О ЛЮБВИ К ВОЖДЮ
Каждый свой приезд в Ленинград я прихожу в Эрмитаж. Но в последние годы, - может быть, молодость прошла… - но нет во мне там прежнего восторга. Так и в тот мой приезд: за-глянул в Эрмитаж, прошелся бессмысленно по знакомым залам, осмотрел какие-то сервизы и вдруг понял - скучно! Все знаю! Все видел!
Время двигалось к закрытию, из залов уже выгоняли, и я прошел на какую-то бесконечную мраморную лестницу, чтобы спуститься вниз и покинуть докучное место. Я вышел к лестнице и остолбенел: все было заполнено матросскими бушлатами, солдатскими шинелями. Люди толпились на лестнице, лежали на ступеньках, курили. И только тут я заметил электрический кабель осветительных приборов и все понял: это была киносъемка. Ждали, когда опустеет Эрмитаж, чтобы в очередной раз штурмовать Зимний.
И тут сверху загудел в микрофон оглушительный хамский голос:
- Не задерживаться, проходить! И только по запасной лестнице! Немедленно!
Почему-то сразу очумев от ужаса, я бросился на боковую лестницу. Она и вывела меня на первый этаж, в странные залы, где доселе я никогда не бывал. В залах этих не было посетителей. В витринах лежали какие-то бусинки, разбитые кувшины. Старушки в форменных одеждах аукались друг с другом: так им было жутко в этой странной пустыне в надвигавшихся зимних сумерках. Наконец я вошел в большой зал, где по стенам висели полуистлевшие ковры. В центре стоял чудовищный сруб. Я подошел к срубу и понял: это погребальная камера. Действительно, это была погребальная камера гуннского вождя из четвертого века до новой эры. А все, что было на стенах, - прежде лежало в погребальной камере: конский череп, золотой убор для лошади, остатки ковра. Сам вождь лежал в следующей крохотной комнате, лежал у самого окна под стеклом. Он был гибельно черен: череп, обтянутый деревянными складками, - тем, что прежде было его кожей, - застыл в оскале. И там, в оскале, виднелся ужасный зуб, и чудовищна была прядь волос, сохранившаяся на черепе, - прядь свалявшихся волос из четвертого века до новой эры. Но самое странное - это было его выражение. Ибо клянусь: череп с деревянной кожей имел выражение. Это точно! Я попытался понять, что оно значило, и наклонился над стеклом, когда услышал голос:
- А вы не боитесь на него смотреть?
Я поднял голову и увидел коротконогое существо без возраста, с идиотской прической и ярко намазанными губами, в форменной одежде смотрительницы зала.
- Ведь присниться ночью может…
- Нет, не боюсь. Мне он даже чем-то нравится.
Что тут с ней случилось! Она вся вспыхнула, зарделась, как девочка, потом сказала, почти прошептала:
- Мне он тоже нравится. И знаете, меня все спрашивают: "Как ты с ним сидишь?" А я в любое место перевестись могу, да не хочу, меня вон в Малахитовый зал даже звали: у меня ведь стаж.
Я молчал, а она все говорила. И хотя мы были одни в зале, говорила почему-то шепотом:
- Вы не поверите, я ведь такая пугливая, всего боюсь. Мышей боюсь. У меня во рту металлические зубы - так я во время грозы рот закрываю. Боюсь! Ведь металл, говорят, притягивает… Что со мною было, когда я сюда попала! Мы с ним вместе сюда поступили: его как раз привезли, а меня на работу приняли. Ну, я и попала к нему, в новый зал. И в слезы, конечно! Мне говорят: месяц поработай - первое место, которое освободится, твое. Села я от него подалее, сижу, глаза поднять боюсь. А народу тут никогда никого. День, помню, был солнечный, солнце в окна бьет. На него. И вдруг меня такое любопытство взяло: я так зажмурилась… и на цыпочках, на цыпочках… и за-глядываю к нему. Вижу: под стеклом лежит он и мне улыбается. Я как закричу - и бежать. Бегу коридорами, рыдаю, озноб меня бьет. Оказалось, в тот день я гриппом заболела. Температура сорок. Лежу в постели. В ту ночь он мне и приснился: дескать, я девушка, молодая да красивая, а он на коне за мной свататься приезжает. Конь богатый, но вместо морды у коня - череп, а сам он весь в золоте - ну, ясное дело - Вождь! Пришла я сюда после болезни, а мне в профкоме говорят: "Держись, Глафира. Скоро из Рубенса, из зала, одна уходит на пенсию". Ну, согласилась я ждать рубенсиху, а сама снова… на цыпочках - шасть к нему! Вижу - лежит он без улыбки, печальный, как сейчас. Строгий. Ну, Вождь! Тут я наклоняюсь над ним, а он… на моих глазах… улыбается! Признал, видать, меня! Через месяц меня к Рубенсу переводят. А ему старуху нашли - глухую да подслеповатую. Не надо, говорю, мне вашего Рубенса, я буду у своего Вождя сидеть. Видать, судьба моя такая… И стала я около него сидеть. Уж восемнадцать лет сижу. И с тех пор каждую ночь он ко мне приходит. Одежда богатая, ничего не скажу. И тело у него белое. А вот лицо такое же. Я сначала все нервничала во сне. А потом привыкла: что ж тут поделаешь - Вождь! А какой он жестокий бывает и злой - ужас! Это когда на него посетители много глядят. Ух, как он посетителей не любит! Я их и пугаю - гоняю, ведь сердится он! И еще он старух не любит. Он любит молодых. Я вот за восемнадцать лет постарела с ним рядом. Он мне недавно так и говорит во сне: "Старая ты стала!" Ну, что ж поделаешь, я давно этого ждала, все думала, как же он уйдет от меня? И знаете, что он придумал: на днях на реставрацию нас закрывают, а меня в другой зал переводят! Ну, конечно, какая я ему пара? У него, говорят, сколько жен было, и все из разных национальностей. И все молодые. Я вам еще что скажу… - Глаза ее заблестели. - Я как-то раз витрину открыла… да и поцеловала его! Так он три дня потом улыбался! Любит он женщин…
Она встала, оглянулась, потом положила руки под витрину. Что-то щелкнуло, и она приподняла крышку.
- Никто не знает, что я ее открываю. Вы подойдите… только не близко, он не любит, когда на него мужчины смотрят.
Жуткое грифельное лицо блестело, и зуб сверкал в усмешке. Да, да, клянусь: он улыбался!
- Чего я с ним не пережила! - вздохнула она. - Все у нас с ним было… Во вторник на реставрацию закрываемся. Исстрадалась я вся. Хоть бы вторник быстрее! А ему хоть бы хны: вишь, насмехается. Ну, ясное дело - Вождь!
- Что-то мы оригинальничаем, - сказал в темноте бас. - Любовь к математике… к астрономии… к Вождю… декаденты мы все!.. А покойник любил естественное, простое… Как сейчас помню: в туалете Дома литераторов, дыша винным перегаром, он читал мне стихи Исаковского: "Синенький скромный платочек…" А потом и говорит: "Если поймешь, что это гениально, - сразу перестанешь быть декадентом…" К простоте он нас звал. И я вас зову! И предлагаю самое простое - о любви к еде.
И голос начал рассказ.
О ЛЮБВИ К ЕДЕ
Был я завлитом в областном театре. Ну, что такое завлит в областном театре? Ах, когда-нибудь я напишу об этой несчастной поре своей жизни! Главреж - самодовольный болван. Как только услышит, что на Таганке или в "Современнике" ставят то, что никому нельзя, тотчас поезжай в Москву, доставай ему эту пьесу. И достанешь! Сколько унижений перетерпишь - но достанешь. А он прочтет и скажет: "Грандиозно!" И тут же ее в стол. А потом, на репетиции, расскажет труппе: дескать, сам автор прислал ему новую пьесу, но эта пьеса в общем дерьмо!
Короче, вы поняли наш репертуарчик: что сверху велят, то наш и ставил. Народ в городе в театр, конечно, не ходит, а нам и не надо: у нас все билеты проданы! Потому что мы договаривались с заводами да фабриками, и те обязывали членов профсоюза посещать наши спектакли, чтобы расти идейно. Ну, члены профсоюза билеты покупают, а в театр ни ногой. Мы и не в обиде: главное - план выполняем. А то, что людей у нас на сцене больше, чем в зале, так актеры наши привыкли, и уборщицы довольны: нет зрителей - грязи меньше!
В тот год нашему театру исполнилось пятьдесят лет. Ну, естественно, местные власти выхлопотали нам в Москве Почетную грамоту для театра и два звания - одно главрежу, другое - нашему герою-любовнику, он же парторг, он же старейший артист театра. Короче, все хорошо, все как у всех. И вот объявляют торжественный вечер по случаю юбилея. Взяли большой стол из спектакля "Заседание парткома", задник повесили из "Трактирщицы" - голубенький, с облачками, ну а мне, как всегда, велели писать речи. Одну для птичницы из подшефного совхоза - поздравлять наш театр, а другую для главрежа - отвечать на поздравления.
Ну, главрежу я речь мигом соорудил (переписал его же прошлогоднюю, когда мы поздравляли филармонию), а с птичницей повозился. Она букву "р" не выговаривала. Пришлось ей слова без "р" подбирать. Ну, например, "драмтеатр" нельзя, пишешь: "сцена" или "наш любимый коллектив". Пишу, потею, но зато, думаю, пожру.
Дело в том, что в жизни у меня только одна страсть. Я не курю, женским полом не интересуюсь, но люблю, люблю, ребята, хорошо пожрать! А у нас в городе, как вы догадываетесь, с этим делом куда как непросто. Хреново, откровенно скажу, с этим делом. А моя страсть, как и всякая другая, требует удовлетворения. Вот я и думаю: привезу в совхоз птичнице речугу и уж там-то пожру. Филейчики разные, потрошки уж мерещатся!
И вот приехал: птичница мою речь берет и руку жмет с благодарностью. И ни фига больше. Все: ступай домой. А я воспален: все-таки неудовлетворенная страсть!
Короче, возвращаюсь я злой в родные пенаты и тут узнаю, что наше торжественное собрание посетит областное начальство. Ну, естественно, по этому случаю готовится большой стол. Я сразу в мечтания: не упустить бы.
И только воображение разыгралось, как всегда - мордой об землю! Оказывается, за стол этот приглашен самый узкий круг: главреж, его жена, она же наша героиня, директор, его любовница - наш местком и герой - наш парторг. А остальные за столом - городские власти. Ну зачем им этот стол, ну что они понимают в еде? Еду любить надо.
Ну, да ладно! Не такие обиды в театре терпишь. Черт с вами, думаю, не пригласили, хоть погляжу на этот стол, наслажусь, так сказать, эстетически.
И примерно за три часа появляюсь за сценой. А здесь, за кулисами, уже водружен стол из спектакля "На дне". И вокруг этого стола хлопочут неизвестные молодые ребята с чемоданом. Открывают они чемодан и начинают вынимать оттуда еду в целлофановых пакетах. Только я навострился увидеть, что там, под целлофаном, как погнали меня ребята прочь со сцены. Сурово, можно сказать, погнали. Ну, я не в обиде, я что… Сел в зале.
В девятнадцать часов началось торжественное заседание. Вышел главреж, читает мою речь - бойко читает, хорошая получилась у меня в прошлом году речь, культурная. Похлопали ему, и сам из президиума похлопал.
Затем дошла очередь до моей птичницы. Тоже, видать, наловчилась, стерва, читать речи. Без запинки чешет: и про связь наших трудовых коллективов - театра и птицефермы - и про распрекрасное соревнование инкубатора и театра, обещает дать больше яиц и птицы и чтобы мы в ответ дали больше хороших спектаклей. И тут, в разгаре моей замечательной речи, начинает птичница куда-то… ехать.
За ней трогается и стол с президиумом.
В безумии птичница, продолжая речь и дико ворочая глазами, уезжает в кулисы. За ней в кулисах исчезает все торжественное заседание. А к нам, к зрителям, вместо того стола заседаний выезжает совсем новый, гигантский, стол, уставленный яствами. Зал замер, а стол с яствами остановился и стоит себе.
Никто в зале не знает, что делать. Может, аплодировать надо, а может, наоборот - молчать? Молчим на всякий случай. А стол все стоит, на нем выпивка, закуски, а вокруг - пустые стулья… Жуткое дело, мираж! Я близко сидел - и севрюгу вижу, и лососинку, и икру, даже цвет икры различил: красный и черный. Всем насладился!
А в зале по-прежнему тишина. Из-за занавеса птичница мой текст чешет - то ли со страху, то ли вконец обезумела.
А я в кресле удобно так устроился и любуюсь себе столом. Надо же увидеть такой натюрморт: икорка поблескивает, лососинка с балычком свет источают, бутылки водки с этикетками импортными - стройные, элегантные…
Потом выяснилось, что это один молодой человек пере-усердствовал: он кулисы обследовал и рукоятку увидел. Спросил: "Для чего?" Ему толком объяснили: это рукоятка поворотного круга. А он дотошный, решил проверить - и нажал!.. И пошел наш поворотный круг. Хотя другие товарищи говорили, что все было иначе: просто пьяный машинист сцены в люке своем заснул. А когда проснулся, увидел стол - и показалось ему, что он с ума сошел. Вот он рукоятку-то и врубил.
А мне все равно. Главное, я все это воочию увидел. И считаю это большим счастьем, как и всякую встречу с истинной любовью.
После рассказа "О любви к еде" объявили: "О любви жены к мужу". Кто-то попытался возразить, заявив, что эти два вида любви - одно и то же. Сей двусмысленный афоризм был отвергнут с негодованием… И все приготовились слушать рассказ о супружеских страстях.
- Итак, о любви жены к мужу… - начал волнующий мужской баритон.
О ЛЮБВИ ЖЕНЫ К МУЖУ
Однажды ночью, в конце пятидесятых, мы здорово выпили с другом. Естественно, надо было добавить, но рестораны в этот час уже закрыты. Куда ехать? Ясное дело, на вокзал к таксистам: у них всегда водка. И вот тогда-то мой друг сказал:
- На хрена нам на вокзал? Айда к Вальке! (Имена я, естественно, заменяю.)
Приехали в какой-то переулок, входим в какую-то квартиру. Вижу: идет типичная пирушка торговых работников. В центре - красивая дебелая бабища, справа от нее - аккордеонист, слева - юркая, худая, некрасивая, большеглазая. Но через пять минут я понял: некрасивая да большеглазая держит стол, она здесь главная.
Это и была Валька.
Ну, сначала поддали мы с другом, а потом я уже совсем осмотрелся, огляделся. Гляжу: на стенах развешана куча удивительнейших фотографий. На одной - сам Вождь и Учитель. Причем без кителя, в одной рубашке, с детьми в самой неофициальной обстановке. На другой - опять Вождь и Учитель! И тоже чуть ли не в пижаме! Нигде никогда я не видел таких его фотографий.
Под утро выметаемся мы с другом ситным на улицу, а Галька… пардон, Валька… в дверях машет и орет моему корешу:
- Вот этого всегда приводи!
То есть меня: значит, понравился я ей.
Идем в весеннем рассвете. Спрашиваю корешка:
- Кто такая будет эта Валька?
А он только смеется:
- Это и есть главная Васькина женщина.
Все мы тогда знали, кто такой Васька. Отец и Учитель у нас был один, и сын Васька у Отца и Учителя тоже был один.
Короче, узнаю я Валькин телефон у друга моего - и на следующий же день к Вальке снова. И опять - веселье, аккордеон. Ну-с, далее пропускаю…
Но одну историю, которую она мне тогда рассказала (правда или нет, уж не знаю - дело пьяное), короче, вот эту самую историю, как я слыхал, так и перескажу.
Значит, Вальке слово.
"Васька любил меня одну. Все эти его актерки, пловчихи, певицы - тьфу! (Она сказала другое слово.) И что б ни случилось, с кем бы он ни был - все равно ко мне возвращался. Стучит посереди ночи:
- Открой! Открой! Арестую! Открой! Убью! Открой, миленькая лапочка! Открой, сука!
И ведь открывала! Кто был - тех выгоняла, а ему открывала, черту рыжему.
И вот как-то, году в сорок пятом, как раз кончалась война, - стук в дверь. Открываю: стоит летчик знакомый - назовем его Иван Петров. Красавец, герой, полковник. Говорит:
- Велено доставить тебя в Германию к хозяину.
Я говорю:
- Когда собираться?
Он:
- Сейчас же.
И ведь вся заволновалась! Ах он, сволочь рыжая, а все ж таки муж. Потому что только его я мужем своим и считала. Но гляжу я на Петрова, а Петров - высокий, ладный, в орденах и все при нем. Я и говорю Петрову:
- Хрен с ним, пусть подождет рыжий, мы ведь с тобой, Петров, сколько не виделись?
- Да ведь нельзя: хозяин!
- Ничего, придумаешь что-нибудь.