Не знает заката - Столяров Андрей Михайлович 11 стр.


– Проверим, разумеется, – без всякого энтузиазма заметил он. – Однако если данное происшествие в ГАИ зарегистрировано не было, вряд ли удастся выяснить какие-нибудь подробности. Подумаешь, чуть не наехал. Таких случаев в городе – две сотни в день. Хотя, конечно, согласен – совпадение любопытное...

Гораздо больше его беспокоило то, что практически ничего не удалось выяснить насчет Геллы. В кафе, где она вроде бы иногда бывала, ее не вспомнили, а путаны того района, которых специально опрашивали, утверждали, что подобной девицы в их компании не появлялось. Причем можно поручиться, что это – не намеренное умолчание. Они и в самом деле слышат о ней в первый раз.

– Вот это уже действительно интересно, – сказал Авдей. – Вас видели, по крайней мере, три человека. И ни одной детали. Так не бывает. Поверьте моему опыту: здесь что-то не то...

Оба разговора продолжались не более десяти минут. И вот что странно, если беседа с Димоном, который дергался и явно чувствовал себя не в своей тарелке, не произвела на меня особого впечатления, – я просто пожал плечами и тут же выбросил это из головы, – то спокойный, даже скучноватый голос Авдея, напротив, поселил во мне чувство тревоги. Я еще минут пять потом не мог ни о чем думать – тупо сидел, щурясь от солнца, сжимал в потных ладонях трубку сотового телефона.

Хотя, возможно, дело тут было и не в Авдее. Дело, скорее всего, заключалось в том, чем я сейчас намеревался заняться. До сих пор я бродил лишь по краю Сумеречной страны. А теперь мне впервые предстояло ступить на ее территорию.

Глава пятая

Нигде в Петербурге нет такой тишины, как на Васильевском острове. Не знаю, чем это вызвано, окраинным ли его положением – чтобы попасть сюда, надо миновать весь забитый транспортом, судорожный, громокипящий центр; серой ли гладью залива, простирающейся до горизонта, столетними ли тополями и вязами, сохранившимися тут лучше, чем в любой другой части города. А, может быть, просто есть в Петербурге такие удивительные места, где даже обыкновенные звуки начинают восприниматься иначе – приглушенней, таинственнее, будто они зарождаются в ином измерении. Трудно сказать. Однако я уже не раз замечал, что стоит ступить на одну из тех стройных улочек, которые тянутся от Невы до набережной Смоленки, как оказываешься отъединенным от повседневной городской суеты: умиротворение царит в стеклах особняков, дремлющих за оградами, шелест шагов, вдруг становящийся слышным, плывет по теням, протянувшимся через мостовую, пропархивает над ней воробьиный сполох и ускользает во дворики, высветленные забвением.

Впрочем, улицы здесь называются линиями. Это еще одна странность острова, выделяющая его из других городских районов. Очарованный блеском Венеции, где он только что побывал, деспотичный творец Петербурга распорядился устроить здесь точно такие же, уличные каналы. Каналы, разумеется, были устроены: изумленно растекалось по ним фосфорическое северное сияние. Однако в скором времени выяснилось, что вода тут застаивается, рождает гнилостные испарения, которые не позволяют дышать, возить по каналам нечего: транспортные пути города ориентированы в другом направлении, а местные жители, согнанные сюда насильно, заваливают протоки мусором и камнями. И ко всему, во время первого же осеннего наводнения воды вышли из берегов и затопили окрестности. Почва тогда была ниже, чем в наши дни. Так замысел и остался неосуществленным. Сохранились только отличия в наименовании улиц: одна ее сторона – это Шестая линия, а противоположная – уже Седьмая. И еще сохранился тот чудный воздух, которого больше нет нигде в городе. Воздух на Васильевском острове совершенно особенный. Это не воздух тоски, пропитывающий район Сенной площади, где неслышно, морок за мороком, наслаиваются друг на друга столетия, и не воздух Коломенской части, воздух грез, воздух мечтаний, где среди изгибов канала теряешь всякое представление о реальности, и не золотой воздух Адмиралтейства, воздух Петропавловской крепости, воздух площадей и дворцов, полный неуемной тщеты, и не горький загадочный воздух, который таит в себе Петроградская сторона, где все время кажется, что за ближайшим углом начнется настоящая жизнь. Воздух на Васильевском острове совсем не такой, здесь он настороженный, чуткий, прислушивающийся к каждому твоему слову, нетерпеливый, слегка испуганный, юный, отзывающийся немедленным дуновением, трогающий листву, нашептывающий за спиной о несбыточном, воздух любви, воздух романтических приключений, воздух надежд, воздух, еще знающий разочарований.

Я приехал на Васильевский остров минут за тридцать до назначенной встречи и потому пошел не туда, где меня ждала тревожная неизвестность, а, выбравшись из троллейбуса, который неторопливо пополз дальше по Съездовской, сначала повернул в узенький переулок, тянущийся от сада с колонной, увенчанной могучим орлом. Мне хотелось вновь вдохнуть этот воздух. Вновь почувствовать тишину, которой я не слышал уже несколько лет. Ведь в Москве такого воздуха нет. В Москве даже самые крохотные тупички, затерянные в середине квартала, все равно полны вязкого городского шума. Он там, разумеется, приглушен, ослаблен, сведен к мутному гулу, размыт стенами, флигельками, двориками, поворотами, сквериками, и, тем не менее, бьет в барабанные перепонки. Точно находишься в области повышенного давления. Спасения от него нет. Даже ночью, сквозь закрытые окна проникают в квартиру мелкие утомительные вибрации. Отсюда, наверное, и головная боль, которую испытываешь в столице. А здесь, едва я ступил на каменное покрытие переулка, как меня охватило громадное, выпестованное веками, целительное безмолвие. Нельзя сказать, чтобы звуки исчезли вовсе: слышно было как прошуршала машина, вынырнувшая из подворотни, как хлопнула дверь в парадной, как перекликнулись в отдалении голоса, но все это было иное, не тревожащее сознания, где-то на спасительном расстоянии. И даже по стремнине проспекта, который я пересек, неторопливо, наискосок, смещаясь от линии к линии, поток транспорта лился точно в бесшумном сне: выныривал из солнечной пустоты и уходил опять в пустоту, не пугая ни грохотом, ни ежесекундной опасностью.

Ничто на меня не давило, и, вероятно, поэтому я с обостренной пристальностью подмечал те, изменения, которые произошли за время моего отсутствия.

Это тоже разница между Москвой и Санкт-Петербургом. В Москве пертурбации, вызванные новой эпохой, в глаза не бросаются. Москва вообще чудовищно эклектична: относительно нетронутыми с давних времен здесь остаются лишь Кремль и небольшой район, прилегающий к Красной площади. Да и то эта незыблемость относительная. В Кремле в середине прошлого века был возведен Дворец Съездов, унылый конструктивистский кошмар из стекла и бетона, а на Красной площади, лет за тридцать до этого – Мавзолей, впрочем, выделяющийся значительно меньше. В архитектурном смысле Москва представляет собой хор времен и народов. Вот старинные боярские палаты XVI или XVII веков, узорчатые, красного камня, затейливо облепленные глазурью, и тут же, вплотную, словно пробудившийся монстр, – коробчатое здание банка из "мыльного" кирпича. Вот сонная кривоватая улочка, застроенная "дворянским ампиром" – с балкончиками, со смешными пузатыми колоннами на ступеньках, и тут же, ничуть не смущаясь соседства, – уступчатые громады по двадцать и более этажей. Вот белокаменная усадьба с фонтаном в саду, а справа и слева – блочные неопрятные новостройки, стекляшка винного магазина, проржавевшие гаражи, худосочное предприятие, извергающее из трубы хвост рыхлого дыма. Хаос полнейший. Я поначалу никак не мог привыкнуть к этому удручающему диссонансу. Были здесь, разумеется, и свои преимущества: очередной строительный динозавр, посаженный прямо в центр города, выглядел так, будто существовал тут всегда. Он сразу же занимал свое место. А в Петербурге – совершенно иначе. Его исторический центр, впрочем, как и прилегающие районы, не меняли облика своего уже много десятилетий; они лишь подравнивались, покрывались патиной времени, смягчающей архитектурные швы, притирались друг к другу, образовывали устойчивые ансамбли: каждая новая деталь здесь мгновенно оказывалась на виду, к ней следовало привыкнуть, прежде чем она становилась частью городского пейзажа. Как будто существовал некий изначальный замысел этого города, некий незримый план, с которым он сам себя мысленно соотносил, и все позднейшие наслоения, все зодческие изыски, вторгавшиеся время от времени в привычный ландшафт, – лишь детали этого мистического совершенства, которые постепенно проступают из небытия.

Во всяком случае, я сразу же ощутил, что большинство василеостровских улиц остались такими, как я их помнил: с теми же тенистыми тополями, лениво переворачивающими листву, с теми же садиками, хранящими в глубине запах прелых корней, с теми же полукружьями арок, с тем же темным гранитом, облицовывающим фасады. Ничего здесь не изменилось. Даже дурацкая, непонятного назначения, коленчатая труба, протянувшаяся по середине проезжей части Пятнадцатой линии, как ни странно, сохранилась на месте. Только разрыта она была теперь не в районе Большого проспекта, как несколько лет назад, а между Средним и Малым. По-настоящему преобразился лишь участок Шестой – Седьмой линий, выходящий к метро. Когда я уезжал, он был весь перекопан; в дождь ли, в снег, который немедленно таял, между раскопами, в ямах и рытвинах, скапливалась глинистая вода, перебираться через нее нужно было по шатким досочкам, по каким-то фанеркам, по выступам битого кирпича; занятие более чем рискованное: один неверный шаг и оказываешься по щиколотку в холодной грязи. А теперь это была очень чистенькая, широкая, нарядная улица, вымощенная уже не скучным, потрескавшимся асфальтом, усиливающим зной, а темно-коричневой керамической плиткой. Такая же плитка лежала и в сквере, образованном декоративным кустарником, и перед церковью, на площадке, в конце улицы, у Большого проспекта. Сама же церковь ("Трех святителей", как я прочел на чугунной доске) была полностью отреставрирована и выкрашена в нежно-розовый цвет, на мой взгляд, несколько приторный, парфюмерный, но, конечно, гораздо приятнее прежних грязно-бурых тонов.

Шестая линия мне, пожалуй, понравилась.

И вообще, проходя по улицам и проспектам, струящим жару, сворачивая ненадолго то в один узенький проулочек, то в другой, задерживаясь то у новенького фонтана, то перед памятником бомбардиру Василию, в честь которого, согласно легенде, был назван остров, я обращал внимание, что хоть больших изменений здесь и не произошло, но все-таки некоторые детали, некоторые мелкие подробности бытия стали иными. Я видел, что улицы ныне гораздо чище: нет тех бумажек, окурков, щепочек, ржавеющего железа, которые создавали в прошлом картину убогости. Я видел, что окна во многих домах промыты, что фасады отштукатурены и покрашены, и что удивительно даже какие причудливые черты выступили теперь наружу: то цветочный орнамент, охватывающий собой целый этаж, то два толстых младенца, трубящих в раковины по бокам от парадной, а то просто оскаленная физиономия неизвестно кого, высовывающаяся из причудливой лепки. Однако больше всего мне понравилось, что вместо подслеповатых подвалов, откуда в сырую погоду поднимались с зудением полчища комаров, вместо зарастающих паутиной, мутных, безнадежных каких-то катакомб коммуналок, теперь на первых этажах зданий посверкивали витринами крохотные магазинчики и кафе. Не так уж много их, вероятно, и было, но облик улиц от этого становился другим: немного праздничным, уютным, почти домашним.

И вместе с тем, тревожили меня смутные опасения. Точно обыденная реальность, в которой я за последние годы более-менее научился существовать, превращалась на моих глазах в нечто совершенно иное, меняла свой статус, обнаруживала скрытую суть, и эта суть – не лучше, не хуже, а просто в самом деле иная – требовала теперь и совершенно иных правил жизни.

Интересно, что нечто подобное говорил и Борис, когда перед отъездом напоминал мне об особенностях нынешней ситуации. Правда, Борис был более категоричен. Он полагал, что ни в коем случае нельзя обманывать себя внешними признаками благополучия. Да, конечно, положение сейчас несколько стабилизировалось. Впервые после десятилетий бурных реформ, перепахавших страну, наступил период относительного затишья – период осмысления пройденного, период консолидации сил. Внешне все действительно выглядит обнадеживающе: восстанавливается производство, рост его составляет ежегодно чуть ли не девять процентов, соответственно растет экспорт, увеличиваются валютные поступления, за последние годы удалось даже сформировать весьма ощутимый федеральный резервный фонд, это немаловажно, он послужит страховкой против очередного дефолта; выплачиваются долги, уровень инфляции, более всего тревожащий население, заметно снизился, уже два года у нас бездефицитный бюджет, а, если верить статистике, увеличиваются доходы российских граждан. Впрочем, они действительно несколько увеличиваются. В связи с чем уменьшается риск социальных конфликтов. Спрашивается, что еще нужно? Спрашивается, зачем что-то менять? Все постепенно наладится, придет в норму. Так или не так?.. Однако, к сожалению, существует и другая реальность, не бросающаяся, конечно, в глаза, но чем дальше, тем больше проступающая сквозь эту. И заключается она в том, что все наши успехи, все наши достижения, о которых не устают напоминать и правительство, и президент, – это лишь компенсационный рост экономики после дефолта: стоимость рубля по отношению к основным мировым валютам упала, импорт стал дорогим, оживилось внутреннее производство, резко подешевевшие российские товары пошли на экспорт. К тому же – бешеный рост цен на нефть и на другое сырье. Кто мог ожидать, что баррель будет стоить пятьдесят с лишним долларов? Кто мог думать, что у нас появятся средства для досрочной выплаты долга? Никто даже в бреду этого не предполагал. Мы, как наркоманы, сидим на инъекциях от продажи сырья. Мы, как алкоголики, тащим все, чтобы купить очередную бутылку. А если цены на нефть и газ вдруг упадут? А если стоимость меди, никеля, алюминия понизится до прежнего уровня? Вся эта медикаментозная эйфория тут же сменится ломкой. Подлинная реальность, которая скрыта за искусственными миражами, заключается в том, что мы, как были нищими, так нищими и остались. На Западе в фонд зарплаты идет восемьдесят пять процентов доходов, у нас – только пятнадцать. На Западе бешеные деньги вкладываются в развитие, мы – лишь затыкаем самые одиозные дыры. И эту ситуацию не переломить никакими усилиями. Подлинная реальность заключается в том, что у нас практически выработаны все основные фонды, все эти трубы, станки, здания, провода, вагоны, трассы, переключатели, то, что представляет собой фундамент элементарного производства. Все это уже начинает сыпаться, все это надо менять, полностью, от первого винтика до последнего. И это такие затраты, которые нам в нынешней ситуации не осилить. Реальность заключается в том, что у нас просто не хватает людей: рождаемость падает, население страны уменьшается чуть ли не на миллион человек ежегодно. В европейской части это пока не очень заметно, но ведь, глянуть чуть в сторону – опустевают целые регионы. Мусульманские поселения в Поволжье ползут все дальше на север, в Южной Сибири китайцы скоро станут преобладающим этносом, товарные и финансовые потоки Дальневосточной России необратимо переключаются на Японию и США. Страна утрачивает функциональную связность. Не нужно интервенции, оккупации, переворотов, гражданской войны, еще семь-восемь лет и она мягко разойдется на несколько экономически обособленных регионов. Это же вполне очевидно. А за экономической самостоятельностью последует самостоятельность политическая.

– Что делать? – спрашивал он, сцепляя пальцы и, точно в трансе, постукивая ими по светлой полировке стола. – Что нам делать, чтобы элементарно выжить? Какие меры следует предпринять в первую очередь?

Вопрос был, разумеется, риторический. Ответа Борис не ждал. Я представлял ситуацию не хуже него. Подлинная реальность действительно проступала сквозь миражи, и, сотрясая сердце, ни на секунду не давала забыть о себе. Точно тянуло откуда-то могильным холодом. Точно земля под ногами утрачивала привычную твердость. За ярким воздухом лета угадывалась чернота, шум машин на проспекте был шумом ветра над бурьяном и пустошами.

И это было еще одной из причин, почему я пребывал сейчас в Петербурге и почему так упорно шел по пути, с которого не вернулись уже два человека.

Несколько позже, анализируя по привычке события этого невероятно долгого дня, пытаясь отделить главное от второстепенного и размещая то, что мне казалось существенным, в определенном порядке, я неожиданно осознал, как правильно было начать именно с этой встречи. Конечно, я мог бы провести разговоры и совершенно в иной последовательности. Ничто бы не изменилось, цепь дальнейших событий все равно вытащила бы меня в ту же самую точку. Это, как я теперь понимаю, было предопределено. И тем не менее хорошо, что я начал именно с этой встречи. Она, как я понимаю теперь, задала тон всему остальному.

Собственно, обнаружилось это уже в первые минуты знакомства. Потому что, стоило мне бросить взгляд на вышедшую из маршрутки невысокую, чрезвычайно спокойную женщину – в темном платье, не лишенном, кстати, деловой элегантности, с копной черных, будто из электричества, жестких волос, как стало предельно ясно, что многое решится именно в данный момент. Если получится разговор с этой женщиной, получится и с другими. Если же с ней не получится, можно собирать вещи и возвращаться в Москву. Никакие дополнительные усилия не помогут.

Назад Дальше