Столица Тибета жила обычной жизнью; одинокие туристы утомленно глазели на Поталу, шоферы-китайцы, услужливо доставившие богатеев к седьмому небу Поднебесной, оставаясь в джипах и "уазиках", мусолили доллары. Они поглядывали на местную нищету с презрительной ленью. Мало кто обратил внимание на низкорослого горца – лишь китайский полицейский, сосланный в этот Богом забытый край за искривление партийной линии, покосился в сторону юноши – и тотчас заскучал. Тонг миновал город, состоящий из дворца, лестницы и каменных непритязательных жилищ, и остался один в пустыне гигантского плато. Жир яка и вяленое баранье мясо привычно уместились в заплечном мешке. Он шагал, словно заведенный, прищурив и без того утопающие в тяжелых мешках глаза и слизывая с кончиков усиков дорожную соль.
Навестив в монастыре Лонг Чу брата, почтенного Тогай-ламу, получив благословение и поужинав с его учениками, Рампа немедля приступил к главной части нехитрого замысла и направился в сторону Кайласа – великой магической горы. Праздничная одежда Тонга залоснилась от праведного пота, с волос временами спадали обессилевшие вши. Паломник не утруждал свое внимание подобными мелочами и редко останавливался почесаться или отряхнуть повязку, на которую они опрометчиво наползали.
Одинокие женщины, низкорослые и двужильные, словно монгольские лошадки, все в сбруе украшений и остроконечных шапках, идущие туда же, попадались ему. Тонг привычно обгонял их. Женщины позвякивали монистами, разгоняя местных злых духов. А Тонг Рампа разгонял стада баранов, то тут, то там попадающихся на проселочных дорогах. Философски настроенные яки – эти истинные буддисты в лохматых шкурах – были ему более симпатичны. Тонг Рампа приветственно махал им и продолжал мерить кривыми ногами сухую заиндевелую почву. Ночами он спал на голой земле, лишь кое-где покрытой травой, жесткой, словно шерсть йети, и тихо дышал втыкающимся, словно лезвие ножа, даже в его привычные легкие разреженным воздухом, казалось, созданном только для святых. Его страна, поднятая над остальными странами, делалась живой именно тогда. Искрились большие и малые звезды. То и дело поднимались к небу лучи, которые, как верили тибетцы, посылались из Шамбалы. А Рампа продолжал путешествие. Не зря он наведался к брату – лама рассказал о тайных проходах в долины с горячими источниками. Тонг наизусть заучил его словесную карту и благодаря памяти не оставил свои кости ни на одном из перевалов.
Иногда на пути встречались селения. Закопченные палатки бедняков, завшивленные ребятишки, с униженной наглостью бегавшие за иностранцами, не наполняли гневом тибетца Тонга Рампу, ибо и он сам, и те, кто здесь прозябал, знали истинную цену великой тайны, скрытой в здешних холмах и горах.
"Шамбала! Шамбала!" – горланили янки, высовываясь из внедорожников, приветствуя Рампу бейсболками и кинокамерами.
Так являлись Тибету, время от времени, разные экспедиции, которые, по существу, могли лишь толочь воду в ступе. Тонг Рампа забавлял подобных исследователей своей походкой. Он торопился, лишь иногда останавливаясь, чтобы съесть засохшую лепешку или пожевать чуть только подвяленное мясо.
Ночами Рампа начинал чувствовать – над Тибетом бьется и гудит неведомый и тревожный колокол: "Гонг! Гонг!" И в тот момент Рампа шептал заветную мантру, значение которой давно утеряли прадеды: "Лакмури Тон Чон Го". А соленые озера попадались все чаще. Высота давала о себе знать даже привычному горцу – кровь постоянно толкалась в носу, каменеющий от сукровицы песок забивал ноздри. То и дело выковыривая его, Тонг Рампа пересек долину Страха и плато Десяти Смертей, где не раз спотыкался о кости неведомых животных. В долине Гом-па, просоленной, словно вобла, в которой даже пыль, катимая ветром, превращается в колючие шарики, он вообще спал в окружении человеческих черепов.
Наконец Тонгу явились хребет Лоунгма и три заветные долины. Он благополучно миновал их и в феврале 1993 года, выпуская облачка пара, открыл для себя Параянг.
Вскоре тибетец Тонг Рампа отважно прошел между двумя озерами. Одно из них выплескивало волны и крутило над собой вечный ветер. Это было озеро демонов Ракшас, где отсиживался не какой-нибудь безымянный чертенок, а сам демон Симбу-Тсо. Другое – благословенное паломниками озеро Мансаровар – напротив, катило спокойные святые воды. Озеро Смерти и озеро Жизни так взволновали путешественника, что он прокричал в безмятежное небо: "Лакмури Тон Чон Го!" И облака над святым озером, и ветер дьявольского Ракшаса разнесли этот крик, ни много ни мало, по всему миру.
Одежда тибетца растрепалась, глаза были воспалены, но уже через день Тонг Рампа глотал горячий чай, приправленный маслом и жиром, у монахов монастыря Чу-Гомба, трясясь от неизбежного волнения. Наконец перед ним замаячил Дарген, и река Акшобья принялась взбивать пену у его ног.
И Тонг Рампа вновь закричал от радости, предвкушая встречу с великой горой: "Лак-мури Тон Чон Го!"
Кот, не слыша призыва тибетца, трусил к австрийской границе. Он недолго маялся возле полицейской будки. Появление двух облитых одеколоном, лакированных, словно игрушки в супермаркете, полисменов Мури не удивило.
– Я еще не встречал такого доходягу, Вилли!.. – заметил один из стражей. – Ходячее пособие по биологии, настоящий скелетик…
Его товарищ вернулся в будку за своей флягой. Эта фляга была плоской, как все женщины приграничной хорватской деревушки с названием Сливовцы. Именно в Сливовцах за Мури увязались пастушьи собаки, свирепые Церберы, положившие себе за правило разрывать на части каждую попадающуюся на пути кошку. То были истинные бойцы, не из тех собак, которые тотчас тормозят, стоит только делу зайти слишком далеко. Клыки волкодавов, отведавшие лис и волков, более чем красноречиво клацали и лязгали, пока Мури, задыхаясь от унижения, карабкался на подвернувшуюся сосну. Головорезы не отпускали его до полуночи. Возможно, им светило единственное стоящее здесь развлечение, и слушать они ничего не хотели. Однако лай порядком надоел пастухам – в конце концов люди разметали псов палками.
– Жена каждый день наполняет мою флягу молоком, – буркнул добрый самаритянин, отвинчивая крышку фляги. – Я желал бы бренди, на худой конец – старого доброго "Папского погребка". Но моя старая дура упрямо льет молоко, да еще и проверяет вечерком, не нацедил ли сюда я чего покрепче!
Он искал, куда бы выплеснуть подношение, и ему пришлось еще раз вернуться за чайным блюдцем. Австриец вообще был слишком любезен. Скукой благополучия несло от него за милю.
Его дружок добавил:
– Вот, теперь и коты иммигрируют. А вчера приблудились цыгане. Как только добрались?
– Нас спасает зима. Сойдет снег с перевалов, так от беженцев покоя не будет. Этих голодранцев не выкурить, словно мух… Уж я навидался подобной нечисти: хорватов, сербов и албанцев! Да еще и турки к ним в придачу, попрошайки и оборванцы, а главное, на все согласны – лишь бы остаться… Гордости нет и стыда!
Товарищ заметил:
– Смотри-ка, бродяга словно нас слушает! Навострил уши…
Мури усмехнулся на это восклицание. Вылакав молоко, он все с той же истинно аристократической благосклонностью обнюхал, а затем проглотил кусочки прекрасной кровяной колбасы и не менее великолепного сыра. Позавтракав, Мури тотчас забыл благодетелей и направился к видневшемуся в долине городку с таким видом, словно делал новой стране одолжение. Городок отсюда тоже казался игрушечным – так сверкал и блестел. Все в нем было вымыто – дома, вывески, машины, улочки и даже деревья. То здесь, то там над черепичными крышами струились дымки каминов. Самаритянин Вилли, выливая из фляги остатки молока на чистейший австрийский снег, сказал:
– Какие они все-таки неблагодарные канальи, эти коты! Как будто все в порядке вещей – мы лишь для того существуем, чтобы производить для них карбонад и почесывать за ухом. И все-таки интересно, куда он направил лыжи?
– Как "куда"? – рассмеялся напарник. – Сегодня празднество в Зонненберге! Праздник Первой колбаски! Чертов кот наверняка унюхал запах зонненбергских колбасок, а уж это славные колбаски!
– Вот канальи! – еще раз подтвердил истинную правду Вилли. – А ведь он сегодня набьет себе брюхо. Я слышал, коты готовы глотать до такого состояния, пока не упадут, и уж как раз тот случай, не объелся бы насмерть!
Полисмен не лукавил: праздник в том самом вымытом городишке разгулялся не на шутку. На площади возле ратуши были поставлены столы. Рядом на раскаленных до черноты противнях жарились знаменитые зонненбергские колбаски. Народу, несмотря на морозец, скопилось столько, что оказались заняты все скамьи.
Местные коты ленились замечать пришельца. Собаки, будучи в три раза объемнее тех проклятых сливовецких волкодавов, лениво позевывали: их вспученные животы являлись памятниками обжорству. Никто из двуногих тем более не удосуживался посмотреть на Мури. Площадь гудела. Выкатывались новые бочки, отворачивались краники, и под обычные изощрения острословов журчали настоящие пивные ручьи. Поднятый над городком гигантский рекламный шар, вытянутый в форме колбаски, оставался предметом одинаковых скабрезных шуток.
Под стать людям гоношились и стихиалии. Местные домовые, рассевшись на крышах, весело благословляли гулянку. Разнообразные духи порхали над ратушей, словно бабочки. Пивные струи продолжали топить снег, но людям было мало: мужчины все сильнее лупили по столам кулаками и кружками, пробуя на прочность однодневные творения плотников. Их толстушки-жены, в сторону которых залитые пивом глаза мужей давно уже отказывались смотреть, льнули к чужим кавалерам. Местные женщины – эти заранее сдавшиеся крепости – готовы были открыть ворота первому встречному-поперечному и благосклонно относились к сноровистым пальцам, невзначай забиравшимся под их шубы. А уж тому, что под шубами выделывали руки распалившихся мужчин, мог бы позавидовать сегодня любой щипач.
Мури не торопясь выбрал место возле зонненбергского бургомистра Мартина Пейт-майера и был многократно вознагражден за свой безошибочный выбор. Он тут же заглотил почти нетронутое куриное крылышко, а в придачу целую связку тонких сосисок. Немного погодя Мури беспощадно уничтожил подливку к ним, которую Мартин Пейт-майер, заметив нового едока, вылил со своей бургомистерской тарелки. Пришелец не отказался от грудинки, от хлеба, от провансальского соуса, от особо приготовляемых гренок и остатков уникальной, зарожденной еще в Средневековье фирменной "горной похлебки", приправленной сладким кетчупом. Мартин Пейтмайер, подобно любому чиновнику, спиной осязая, как придирчиво следят за его братанием с народом члены городского Совета – личные недоброжелатели Ганс Вольф с этим мерзавцем секретарем Маркесом Шульцем, – подтягивал припев откровенной народной песенки "От капусты и репы мне нехорошо", не забывая при этом раскачиваться. А колбаски по-прежнему плавали в жиру на противнях, словно в кипящем бассейне, злобно шипя и сопротивляясь уничтожению. Горожане поглощали их с неослабеваемым удовольствием.
Не все выдерживали марафона. Кое-кто сладко похрапывал, избрав подушкой отполированные доски. Но рядом с бургомистром толпа еще держалась, и он, поправляя геральдический шарф и время от времени отирая пену с усов, поглощал уже третью кружку. Мури также получал свое. Двигая острыми, словно ножи, лопатками, кот не обращал внимания на здешних мелких духов, которые потешались над его худобой. Впрочем, что еще можно было ожидать от беззаботных сосунков? Лишь дух ратуши, привычно уместившись на флюгере, с грустью разглядывал копошащихся внизу смертных. Этот вечный хранитель зонненбергского символа никогда не снисходил до подобных подтруниваний и насмешек. Он-то первым и заметил внизу Эльзу Миллер.
На площади появилась худая женщина. Ее безучастное к празднику лицо было закутано в темный платок. Почти невидимкой спешила она вдоль столов и скамей – снег даже не скрипел под ботинками. Спокойное, безмолвное и размеренное движение дамы сразу привлекло внимание жителей, окружавших бургомистра. Здесь все знали старую Эльзу. Снизошла тишина, и в этой тишине женщина отрешенно прошла мимо объевшихся котов, воспитанных собак и особенно суетных в этот день людей.
После того как Эльза скрылась за ратушей, кто-то из гуляк воскликнул так, как может воскликнуть лишь простодушный обыватель:
– Эльза и в праздник не снизойдет до нас, грешных! Опять поспешила в дом престарелых, а затем в костел Святой Терезы!
Другой голос был более честен в своей неприязни:
– Уже двадцать лет каждый день выкидывает один и тот же трюк… Нарочно не замечает соседей…
Прорвало и других:
– Ей не выпить и наперстка пива! Боится уронить лицо.
– Корчит из себя святую.
– И ведь не смотрит на нас. Всем показывает, какая она добродетельная!
– А все оттого, что не смогла найти себе парня в молодости, – оторвался от пивного священнодействия один толстяк. Он причмокивал, сочувствуя старой деве, но вынес все-таки свой приговор: – Ясно, из-за чего женщины сходят с ума и напяливают благочестие! Знаю я баб! Если не удалась мордашкой да фигурой – марширует к церкви, вяжет шапочки и печет пирожки бездомным: вон, опять понесла, не иначе!
И тогда в Мартине Пейтмайере, старом прожженном чиновнике, проснулся Бог и сотворил одно из чудес Своих, ненадолго превратив прохиндея в проповедника. Бургомистр резко встал, подтянул живот и обратился к насмешникам:
– Двадцать лет назад Эльза Миллер дала обет каждый день посещать одиноких стариков и молиться за все, без исключения, человечество. С тех пор каждый день вижу ее на улице! Несмотря на дождь или иное ненастье она держит путь в интернат, а затем в костел – в этом я сам свидетель. Кто из нас сможет задержать, а тем более поколебать ее?.. Поэтому, конечно, вы можете утверждать, что она сумасшедшая. Мало ли дурачков, которые расхаживают по нашим городам и изо дня в день совершают одни и те же вещи – регулируют движение или пытаются провожать до дома прохожих! Но если нам кажется, что ее желание кормить обездоленных и ежедневно молиться за всех собравшихся здесь жителей – всего лишь вывих ума, то чего же тогда все мы стуим?
Произнеся эту неожиданную речь, прекрасный в своем неожиданном порыве бургомистр Мартин Пейтмайер обвел слушающих его людей взглядом, в котором отразилась вся тайная и неизбывная мировая скорбь. И никто не посмел ему возразить.
– Нам ли, – продолжил бургомистр, – нам ли порицать того, кому дано иное.… Не завидовать ли ей, так легко скользящей мимо нас и двадцать лет уже проходящей сквозь время, должны мы самой черной завистью? Да поглядите только на ее лицо! Как только украдкой смотрю я на ее лицо, мне хочется плакать… Бессмыслицы полно в этом мире: как же не завидовать тем, кто знает, куда спешить! По крайней мере, притупим взоры, спрячем взгляды, прикусим свои языки. На худой конец, молча оглянемся ей вслед.
Все, включая равнодушных, выслушали речь бургомистра. Кто-то даже всхлипнул, словно встретился с собственной никчемностью. Но тишина простояла недолго. Суетность, напуганная спешащей Эльзой, вновь восторжествовала. На столы принялись подавать тарелки с кислой капустой. Зашипели колбаски, застучали кружки, засуетились кельнеры – и все покатилось как по маслу.
Наконец электрические гирлянды, осветив деревья и стены домов, возвестили о наступившем вечере. Прошипели, уткнувшись в снег, остатки фейерверка. К ужасу и восторгу ребятишек лопнул рекламный шар – и праздник благополучно завершился. Шатаясь от сытости, Мури свернул к первому попавшемуся крыльцу, от которого пахло старинной кладкой, принюхался и, повинуясь своему безошибочному чутью, уселся возле первой ступеньки. Перед его носом тут же искрой замельтешил крохотный дух, самодовольный, как все здешние стихиалии.
– Вот так заморыш! – пискнул ничтожный наглец. – Откуда ты и что здесь собираешься делать?
Благодатное тепло в желудке настроило Мури на снисходительность.
– Я из Боснии, деревня Месич – место прежнего моего владения, – важно отвечал кот сопляку. – А что касается моего появления возле этого дома, то, думаю, неплохо бы еще и выспаться в надлежащем тепле – чую, неспроста на крыльце включили свет. Хозяева не заставят себя ждать.
– Конечно, дохляк! – воскликнула искорка. – Вашего брата, такого, как и ты, погорельца, теперь и палкой отсюда не выбьешь! Да кто добровольно покинет это место? Здесь даже на помойках те из твоих собратьев, которых не выловили и не отправили в питомники, жируют круглый год. Между ними и драк-то нет – столько всякой снеди вываливают. Поглядел бы на их животы!
– Утихомирься, – спокойно отвечал Мури. – Пусть здесь громоздятся даже горы мяса, и колбаски с подливкой будут ждать в каждом мусорном контейнере. Что мне до сосисок и кнедликов?
Козявка была сама насмешливость:
– Только не плети, что ты на все это закроешь глаза, котяра. Знаю я вашу породу: все продадите ради жратвы. К тому же сегодня любая хозяйка впустит тебя на порог! Слышал о здешней примете? Если в этот день на пороге любого дома появятся кот или собака, хозяева обязаны взять их. Считается, что в этот день приблудившиеся животные приносят удачу! Такого замухрышку, как ты, точно приютят на свою голову! Видел бы ты, какие боровы откармливаются из таких вот приблудышей!
– Что мне до здешних боровов! – все еще старался скрыть раздражение Мури. – Мне нужен ночлег – и я его получу.
Упрямого задирства козявке было не занимать:
– Какой самонадеянный тип! Я вижу, тебе не впервой использовать людское гостеприимство!
– Для чего еще и существуют двуногие? – взвился рассерженный кот. – Я хочу отоспаться в тепле.
– А потом тебе подкинут жратвы, постелят у камелька, – расхохотался задира. – А там куда денешься со всей своей важностью – кто убегает от тепла и пищи? Глядишь, вторая ночь у камина, третья, и размякнешь… Скольких я таких уже видел!
Дух добился своего. Разозленный Мури, несмотря на всю тяжесть, изготовился к прыжку. Но здесь дверь внезапно распахнулась, и на пороге показалась хозяйка. Молодая фрау была настоящей, донельзя упитанной, розовой хрюшкой – вся в складочках и ямочках.
– Эстебайн! Братец! – взвизгнула она. – Ты только посмотри. Даже не верится!
Тут же выглянул ее не менее дородный брат Эстебайн, собиравшийся, судя по всему, уже откланяться. Братец наматывал на себя кашне.
– Ты знаешь, что делать. Кот, появившийся в праздник, – к счастью! – хлопотала хозяйка.
Прежде чем Мури успел что-либо сообразить, Эстебайн спустился, отмечаясь на каждой ступеньке цоканьем добротных зимних сапог, и, сграбастав кота, с хозяйственной основательностью засунул под мышку.
– Крепче держи! – наставляли его.
– О чем ты говоришь, Каролина! Вот уж подарочек моему младшенькому!
Ошалевший Мури был отнесен к автомобилю и брошен на заднее сиденье. Надежно захлопнув дверцу, Эстебайн принялся обниматься с сестрой.