Не знает заката - Столяров Андрей Михайлович 13 стр.


Весь следующий год прошел у меня, как в тумане. Наверное, я в это время производил дикое впечатление. Однако меня это не волновало: я непрерывно читал. Я читал в транспорте, когда тридцать минут ехал на работу в метро, читал за едой, особенно в выходные, ставя книгу на специально купленную подставку, читал, дожидаясь кого-нибудь или чего-нибудь, если даже имел в распоряжении всего пять-десять минут, читал утром, вечером, днем, уходя для этого ото всех с обеденного перерыва. Одно время я даже ставил будильник на три часа ночи и, выцарапанный из сна его назойливыми посвистываниями, шлепал на кухню, где меня уже дожидалась раскрытая книга, до четырех впитывал текст, щурясь от света, стискивая виски ладонями. Мне казалось, что так материал лучше усваивается. Причем я не просто читал. Довольно быстро мне стало ясно, что ограничиваться лишь прочтением книги – значит тратить время и силы почти впустую. Содержание невозможно запечатлеть с фотографической точностью; оно испаряется, выцветает, вытесняется последующими текстами. Месяца через три его уже не восстановить. И потому с определенного времени я перешел на более трудоемкий, но более эффективный способ работы. Теперь каждую книгу я читал обязательно с карандашом, помечая отчерками на полях ее главные смысловые моменты. Далее по этим моментам изготавливался краткий конспект, а конспект сводился в сквозную "памятку", не превышающую по объему одной машинописной страницы. Этих конспектов и "памяток" скопилось у меня неисчислимое множество. "Памятку" же, отпечатав на принтере, я клал на специальный столик перед тахтой и каждое утро, едва проснувшись, пробегал ее сверху донизу. А затем, пока одевался и умывался, пока чистил зубы, брился, собирал бумаги в портфель, пока спускался на лифте, шел к автобусной остановке, пока ждал маршрутку и трясся в ней до метро пятнадцать-двадцать минут, пока шел к офису от перекрестка, где маршрутка сворачивала, пытался своими словами пересказать содержание. И не просто механически его воспроизвести, а еще и найти аргументы, иллюстрирующие основные концепты. Так – в течение недели, дней десяти, до тех пор пока смысловая конструкция книги не заучивалась наизусть. Помимо всего, это давало хорошую речевую практику, поскольку каждый такой пересказ отличался от предыдущего. Я учился извлекать из текста скрытые смыслы.

И все равно, несколько раз меня охватывало отчаяние. В приступах удручающего бессилия я понимал, что сколько бы ни зазубривал те или иные классические формулировки, на какие бы ухищрения ни пускался, чтобы пополнить свой скудный интеллектуальный запас, как бы ни концентрировал на грани возможностей время и силы, все равно остаются те области знаний, где я всегда буду чужим. Просто не хватит жизни, чтобы по-настоящему их освоить. Я понимал, что уже никогда не прочту семь томов Гиббона об упадке и разрушении Римской империи, десятитомник Моммзена, который, кстати, в то время еще не был переведен на русский язык, двенадцать томов Арнольда Тойнби – разве что в двухтомном их изложении, только что выпущенном одним из московских издательств. Я понимал, что уже никогда не прочту основных работ Гегеля, "Науку логики" Канта, юнговский "Архетип и символ". Да что там Юнг, я даже Платона, из которого выросла вся европейская философия, уже никогда не открою, даже сравнительно небольшой однотомник Лосева, купленный мной по наитию в магазине на Пушкинской. А конфуцианство, без коего невозможно понять особенности китайской цивилизации? А синтоизм, по-прежнему проступающий в современной Японии? А древнеиндийская мифология, а ислам, а христианство, а иудаизм? А история хотя бы тех полутора – двух десятков стран, которые образуют сейчас геополитическую карту реальности? Где взять для всего этого время? Я буквально захлебывался в океане фактов, мыслей и сведений. Спасла меня в тот период Светка. Однажды, выслушав очередное мое брюзжание насчет того, что я глуп, туп, дремуч, косен, необразован, сер, как валенок, и, видимо, таковым и останусь, она довольно-таки небрежно спросила: А зачем тебе, собственно, знать древнегреческую философию? Ты что, диссертацию по ней собираешься защищать? Оставь это специалистам. И то же самое с философией Возрождения. Если потребуется, просто посмотришь в энциклопедии. По-моему, так тебе знать этого вовсе не надо, тебе надо лишь – иметь представление. – А откуда оно возьмется? – спросил я. – А ниоткуда, возникнет само собой...

Здесь была какая-то недоступная мне женская логика, опирающаяся на то, что ни в одном деле – Светка была в этом искренне убеждена – не следует чересчур напрягаться. Ни к чему хорошему это не приведет. Надо просто двигаться в избранном направлении, просто плыть к горизонту, которого хочешь достичь, и тогда то, чего ты желаешь, само придет в руки. Главное – не переламываться. И интересно, что она оказалась права. Через какое-то время я вдруг заметил любопытную вещь: все действительно необходимые сведения – то, что составляет основы современных наук, факты, мысли, высказывания, концепты – присутствует в таком количестве книг и статей, что от непрерывного повторения запоминается безо всяких усилий. Незаметно оседает в тебе, как накапливается радиация, и потом в нужный момент всплывает из памяти. И еще на одну любопытную вещь я в те дни обратил внимание: если уж возникли какие-то базисные представления, пусть не полностью, но все-таки достаточно широко охватывающие ту или иную проблему, то фактура, которая их иллюстрирует, тоже начинает притягиваться как бы сама собой: возникает из ничего, из воздуха, из разговоров, которые случайно услышал, из газет, из радиопередач, чуть ли не из ток-шоу по телевидении, из нелепых обмолвок, из когда-то прочитанных, прочно забытых книг. Все это подсознательно отбирается, сортируется по разделам, увязывается, складывается в нужном формате. Я помню, например, как обрадовался, когда понял, что такое расплывчатое явление как глобализация можно, оказывается, проиллюстрировать цитатой из романа Тынянова: "Играли гимн, русский, национальный, написанный немцем для английского короля". Или из того же Тынянова: "Мальчик, рожденный от еврейки и прусского офицера на английском корабле, подплывающем к Лиссабону, стал российским министром иностранных дел". Здесь имеется в виду граф Нессельроде. Или тем замечательным текстом, который притащила мне из редакции Светка: "Во Франции английская принцесса с арабским бой-френдом на немецком автомобиле, управляемым испанским шофером, напившимся шотландского виски, разбилась в окружении итальянских фотографов, о чем сразу же сообщили российские средства массовой информации". В трясине, по которой я брел, появились теперь островки твердой земли.

И вместе с тем, слушая Машу, я ей немного завидовал. В те дни почти непереносимой, изматывающей безнадежности, а это ни много ни мало – весь первый год моего пребывания в группе, когда я захлебывался и тонул, не зная за что уцепиться, мне не хватало именно чего-то такого, какого-то объединения, клуба, сообщества единомышленников, просто круга умных людей, которые посоветовали хотя бы какие книги следует прочесть в первую очередь (и, кстати, какие – вообще не читать), поделились бы своими соображениями, продемонстрировали бы на практике элементарные навыки рассуждений. Очень мне тогда этого не хватало.

Впрочем, не хватало мне этого и сейчас.

– Вас, конечно, больше интересует, что произошло на тех двух заседаниях? – спросила Маша. Она, вероятно, заметила некоторую мою отстраненность. Вновь вытащила сигарету из пачки и, опережая меня, щелкнула зажигалкой.

За истекшие полчаса она сделала это уже в третий или четвертый раз. Я не понимал, как можно столько курить. Видимо, Маша все-таки волновалась, и волнение ее проявлялось в такой странной форме.

Я опасался никотинового отравления.

Между тем сама Маша, о такой опасности, вероятно, не думала. Или, быть может, порог устойчивости у нее был выше, чем у обычного человека. Во всяком случае, затянулась она как ни в чем ни бывало, выпустила дым в сторону, стараясь, чтобы он меня не задел, а потом тем же низким, не слишком разборчивым голосом, который я определил как "бурчащий", поведала мне, что первый сезон существования Клуба чуть было не стал и последним. И дело было даже не в том, что поначалу колоссальное количество сил ушло просто на элементарное взаимное понимание: представители разных наук используют разные языки, разные системы определений, разные способы доказательств одних и тех же явлений, это как раз в порядке вещей, все – люди взрослые, проявляли терпение. Гораздо большие трудности вызвал другой аспект: то, что в своих рассуждениях они опирались на разную аксиоматику. Представители точных наук – на строго сформулированные физические понятия, а гуманитарии, кстати более владеющие умением дискутировать, – на "предельные смыслы", не поддающиеся логическому определению; такие как "истина", "добро", "зло", "смысл жизни"; они ведь имеют трансцендентный источник и потому не могут быть изложены в какой-либо конечной терминологии.

– Впрочем, – добавила Маша, – начала "точных наук", если вдуматься, не менее трансцендентны. Просто их трансценденция рационализирована на значительно большую глубину. Привыкнув к красивой терминологической упаковке, мы ее практически не ощущаем. Тем не менее, "внутри" она, бесспорно, присутствует...

Неожиданно, по ее словам, возникла "проблема профессоров". (Кстати, та, что в неявном виде была отражена в документах). Большинство членов Клуба, разумеется, имели какие-то научные степени: кандидатов наук, докторов наук, а человек пять или шесть – и соответствующие звания.

– В науке это довольно важный рубеж, – сказала Маша. – Причем, вероятно, не столько научный, сколько психологический. Человек, становясь профессором, довольно часто как будто перерождается. Он уже все знает, все понял, готов ответить на любые вопросы, все прочел, все усвоил, ничье мнение его более не интересует. Здесь еще негативно сказывается привычка читать лекции: когда в течение многих лет объясняешь аудитории самые элементарные вещи, невольно возникает уверенность, что все остальные знают намного меньше тебя, и потому они не должны с тобой спорить, тем более – возражать, а лишь внимать твоим мыслям и конспектировать их как можно более тщательно. Трудно это в себе преодолеть. И по крайней мере, двое из членов Клуба сделать этого не сумели. Они так и не поняли, почему при всей их наработанной десятилетиями эрудиции, при всем их умении говорить и пользоваться выразительными метафорами, при всем их опыте и способности этот опыт представить, их переставали слушать уже минут через пять – через десять. Если перестают слушать, этого ведь не скроешь. Это чувствуется по глазам, по лицам, по шепоткам, по бессмысленному перекладыванию бумажек. По тому, что кто-то вдруг начинает рыться в портфеле, а другому как раз в этот момент требуется выйти, чтобы сделать срочный звонок. Тут ведь не студенты, к порядку не призовешь. А все потому, что, привлекая громадный иллюстративный материал, оба они, фактически, ничего нового не говорили. Просто гоняли этот материал из стороны в сторону. Знаете, как шары перекатывают по бильярду: один рисунок, другой рисунок... Были иллюстрации текста, но не было самого текста, была аргументация мыслей, но – мысли отсутствовали. А уж когда они выходили за пределы известной им области и пытались сказать нечто в координатах текущей реальности, начиналась такая душная публицистика, что, поверьте, было даже немного стыдно слушать это от взрослых людей.

– Ну, вы меня понимаете? – спросила Маша.

Разумеется, я ее понимал. "Публицистика" – было самое ходовое ругательство у нас в группе. Когда хотели выразить высшую степень негодования в отношении чьей-либо разработки, то с презрением в голосе говорили: это какая-то публицистика. Данное высказывание означало, что в разработке нет ничего, кроме эмоций.

В общем, у Ромашина это вызвало приступ отчаяния. Он боялся, что двое ушедших потащат за собой всех остальных. Тем более, что, на его взгляд, за несколько месяцев довольно напряженной работы никакого интеллектуального продвижения в Клубе не произошло; не образовалась критическая масса "очищенных знаний", не пошла реакция непрерывного аналитического обобщения. Он считал, что это – полный провал...

– Я его тогда утешала, – невозмутимо сказала Маша. – Мы с ним разговаривали часа четыре наверное, между прочим, в этом самом кафе. Я говорила, что ничего страшного нет, он просто слишком торопится, должно пройти время, чтобы люди немного привыкли друг к другу. В каждом деле после первых быстрых успехов неизбежен кризис, связанный с переходом от энтузиазма к обыденности. Его надо проплыть. Не отчаиваться, не опускать руки... Ну и так далее; все, что в подобных случаях говорят. Так, кстати, и произошло. В какой-то момент все будто очнулись. Борис Границкий сделал доклад о языке революции: каждая попытка переустройства мира сопровождается его тотальным переименованием. Первосущности, которые проступают из-под обломков, называются заново. Помните слова-заклинания нашего "октябрьского периода": "пролетариат", "буржуй", "комсомол", "госплан", "социалистический реализм". Попытка управлять миром с помощью слов. А Дима Веткин, это известный экономист, тут же, развивая тематику, сообщил, что наиболее быстрая прибыль образуется в производстве именно от переименования старой продукции: она начинает предлагаться как новая. То есть, продают не товар, а его символическое обозначение. Сам Ромашин связывал это с виртуализацией текущей реальности, с переходом мира от состояния "есть" в состояние "может быть", то есть с образованием сильного динамического неравновесия. А игумен Серафим, кстати, кандидат богословия, помнится, заметил тогда, что одновременно идет и обратный процесс: материализация виртуала, переход знаковых, символических форм в структурное бытие. Более того, он сослался на социализацию христианства, на последовательное превращение его метафизических догм в конкретные государственные законы... Вы понимаете?.. Вдруг на глазах рождается живой интеллектуальный сюжет, заставляющий каждого из присутствующих думать в обостренном режиме. Какая-то удивительная атмосфера... Будто прикасаешься к чему-то такому, что существовало всегда... Пронизывает тебя, превращая из обыкновенного человека чуть ли не в гения... Не на каждом заседании, разумеется. Однако и верующий во время молитвы не каждый раз ощущает присутствие бога. Здесь нет простой физической связи. Тем не менее, иногда ощущаешь... И вот получается, что между встречами этими как будто и не живешь. А в Клубе вдруг просыпаешься и начинаешь что-то соображать...

– Так что же все-таки произошло на тех двух заседаниях? – спросил я.

Впервые за все время беседы почувствовалось, что Маша несколько заколебалась. Она даже не стала прикуривать новую сигарету. Нерешительно тронула пачку и переместила ее к середине стола. А потом передвинула туда же и зажигалку.

– В том-то и дело, что – ничего, – сказала она. – Ничего особенного, все – на уровне ощущений, которые трудно конкретизировать. Задача, скорее, художественная, чем интеллектуальная. Ну, вы знаете, вероятно, что обсуждалась концептуальная эволюция власти. "Власть как собственность: реконфигурация новых элит". Кстати говоря, тема – не совсем в нашем ключе. Мы вопросы текущей российской политики не обсуждаем. Без нас энтузиастов хватает. Однако Виктор Андреевич полагал, что если уж заниматься концептуализацией смыслов, то следует привязывать эти концепты к реальности. Иначе есть риск уйти в область чистой схоластики. Не столько нарабатывать содержание, сколько играть словами... Возможно... Не берусь об этом судить... Знаете, если честно, странное какое-то ощущение... Все вроде бы как всегда и вместе с тем – что-то не то... Аура какая-то совершенно иная... Как будто молились богу, вдруг в тех же самых словах начали обращаться к дьяволу... Извините за теософскую параллель... Или как в театре, в кино: был теплый свет – зеленый, оранжевый, солнечный, согревающий, вдруг, тут же – холодный, синеватый, как в морге, лишенный надежды... На улице – двадцать три градуса, а мне – зябко... Голова на следующий день просто разламывалась... Будто чугуна туда накачали... Даже сейчас, вот, заговорила об этом, тут же начало что-то давить...

Маша подняла обе ладони и осторожно прижала пальцы к вискам.

– Скажите, а конфликтов у Ромашина с кем-нибудь не было? – спросил я. – Мог его кто-нибудь ненавидеть, желать ему зла? Чего-нибудь такого не проявлялось?

– Ну, это вы совсем не в ту сторону, – сказала Маша. – Конечно, у Виктора Андреевича наверняка были какие-нибудь недоброжелатели. У кого их нет? К определенному возрасту, знаете, накапливается неприязнь. Ничего с этим не сделаешь. Но мы ведь не в коммерческой фирме, чтобы – доходы делить. В нашей среде эти вопросы так не решаются.

Она опустила руки.

– Можно я вас тоже спрошу? Вот мне вчера позвонили и сообщили, что очередное заседание Клуба состоится в этот четверг. Ангелина Викторовна, секретарь... Тема поставлена та же самая. Вести заседание, вероятно, будете вы?

– Если нет возражений...

– Какие могут быть возражения?.. И вот я хотела задать вам такой вопрос...

Маша помедлила – вдруг подняла веки и посмотрела мне прямо в глаза.

Зрачки у нее были абсолютно непроницаемые.

– А вы не боитесь? – негромко спросила она.

Это был хороший вопрос. Маша ушла и оставила меня с ним один на один. Не знаю, сумел ли бы я на него ответить? Как, впрочем, и на любой другой вопрос, связанный с Клубом. Скорее всего, пока не сумел бы. Пока мне было ясно только одно: я сделал шаг в глубь Сумеречной страны, и ничего особенного не случилось. Не обвалился потолок в кафе, где мы с Машей сидели, не выскочил на тротуар сумасшедший "джип" и не сшиб меня с ног, земля не разверзлась дымящейся бездной и не поглотила меня.

Пока все было спокойно.

Правда, это не гарантировало, что катастрофы не произойдет уже в следующее мгновение.

Глава шестая

Несколько раз в жизни я был удивительно счастлив. Причем, странное дело, переживание это не было связано ни с какими конкретными достижениями. Нельзя было сказать: вот я добился того-то, завершил определенный этап, получил результаты и потому испытываю теперь чувство законного удовлетворения. Напротив, именно в эти моменты ничего особенного в моей жизни не происходило. Ощущение счастья возникало из чего-то другого; приходило и уходило случайно, как ему вздумается.

В первый раз это захватило меня, когда я еще учился в университете. Как-то утром я бежал от остановки по Таможенному переулку, опаздывая к началу занятий. Был, насколько я помню, конец апреля, город давно просох, лишь кое-где темнели на тротуарах ветвистые потеки ручьев. Слабая, почти неуловимая зелень окутывала кусты. Воздух был свеж, но уже проступал в нем намек на будущую жару. И вот на углу широкой Менделеевской линии, там где в промоине мостовой вздрагивал вместе с лужей кусочек мокрого неба, я вдруг остановился, со всхлипом каким-то переведя дыхание, и вместо того, чтобы поспешить дальше, через бульвар, к главному входу, ни с того ни с сего повернул влево, обратно на набережную.

Назад Дальше