Уже второй вечер Омица, наслушавшись рассказов про Ивану Цветич, следила за старухой из своего пирога темноты и выжидала удобный момент, чтобы добраться до часов, отсчитывавших в мастерской дукаты. Она закусила воротник, чтобы не стучать зубами, соленые косы у нее чесались, потому что им шел уже третий день, но она не шевелилась, уткнувшись подбородком в грудь. И совершенно не дыша. Здесь, где трамвайные пути из Раковицы переходили в обычную дорогу до Карабурмы и Панчевского моста почти в полной темноте, народу было столько, что можно было до самой аптеки шагать по чужим пальцам, так что Омица надеялась на мрак и давку, которые скроют ее, если разразится скандал и по злой случайности на окружавшую ее тьму вдруг прольется свет. Наблюдала и сама Омица, и мука, которая мучилась в ней, но эти четыре глаза глотали непрожеванным каждый шаг и каждое движение старой женщины, которая оба вечера ходила то в дом, то в погреб в длинном рабочем платье, с глазами полными первого "рыбьего" снега того года.
У старухи – Омице это было видно – уже начали прорастать волосы на подбородке, а правой рукой при ходьбе она размахивала больше, чем другой, словно та была тяжелее. На самом деле она хромала на левую ногу, и поэтому-то рука у нее таким образом стирала вокруг себя ночь. Она как раз только что вернулась из погреба, таща под мышкой два желтых круга – круг воска и круг сыра. Взбодрила огонь в железной печке, закрыла за собой дверь, не закрыв дверку за огнем, отчего Омица смогла теперь через окно осмотреть всю комнату с будильником. Видно было как в фонаре.
Старуха поставила на огонь два медных котла, взяла один из двух принесенных кругов, разломала его и бросила в один котел, потом ломти другого во второй. Когда они растаяли и начали кипеть, запахло сразу и сыром, и воском. Тогда в один из котлов она накрошила хлеба и взяла нож. Тут голодная Омица подумала: ты посмотри на нее, да ведь у меня никаких слюней не хватит! – а старуха взяла пучок шерстяных ниток, отрезала от него небольшой снопик и начала делать петли, завязывая зубами узлы. Потом повернулась к большому деревянному колесу, ось которого подпирала потолок. По краю колеса были воткнуты крючки, на которые, постепенно поворачивая его, старуха принялась цеплять за петли нитки. Покончив с этим, она из медного котла с тюрей наложила себе в миску ужин и поставила миску на колесо.
Затем, натягивая нитку на каждой петельке, старуха каждый из этих фитилей стала заливать воском из другого котла. Когда, по мере продвижения работы, стоявшая на колесе миска оказывалась перед ней, она зачерпывала большой ложкой пищу и отправляла себе в рот, а после другой большой ложкой продолжала черпать из второй посудины воск и слой за слоем наносить его на свечи. После того как все было сделано, она сняла уже залитые фитили, прицепила их с другого конца к тем же крючкам на колесе и стала заливать с другой стороны. Потом сняла готовые свечи, откатила их через весь стол на другой его конец и подошла к печке, чтобы посильнее распалить огонь для новой порции воска. Но оказалось, что в комнате нет дров. Старуха вышла во двор и тут же налетела на Омицу. Та, с трудом сдержав крик, едва успела отскочить и спрятаться среди кустов роз, колючих, как рыбьи кости. Из мрака и забрызганной грязью снежной пены Омица увидела, что старуха забыла во дворе топор. Ночь успокоилась и устоялась, ни с одного ее конца еще не было видно седины, а снег и редкий свет на улице заставили девушку поспешить.
Она сжала в руке топорище, разулась, чтоб не зацепиться за порог, вошла и ударила старуху сзади. Как раз в этот миг та снова потянулась к миске, поэтому удар пришелся не по затылку, а в ухо. Старуха, не издав ни звука, развернулась, прижала руку Омицы ухватом и головой ударила ее в живот. Девушка, стараясь не закричать, упала, потянув ее за собой. Мгновение они смотрели друг другу в глаза, а потом старуха подобралась и ловким движением стянула с нее трусы. Потом вытащила у себя из-под фартука огроменный член, вдоль которого тянулась набрякшая жила, а на конце дышал большой синий гриб. Не успела Омица понять, что это вовсе не женщина, как незнакомец уже проник в нее, распластав под тяжестью своего веса и возраста, и теперь судил и славил, не издавая ни звука. Она почувствовала, как его жила бьется в ней, словно сердце, и как где-то глубоко-глубоко, там, где разделяются дни и ночи, капает в нее горячий воск.
А потом незнакомец встал, взял с огня миску с тюрей и протянул ей.
– Как тебя зовут? – спросила она, прикрывая глаза волосами.
– Иван, Петр и Дамиан. – Голос у него был скрипучим, словно доносился сквозь горсть песка.
– У тебя три имени? – спросила она смеясь. Тут ей показалось, что комната стала уже, дверь переместилась с одной стены на другую, что ее со всех сторон окружает тепло, а свербящее тело расслабилось и, сытое, истекает кровью. И когда он снова лег рядом с ней, то ей было с ним хорошо и тогда, и во второй, и в третий раз.
"У него действительно три имени", – подумала она, прежде чем заснуть. И ей не было жалко, что умрет она на три дня раньше, ведь женскому роду суждено жить меньше настолько, насколько чаще была у них радость…
А он зажал ее ногу своей, чтобы она не сбежала, и так вместе провели они ночь. На заре он взял три свечи и вывел ее на мороз, который больно искусал им щеки. Стиснул ее руку, и они двинулись вдоль улицы в сторону кладбища. Вошли через боковые ворота, и он, словно сажая что-то, воткнул в землю свои три свечи. И тут вдруг день будто загорелся на этих трех свечах, заблестел откуда-то со стороны реки, снег засиял белизной, а ночь поседела, падающие снежинки зарумянились, а собаки, сидящие на своем лае, как на цепи, все разом погрузились в сон. Омица и незнакомец переглянулись, он выпустил ее руку и произнес каким-то женским голосом:
– Доброе утро!
Она поцеловала его и повернулась, чтоб уйти. В этот момент ей показалось, что его словно и не было, что на самом деле это была Ивана Цветич, но тут же она почувствовала, что кровоточит, а это было – она знала – от него.
Тут взгляд ее упал на холмик с его свечами, и она прочитала на нем имена: Иван. Петр. Дамиан.
Отглаженные волосы
Мы сидели внизу в "Москве" за холодным столиком над мраморным полом, словно в ванной комнате. Поверхность стола была липкой, и стакан, если его подвинуть, не скользил, как обычно, а двигался запинаясь. Мы следили за дождем, который одновременно присутствовал и глубоко в слухе каждого из нас, и на всех стеклянных стенах кафе. На улице дождь стекал по веткам вытянувшихся в шеренгу лип и распространял слабый запах чая от простуды и детства. Мы ждали, когда он закончится, и от нечего делать болтали. Разговор вертелся вокруг того, какой красивой была мать нашего товарища по школе Гргура Тезаловича.
– А почему, собственно, была? – заметил вдруг один из присутствовавших. – Она же жива, так что нельзя сказать "была".
Таким образом, мне досталась роль судьи в этом грамматическом споре. Для того чтобы я смог судить, насколько точно употреблена форма глагола, мне описали один случай, исход которого был мне неизвестен, хотя его участников я знал давно и очень хорошо. Ан-тоние Тезалович, отец Гргура, в свое время считался самым интересным мужчиной в городе. У него был маленький рот, размером не больше глаза, а над ним усики, похожие на бровь. Женщины, которые постоянно курсировали вокруг него и то и дело заплывали в его жизнь, были в полном отчаянии, когда он наконец успокоился в браке с дочерью одной из своих поклонниц.
– И что он в ней нашел? – спрашивали они. – Неужели не видит, что она волосы утюгом гладит?
Ответа на этот вопрос не было, нельзя было не заметить, что у госпожи Руджины прекрасные длинные волосы, которые она иногда убирала за пояс юбки, а иногда укладывала одним движением головы, причем благодаря этому короткому и легкому усилию вся ее фигура как-то подбиралась. В такие моменты она закусывала губу, а когда перекидывала волосы с одного плеча на другое, казалось, что половина ее тела остается совершенно обнаженной, потому что в этом движении можно было увидеть и оценить всю ее целиком – и ноги, которые, опираясь на пальцы, несли на себе тяжесть ее красоты, и гибкую талию, и плечи, и грудь, свободно колыхавшуюся под легкими полотняными покровами. В такие моменты глаза мужчин были прикованы к ней, а женщины за эти, как они считали, вычурные движения головой госпожу Руджину ненавидели. Иногда она надевала платья с глубоким вырезом, который заполняла своими волосами, что привлекало внимание окружающих и вызывало у них изумление, а седьмой класс нашей гимназии в полном составе постоянно видел маму Гргура во сне… Теперь она очень изменилась. Муж умер, оставив ей сына, красота исчезла, волосы, отяжелевшие и седые, начали изменять ей, так что пришлось их укоротить, и от прошлого, помимо ее воли, осталось только то самое, свойственное лишь ей, движение головы, которое делало ее похожей на встряхивающую гривой молодую кобылицу. И хотя сейчас оно было бессмысленным и ненужным, она по-прежнему ждала, что оно привлечет к ней взгляды окружающих.
…Ее сын продолжал ходить в нашу гимназию, он был темен лицом и светел под этой смуглой кожей. Мы его не любили, потому что он унаследовал некоторые из материнских черт, и нам, помнившим былую госпожу Руджину, в юношеском лице это мешало. Иногда даже казалось, что при взгляде на него можно по ошибке разволноваться, так же как в свое время мы возбуждались, глядя на его мать. А потом вдруг Гргур внезапно покрупнел, у него появились усики, сам он весь оброс волосами, спина между лопатками стала шире, и он начал носить шинель по моде того послевоенного времени, которая теперь возвращается. Раньше нас эту перемену в нем заметили наши одноклассницы.
– Меня прямо как скорый поезд сшиб, – случайно услышали мы как-то раз слова одной из девочек, обращенные к соседке по парте, и сразу поняли, что речь шла о Гргуре. Так сын госпожи Руджины покинул мужскую компанию и вошел в женскую…
В то время в восьмом классе Четвертой белградской гимназии, неподалеку от автосервиса, вместе с нами учился некто Косача, которого мы прозвали Журавлем и про которого вряд ли можно было сказать, что у него много общего с Гргуром. Дело в том, что с Косачей довольно рано произошел не вполне обычный случай, один из тех, которые изменяют все течение жизни и выглядят так, словно вводят будущее в настоящее время в качестве причины целой череды событий, хотя на самом деле это совсем не так. Однажды он прямо в классе подрался и без малейших колебаний оторвал ухо своему гораздо более сильному противнику, причем сделал это как-то мимоходом, словно срывая с дерева яблоко или грушу. После этого Косаче пришлось покинуть школу, и некоторое время его не было видно. Рассказывали, что следователь, который занимался его делом, потребовал предъявить нож с выскакивающим на пружинке лезвием, который позже фигурировал в качестве вещественного доказательства на процессе об убийстве на Душановаце. Выпущенный за недостатком доказательств, Косача продолжал бывать в компании, крутившейся у здешнего кинотеатра, в центре города вообще не показывался и как-то в разговоре признался, что на улице Теразие не был уже восемь лет. Время от времени он появлялся на танцах в "Дрндаре" неподалеку от церкви на Вождоваце или в кафанах, и в каждом месте, куда заходил, всегда выпивал лишь по одной рюмке сливовицы, следуя по маршруту от "Лавадина" до "Кузнеца". Про него говорили, что в карманах он всегда носит два ножа.
Говорили также, что в первый раз он воспользовался одним из этих ножей во время драки в кафане "Тень липы", где в то время наверху была галерея. Когда он уже выходил, один из его "должников" сбросил с этой галереи ему на голову стул. Косача не растерялся, поймал стул и не раздумывая тут же швырнул его назад, вдребезги разбив все, что стояло на столе нападавшего. Тот выскочил за ним на улицу, но почти сразу же его внесли обратно в кафану, окровавленного, с ножом в животе. Косача не убежал, напротив, он помог внести человека и дождался прихода милиции, а когда от него потребовали, он спокойно предъявил свой нож, который даже не открывал, а уж тем более не использовал. Он объяснил, что противник напал на него со своим ножом, что они стали драться и упали и в этот момент нападавший смертельно ранил самого себя собственным же оружием. Косачу отпустили, но говорили, что именно с тех пор он постоянно носил при себе два ножа, один из которых все чаще, легче и искуснее пускал в ход, а второй показывал только при необходимости. Еще говорили, что он заматерел и что только смутное послевоенное время спасает его, да и то временно, от серьезных неприятностей. Позже его действительно посадили, и надолго.
Примерно в это же время на одной студенческой попойке впервые упомянули в связи с Косачей имя сына госпожи Руджины, Гргура. Когда речь зашла о Косаче, один наш школьный товарищ заметил, что заматерел не он один: "По-своему заматерел и еще один из наших – Гргур Тезалович. Причем благодаря женщинам!"
И это в значительной степени соответствовало истине. Гргур, как говорили, разглаживал утюгом волосы и старательно оттачивал язык общения с женщинами. Это не значит, что, разговаривая с женщинами, он старался подбирать особые слова и выражения, в таких ситуациях разговор особой роли не играет. Но в том, как он держался, в его движениях, в манере, откидывая голову, особым образом встряхивать волосами, в том, как он курил, застегивал пуговицы на шинели или держал чайную ложку, – во всем этом он постоянно подсознательно контролировал себя, ибо все было подчинено одной цели. Гргур стремительно ринулся в мир любовных авантюр, вечеринок, начал бывать не только в компаниях студенток, но и в обществе более взрослых женщин, при этом он прекрасно понимал, что тот бессловесный язык, благодаря которому он пользовался огромным успехом сначала в гимназии, а теперь и за стенами школы, не был дан ему раз и навсегда. Его приходилось учить заново каждые два-три года. Это было как мода. И Гргур постоянно овладевал им заново, страстно и успешно. На самом деле, говорил Гргур, суть моды и ее языка в одном – в какой степени в каждый определенный момент женщина напоминает легкий или тяжелый плод. Время от времени мода заставляет женщин, независимо от их реального положения, производить такое впечатление, что достаточно просто пройти вдоль улицы и собрать их, настолько они выглядят легкими и доступными, хотя это вовсе не значит, что так оно и есть на самом деле. Потом мода менялась, иногда стремительно, и теперь требовала от своих поклонниц казаться гораздо более неприступными и холодными, чем они есть на самом деле. Этому закону подчинялось все, и между двумя такими крайностями, как на натянутой проволоке, балансировали поколения и поколения женщин, а вслед за ними и мы, их поклонники, тоже подчиненные всеобщему закону, поставленные в один ряд с украшениями, одеждой, цветом макияжа и аксессуаров… Во всяком случае, с Гргуром однажды случилось такое, что одна девушка переспала с ним второй раз, заключив предварительно пари, что он и не вспомнит, что имел с ней дело раньше. Пари она выиграла.
Интересно, что все мы тут же забыли это сравнение Гргура с Косачей. А потом случилось так, что Косача, которого только что выпустили из тюрьмы, и Гргур в один вечер столкнулись из-за одной и той же девушки. Она была совсем молодой, с маленькими высокими круглыми грудями под самым подбородком и пупком в такой глубокой ямке, что это было заметно даже сквозь платье. Она выдувала шарики из жевательной резинки, стараясь, чтобы они лопнули, и постоянно дула на прядь волос, свисавшую на глаза, чтобы та не мешала ей смотреть. Она жаждала приключений, не смущаясь отсутствием опыта. Она ушла с вечеринки с ними двумя сразу, предварительно пообещав, что в этот вечер готова иметь дело и с одним, и с другим. Ей оставалось только выбрать, кто будет первым. Они шли по Авалской дороге к парку напротив "Кузнеца", и вдруг она спросила Косачу, есть ли у него нож. Когда тот смеясь ответил, что нет, она и у одного, и у другого вывернула наизнанку карманы и сказала:
– Раз нет ножа, то карманы придется отгрызть!
Тут они поняли, что она имеет в виду. Она просто хотела выбрать первого. Косача вынул свой запасной нож, отхватил вывернутые карманы, они взяли девушку под руки, она сунула свои руки каждому в прорезь кармана, и так они продолжили путь.
– Ну, ты уже наконец решила? – нетерпеливо спросил Косача.
– Не могу выбрать. Вы оба тяжеловесы. Просто не знаю, кто хуже, – ответила девушка. В этот момент Гргур то ли от нервозности, то ли по какой-то другой причине откинул свои длинные волосы с одного плеча на другое, все его тело участвовало в этом движении, напряженное и полное готовности, и это решило дело. И девушка, и Косача приняли решение одновременно. Она тут же вытащила руку из кармана Косачи и повернулась к Гргуру. Ненависть, словно кровь, прилила к голове Косачи еще до того, как волосы Гргура улеглись на место. Он усмехнулся и спокойно позволил им войти в ворота парка и начать. Почувствовав, что приближается пик, он шагнул к Гргуру и, прежде чем тот изверг семя, вонзил ему в спину один из своих двух ножей.
Два студента из Ирака
1
Слухи никогда не поползут без причины, а быстрее любой славы разносится молва о зодчестве, о мастерстве рук строителя. Примерно с 1970 года к преподавателю белградского факультета архитектуры Богдану Богдановичу потянулись студенты из разных стран мира, но не те, более многочисленные, которые любят извлекать из книг и лекций именно то, чего они от них и ждут, а те, и прежде всего те, которые хотят на лекциях услышать то, чего услышать никак не ожидаешь. Ходили слухи о необыкновенном спецкурсе последнего учебного семестра, который имел удивительный, почти мистический характер и рассматривал архитектуру как язык, а города – как словари этого языка. О Богдановиче говорили, что он из тех, кто пальцем показывает своей дороге, куда ей идти, а о его учениках – что они свою дорогу сматывают в клубок и кладут себе в карман. В то время среди слушателей курса главного зодчего Богдановича (он любил, чтобы его так называли) оказались и два студента из Багдада, сводные братья, Абу Хамид и Ибн Язид Термези. Богатые и красивые настолько, что им приходилось брить себе головы, чтобы женщины не докучали им и не мешали заниматься учебой, братья привезли с собой в Белград двух пустынных собак пятнистого окраса, одну красивую рыжеволосую негритянку и один общий страшный сон, который был проклятьем их семьи, снился из поколения в поколение и назывался "Зевгар" (воловье ярмо), потому что и впрямь был ярмом на шее всех мужчин их рода. Сон о смерти был известен братьям, как их собственные пять пальцев, но они не могли от него освободиться, сравнивали его с пашней, которую два вола могут вспахать за один день, и знали, что страшнее всего видеть его в дождливую погоду, когда так хорошо пьется ракия. Каждый вечер они готовились ко сну, как к тяжелой работе, доставали инструменты, черпаки для воды и сапоги, засовывали себе в нос шерсть, надеясь таким образом заглушить запах лошадиной крови, который постоянно преследовал их. Во время сна они иногда начинали задыхаться, тогда их собаки просыпались и потом в течение нескольких дней не прикасались к воде. Собаки эти были из тех, на которых надо пересчитывать пятна, потому что если у такого пса их меньше трехсот, то он не опасен, но, если больше, он может насмерть загрызть человека. У одной из собак было 234 пятна, и она не представляла собой угрозы, другая же, с 299 пятнами, вплотную приближалась к роковой черте, и черная Тия Мбо постоянно предостерегала: