведь в том, что они стали совсем чужими в последний год его жизни, она винила его слепое безрассудство. Теперь она поняла, что, несмотря на кажущуюся привязанность, они всегда были далеки друг от друга. Он обвинял ее не за то, что она делала, а за то, что она собой представляла.

Она попыталась уснуть.

"…6 марта. Уже месяц, как я в армии.

Назад Дальше