– Знаешь, со мной давно уже что-то творится, что-то такое, даже не очень странное, что бывает, видимо, с большинством людей. Я иду и никак не могу начать шагать так, как нужно и как бы я мог, – все время наступаю кому-нибудь на пятки. Пытаюсь быть как можно внимательнее, но чья-нибудь пятка постоянно оказывается у меня на пути, перед пальцами моей ноги. Словно им, моим пальцам, всегда нужна не только своя
собственная пятка, та, которая сзади, но еще и чья-то чужая, та, что впереди. Чья же? – задаю я себе вопрос. Может быть, это ахиллесова пята, в которую мы ранимы, но ведь она не наша, а именно что чужая, та самая, которая вечно подстерегает наши пальцы, чтобы замедлить наш ход, сузить наш шаг… Словно при движении действительно необходимо наступать на чужие пятки, если ты вообще хочешь идти, продвигаться вперед. А наш Александр, возможно, и не натыкался ни на чью пятку. Потому и ушел так быстро…
Такими словами простился с ней Пфистер, и больше они никогда не встречались, но тем не менее однажды утром госпожа Амалия проснулась в ужасе, с теми же словами на губах, с которых начались ее беды:
– То, что нам в октябре кажется мартом, на самом деле январь…
Она почувствовала, что носит под сердцем нечто подобное новому плоду. Это нечто, которое она все время чувствовала, постепенно росло в ней вместе с ее ужасом. Зародыш становился все крупнее, занимал все больше места, хотя снаружи еще ничего не бросалось в глаза. Она была ошеломлена, потому что после всего ужаса, пережитого при жизни ребенка, а потом и после его смерти, которая в некотором смысле стала спасением, она больше не чувствовала потребности в любви и уже много лет ни с кем не делила постель. Тем не менее то, что находилось у нее под сердцем, продолжало расти, становилось все крупнее. И только после того как прошло целых двенадцать месяцев, а ее талия никак не изменилась и ничего видимого не произошло, госпожа Амалия поняла, что вместо повивальной бабки ей следует обратиться к врачу. Она была больна.
Если читатель будет терпелив настолько, сколько нужно для того, чтобы зажил обожженный супом язык, он сможет узнать, как она вылечилась. Причем окончательно.
* * *
– Вещь, более всего похожая на мысли, – это боль, – шептала госпожа Ризнич, снова отправляясь в путь и неся под сердцем свою болезнь. В путь по тем же самым местам, от Венеции и Берлина до Швейцарии, где некогда вместе со своим мужем, перебираясь с места на место, искала она умирающие блюда и напитки и где теперь надеялась найти угасающее и исчезающее здоровье. От врача к врачу, с курорта на курорт перевозила госпожа Ризнич свои кольца на больших пальцах прекрасных рук, серьги прабабок Ржевуских, в камнях которых содержалось по капле яда, переселяла свои платья с зашитыми в подол цветами лаванды и показывала Европе свою болезнь.
– Ну, болячка моя, что же ты так разыгралась! – говаривала она, когда у нее начинались колики, продолжительные, как сложноподчиненное предложение, причем по мере того, как они становились все более продолжительными, все более краткой была ее речь, которая, казалось, уступала место боли. Тут ей порекомендовали одного лондонского терапевта. В Бретани она набрала в рот вина, преодолела Ла-Манш на поезде, который погрузили на пароход, и в Англии вино выплюнула. Сидя в приемной у врача, она перемещала кольца с пальца на палец, и он, осмотрев ее, покачал головой и сказал:
– Я могу дать вам один-единственный совет. Живите в настоящем. Только так вы сможете уравняться со всеми другими людьми. Потому что, в сущности, мы все всегда мертвы для нашего будущего. В завтрашнем дне нас нет, нет настолько, словно мы никогда и не рождались, в завтрашнем дне мы похоронены, словно в передвижном гробу, который перемещается во времени и следует впереди нас, откладывая конечный исход еще по крайней мере на ближайшие двадцать четыре часа. И вот в один прекрасный день мы его нагоняем, нагоняем этот завтрашний день. И это завтра, в котором нас нет, в котором нас никогда раньше не было, переходит в наш нынешний день и поселяется в нем. И тогда всему приходит конец. Тогда больше нет завтра. Подумайте обо всех нас, находящихся в таком положении, и вы увидите, где находитесь и вы сами…
В ужасе от столь беспощадного приговора Амалия Ризнич бежала из Лондона. Возвращаясь также поездом и сидя в вагоне-ресторане, она услышала от случайной попутчицы, что где-то в Европе есть лечебные грязи, которые лечат такие болезни, как та, что носит в себе и кормит Амалия Ризнич, а в это время ее болезнь действительно начала требовать все больше и больше пищи. Теперь, пожалуй, даже можно было сказать, что путешествовать по знаменитым ресторанам в третий раз госпожу Амалию заставляла именно ее болезнь, которая требовала самых изысканных блюд, причем таких, которые ей раньше не нравились. Эта попутчица даже вспомнила название этого грязевого курорта, которое госпожа Амалия записала на ленте своего парика из перьев. Оно было такое: "Кошачьи Грязи". На первом же постоялом дворе в Бретани госпожа Амалия обзавелась картой Европы и попыталась найти место с таким названием. Ей казалось, что стоит бросить взгляд на карту, и она найдет его тут же. Но такого места на карте не было. В Париже она купила другую карту, большего размера, и попробовала отыскать нужное место на ней, но тоже напрасно. Потом взяла энциклопедию Брокгауза в надежде, что это ей поможет найти желаемое имя, но оказалось, что она даже не знает, на каком языке ей сообщили название. Ведь по-французски "Кошачьи Грязи" будет совсем не так, как по-немецки или по-русски. На какую букву должно оно начинаться? Так госпожа Амалия отказалась от помощи энциклопедий и карт и начала устные расспросы. Во Франции она не обнаружила и следа того, что ей было нужно, и решила тогда вернуться в Вену.
Шел снег, такой, что откроешь рот, и язык занесет. Боли теперь возникали хором, и госпожа Амалия умела точно распознавать среди них одну, которую можно было назвать запевалой. Иногда у нее появлялось чувство, что все эти боли она могла бы исполнить на флейте. К сожалению, и в Вене никто не смог направить ее туда, куда она хотела. Тогда она послала слуг что-нибудь разузнать на железнодорожном вокзале, и один машинист сказал, что слышал, как кто-то из пассажиров, лечившийся, по его словам, грязями, расспрашивал об этом же месте и потом отправился в направлении Пешта. Так Амалия поехала к матери в Пешт.
Ее отца уже давно не было в живых, мать с трудом слышала, что говорят другие. Амалия застала ее с глазами прозрачными, как чистый снег, и на мгновение взгляды матери и дочери соприкоснулись, образовав нечто похожее на сообщающиеся сосуды. Но длилось это лишь один миг.
"Человек в больших количествах тратит только хлеб, одежду, башмаки и ненависть, – думала госпожа Амалия в Пеште. – Всего остального – любви, мудрости, красоты – на свете так много, что его не растратишь. Бесценного всегда слишком много, а обычного всегда не хватает…"
Те из друзей отца, которые еще были живы и которым она в Пеште наносила визиты, никогда не слышали о "Кошачьих Грязях", хотя и унаследовали от своих предков значительную часть пустынных венгерских земель. Правда, некоторые из них слышали, что лечебные грязи есть где-то на юге, но они понятия не имели, действительно ли именно там находится место, рекомендованное госпоже Амалии. Ей советовали направиться из Пешта в сторону Балатона, а оттуда на юг, к Капошвару, пытаясь по пути узнать что-нибудь более определенное.
Погода была прекрасной, болезнь ждала дождя и на некоторое время затаилась, госпожа Амалия вздохнула над своей чашкой севрского фарфора, наполнила плетеный дорожный сундук платьями и вином деда Ризнича и с одной служанкой и кучером отправилась в путь. Везя с собой лепешку, замешанную на колбасках, и маринованный перец, фаршированный хреном, однажды утром, таким прозрачным, словно это рассвет пятого времени года, госпожа Амалия оказалась посреди пустоши, где была одна только пыль да грязь. Нигде ни одной живой души. Лишь только бесконечность – и за спиной, и впереди, испещренная вечными звездами. И лишь иногда по небу черным облаком стремительно проносилась стая птиц. Госпожа Амалия уже третий день продвигалась на юг, окруженная запахом грязи, но это была не та грязь, которую она искала. Вскоре кучер потерял представление о том, где они находятся. Он сошел с козел, беспомощно осмотрелся кругом и разозлился. Плюнул себе на ладонь, хлопнул ладонями друг о друга и поехал в ту сторону, куда брызнула слюна. В тот день после полудня они снова выехали к каким-то грязям, и вдали перед ними показался дымок. Подъехали ближе и увидели бахчу. Сторож жарил на углях початки кукурузы. Он предложил им купить что-нибудь с бахчи, к примеру крупный зрелый арбуз, чтобы подкрепиться и освежиться прямо сейчас, а еще пять маленьких, размером с кулак, взять с собой и дома засолить. И еще предложил жареной кукурузы с сыром.
– Сыр, госпожа, важный барин, – добавил он. – Вокруг него много побегать приходится.
Услышав эти слова, госпожа Амалия внимательнее посмотрела на человека. У него прямо на голое тело был надет меховой тулуп. В ушах вместо серег висели крестики.
– Где мы находимся? – спросила она.
– В Бачке, где же еще!
– Как называется это место?
– Грязи.
– Просто – Грязи?
– Кошачьи Грязи, – произнес сторож.
– Значит, все-таки мы добрались, – с облегчением вздохнула госпожа Амалия и развязала ленты своей шляпы.
– Они лечат?
– Кто не умрет, тот вылечится. Хорошая здесь земля, может живого человека родить.
– А кто бы здесь мог сдать в аренду место для купаний?
– Не знаю, надо хозяев спрашивать.
– Кто-нибудь из них здесь есть?
– Никого. Уже лет пятьдесят, – ответил сторож. – Я здесь один. Хозяева далеко. Да их не так много и осталось.
– Что это значит? – спросила госпожа Амалия.
– Да то, что старый господин умер. Теперь осталась только молодая хозяйка.
– Так где же она?
– А бог ее знает. Она и сама, видать, толком не понимает. Говорят, она на Святого Прокопия не купается. Скитается где-то по свету и за одно место не держится. Болтают, что сейчас она в Пеште…
Тут госпожа Амалия начала мысленно перебирать имена своих сверстниц из Пешта. И вдруг взгляд ее остановился на только что купленном арбузе.
– Как зовут твою госпожу? – спросила она и получила ответ, о котором читатель, конечно, уже догадался.
– Амалия Ризнич, в замужестве Пфистер… Наверняка вы слышали ее историю, – ответил сторож. – Не могли не слышать… То, что у нее случилось с сыном. Редко такое бывает. Но поучительно. Его бог, бог того самого маленького Пфистера, еще не был достаточно взрослым в тот самый решающий момент. Просто он, этот бог, созревал медленнее, чем мальчик. Бог был еще несовершеннолетним в тот момент и не мог задержать ребенка и замедлить его движение, так же как нас затормозили и задержали здесь наши боги. У мальчика не было никого, кто запретил бы ему попробовать яблоко познания. Он попробовал его сам – и сам ушел отсюда, из рая, в добровольное изгнание на Землю. Потому что тот, у кого откроются глаза, должен сменить мир…
Амалия Ризнич, в замужестве Пфистер, на миг замерла, словно ее оглушили, потом скинула туфли, сняла чулки и шагнула прямо в грязь. В спасительный холод своей черной и жирной земли. И эта земля приняла и объяла ее ступни, словно желая укоренить их здесь.
Шляпа из рыбьей чешуи
I
Ранним утром, усевшись на припеке, императорский вольноотпущенник Аркадий надвинул на лоб шляпу из рыбьей чешуи и принялся за свой завтрак – маслины с красным вином. Поглощая их, он не спускал глаз с котят, что гонялись за бабочками в тени ближайшего дерева, а также со старика, сидевшего напротив. Старик непрерывно взбадривал себя уксусом и злым красным перцем из висевшей у него на шее связки. Под плащом явственно проступал его огромный член, похожий на свернувшуюся в песке змею. Аркадий напрасно силился вспомнить, как зовут старца.
"Имена людей подобны блохам", – подумал Аркадий и, выплюнув косточку маслины, вернулся к своему занятию. Он учился у старика читать.
"Inter os et offam multa accidere possunt", – читал Аркадий надпись на глиняном светильнике. На светильнике была вылеплена женщина, лежавшая на мужчине. Ноги любовника покоились у нее на плечах, сама же она уткнулась лицом в его живот. Чтобы лучше уразуметь надпись, Аркадий перевел ее на греческий: "Всякое может случиться, пока несешь кусок ко рту".
Юноша давно уже читал по-гречески, а теперь учился читать по-латыни. Плащ на нем был тонкий, словно подбитый водой Наисуса , а сам он был еще настолько молод, что в запасе у него был всего один год тревожных снов, два любовника и только одна любовница, учение давалось ему легко, и он очень скоро научился писать, а уж потом читать. Вначале он перерисовывал буквы, не понимая, что они значат, но теперь мог и читать по складам. Он читал подряд все, что только можно было прочесть. Начав с чтения по складам надписей вроде "Agili", "Atimeti", "Fortis" или "Lucivus", оттиснутых клеймом на масляных светильниках, он, словно вырвавшись в открытое море, продолжал затем складывать надписи, украшавшие каменные пороги и треножники, стены домов и храмов, надгробные камни, подсвечники и мечи, перстни и посохи; он читал написанное на дверных косяках и печатях, на стенах и колоннах, на столах и стульях, в амфитеатрах, на тронах и на щитах, на умывальниках и в купальнях, на подносах, за занавесями и в складках одежды, на стеклянных чашах. На мраморе театральных сидений и на знаменах, на донышках тарелок, на сундуках и под кольчугами, на медальонах и под бюстами именитых граждан, на гребнях и пряжках, внутри ступок и котлов; он прочитывал надписи на шпильках и лезвиях ножей, на солнечных часах, на вазах, поясах и шлемах, на песке и в воде, в птичьем полете и в своих снах. Но особенно – на замках и ключах.
Ибо у Аркадия была тайная страсть: он любил красивые ключи. Попадался ли ключ, отпиравший сундук или городские ворота, старый висячий замок или храм, Аркадий умел потихоньку сделать восковой оттиск, а потом отлить копию ключа в металле. Он вообще любил и умел работать с расплавленным металлом. Ему сразу вспоминалось детство, проведенное в окрестностях большого рудника, где ковали монеты с надписью "Aeliana Pincensia".
Время от времени Аркадию попадались старые, давно вышедшие из употребления ключи – ключи-вдовцы, ключи, отлученные от своих скважин. Для них он отливал или выковывал новые ручки, придавая им форму звездочек, роз или человеческих лиц. Особенно он любил приделывать к своим ключам монетки с изображением императора Филиппа Арабского или еще какого-нибудь правителя, на оборотной стороне которых угадывалось женское лицо с надписью "Abundantia" или "Fortuna".
Поглядев на изделия своего ученика, учитель однажды сказал ему:
– Если идти довольно долго на север, дойдешь до поймы реки, которая называется Данувиос, или Истр . Там ты найдешь Виминациум , а в нем – императорский монетный двор. И ты увидишь, как там в мастерских куют медные деньги.
– Что такое север? – спросил Аркадий.
– Это когда в пути солнце греет сначала одно ухо, а потом другое.
До самого вечера Аркадий ни разу не вспомнил о словах наставника. Тогда старец изрек следующее: "Благо тому, кто приглашен на пир по случаю свадьбы бараньей…"
При этих словах Аркадий ощутил, что время вокруг него расширяется с головокружительной быстротой, и с той же быстротой он начал удаляться от самого себя. Без малейших колебаний он покинул Медиану, где жил до тех пор, оставив на произвол судьбы и свой дом с колодцем, где всегда была осень, и свою обезьянку, которая умела играть в кости и выигрывать.
Уходя, он не успел спросить учителя, как же его все-таки зовут. С собой он взял только связку ключей и шляпу из рыбьей чешуи, подаренную ему старцем.
II
"В каждом городе властвует свое время года", – думал Аркадий, направляясь на север и ловя солнце ушами. Оказавшись на дороге, ведущей от Фессалоник к пойме Данувиоса, он сразу начал усердно молиться Гекате, покровительнице путей и перепутий. Он шептал:
– В дыму очагов гомон слышится птиц и первые тают снежинки. В глазах моих снег превращается в слезы, и, веки свои смежив, свой взор обращаю к тебе сквозь хладные капли. Ветер дороги чернеет, деревьев стволы один за другим приближаются, точно зловещие звери, что, жаждой томимы, бредут к водопою… И впрямь, по дороге ему то и дело встречались ужасные картины смерти. Деревья были увешаны трупами, как плодами. Каждая из этих смертей могла подстеречь и его, и он пришел к заключению, что ни одна, даже самая счастливая, жизнь не стоит такого страшного и долгого конца. Усталый и перепуганный, он продавал один за другим свои ключи, которые казались ему все тяжелее. Путешествие затягивалось.
Но тут с Аркадием произошло нечто приятное, и он укрепился в своем намерении добраться до монетного двора. Увидев вдали какой-то город, он было обрадовался, но ему сказали, что это Сингидунум , что он слишком сильно отклонился к западу и что ему надо свернуть на восток, чтобы добраться до Виминациума. Выслушав это известие, Аркадий не огорчился. Он как бы его вообще не расслышал. Как зачарованный он рассматривал прекрасный бронзовый бюст, установленный на перекрестке.
Когда же он сначала почуял запах реки, а потом и услышал огромный, свирепый Данувиос, разрывавший ночную тьму своим ревом, на пароме уже не было перевозчика. Говорили, что по вечерам на переправляющихся через реку нападают духи, стоит только удалиться от берега.
Один-одинешенек он уселся на паром и поплыл сквозь мрак и туман. Примерно на трети пути он почувствовал, что линяет, как собака. Затем ощутил мужское желание, и, наконец, на голове его выросли чьи-то чужие волосы. Явно женские. Когда он перевалил за половину пути, взошла полная луна, и при свете ее появилась желтая бабочка, порхавшая над какой-то темной фигурой в углу парома. Аркадий вскрикнул и столкнул духа в реку. Он услышал плеск воды, кое-как подогнал паром к берегу и бегом пустился в ближайшую корчму, огонек которой светился в ночи.
Аркадий уже грыз пересохшую лепешку в форме шестилистника, когда в корчму вполз кто-то грязный, промокший до костей и перепуганный, и уселся рядом с ним. Под плащом у него тряслась третья грудь, выросшая над левой.
– На меня только что на реке напал дух, он сбросил меня в воду! – воскликнул незнакомец.
– А я тоже встретил духа на пароме, – ответил Аркадий, начиная понимать, что произошло.
И путники расхохотались, узнав друг друга.
– Для духа ты оказался слабоват, приятель, – заметил Аркадий и хотел было в шутку толкнуть своего собеседника, но заметил, что над плечом у того, подобно лучику света, по-прежнему трепещет желтая бабочка.