Это то, чего я не сказал Маше и Славе. В тот вечер я ведь принял решение терпеть. Но сколько можно? Они словно две моськи набрасываются на меня. Ведь знают, что я поступлю по-своему. У меня такая дорога, и я с нее уже не смогу сойти. Надо было кончать разговор.
– Маша, – снова заговорил я, – а о чем мы спорим? Ты можешь сформулировать?
– Смогу.
– Ну, валяй.
– Это хорошо, папа, что ты заставил меня сформулировать причину, по которой я бываю с тобой вызывающе дерзка. Я уже тебе говорила, что не считаю, что ты великий художник, но, однако, сознаю, что моя точка зрения может быть излишне тенденциозной. К ней примешивается и недостаток дистанции между тобой как художником и мною как дочерью и художником. Примешиваются и другие мотивы, о которыых ты знаешь. Но сейчас тебе дают… Вернее, я слишком хорошо знаю тебя, поэтому поправлюсь, сказать надо так: теперь ты оттяпал заказ, который бывает раз в двадцать лет. По которому будут судить о качествах и достоинствах нашей художественной школы. И, честно говоря, я не думаю, что ты для этого заказа фигура самая оптимальная. Ты очень влиятельный человек в наших кругах. Почему ты не хочешь работать спокойно, чтобы у тебя за спиной не шушукались? Судя по твоему очень интересному этюду, который ты сейчас нам показал, ты вполне можешь победить на открытом конкурсе. Мы со Славой будем тебе помогать. Почему бы тебе не попытаться уговорить свое начальство, чтобы заказ на этюд в натуру для "Реалистов" заказали еще двум-трем художникам?
Я старался быть спокойным:
– А ты, Маша, всерьез думаешь, что в инстанциях сидят дураки, которые не понимают, что по размаху, по умению, по внутреннему темпераменту для этой работы лучше всего подхожу я?
– Я так не считаю.
– А почему бы тебе, Юрий Алексеевич, – впервые вмешалась в разговор Сусанна, – не поступить так, как предлагает Маша? Не попробовать свою с и л у. Не узнать ее?
Я посмотрел на жену. Она сидела вся пунцовая. Глаза горели. Она или сошла с ума, подумал я, или забо-лела.
– Сусанна, да ты больна! О чем ты говоришь? Это же не мистическое представление, шарлатанство, как у тебя. Это ремесло. Давайте, – сказал я уже всем, – кончать разговор, а то мы договоримся черт знает до чего. – Я уже не выдержал, весь день на нервах, весь день в маске. Удары сыплются от своих и чужих. Я уже не мог сдерживаться, я уже орал. – Мы договоримся до того, что отдадим заказ в чужие руки. Только где этот художник, который осилит картину в двадцать метров на четыре? Где он? Восемьдесят квадратных метров живописи! Где этот бескорыстный художник? Ты думаешь, деньги мне нужны? Их хватит на мою жизнь и на твою, Маша! Почему я должен отдавать заработанное? Почему? А если я по какой-то случайности не стану победителем этого открытого конкурса, а?
– Значит, судьба, – тихо сказала Маша.
ГЛАВА V
Я – везунок. Что задумано, все сбывается, стоит лишь сильно захотеть. Меня даже смущает. Исполняются самые далекие грезы юности. Разве предполагал я видеть свои картины в музеях, а себя в кресле за столом, за которым было подписано что-то историческое? Я просто всего этого очень хотел.
И я начинаю пугаться этого рокового дара судьбы, как человек из какой-то сказки, погубившей себя желанием, чтобы любой предмет, к которому он прикоснулся, превращался в золото. Ведь от несварения желудка можно умереть. Большому куску рот, конечно, радуется, но его надо суметь прожевать! Иногда я уже трепещу от своих мимолетных желаний…
Сусанна ни в какую Канаду не поедет. Не понадобилось лишних усилий: анонимного телефонного террора, развеселой, но выматывающей ночной жизни. Я проклял свою подлую мысль, возникшую раньше. Со всем в конце концов я бы справился, поездка Сусанны могла бы не стать препятствием для моей.
Я привык, что Сусанна встает утром раньше всех. Я еще только поднимаюсь, а по квартире уже носится запах свежесмолотого кофе, и Сусанна, как птичка, распевает что-то на кухне. Конечно, престарелая, но привычная и полезная птичка.
На следующий день после похорон Славиной мамы Сусанна не встала с постели. Я зашел к ней в комнату, она лежала с открытыми глазами, устремленными в потолок. Мне еще накануне показалось, что она простужена. Но утром голова ее была холодной, губы не обметаны, и только огромные глаза лихорадочно и безумно блестели. Устала, отлежится.
Но все оказалось значительно хуже.
Я понял, как ее люблю, когда ее забрали в больницу. Да, конечно, я любил ее как помощницу, как человека, понимающего мои запросы, но, оказалось, любовь – или привычка? – укоренилась во мне глубже, в самом моем естестве.
Уже на третий день, когда она, так и не выходя из комнаты, пролежала в постели без температуры, без видимого нездоровья, ничего не читая, я спохватился. Вечером пришел к ней, сел на стул, взял за руку.
– Что с тобой, Сусанна?
Внезапно она заплакала. Не было рыданий, всхлипов. Просто слезы потекли у нее из глаз, и она не стала ни вытирать их, ни пытаться скрыть.
– Я устала жить, Юра. Что-то со мной случилось, – медленно, будто не мне, а кому-то смотрящему на нее с потолка, говорила Сусанна, – я потеряла к жизни вкус. Я устала бороться. У меня, Юра, очень маленький дар. Но что-то в моих руках есть. Ведь действительно это руки массажистки. Что-то я соображаю. Но я хотела из маленького дара сделать большой. Не получается. Я устала от гонки представлений, милый Юра, – Сусанна внезапно схватила мою руку и стала целовать ее. Слезы были горячими. – Я хочу умереть. Неужели все кончилось? У меня совсем не осталось сил. Ни на что. Мне все трудно, мне не хочется есть, ходить, дышать. Я не могу, как раньше, показывать спектакли своего "дара", принимать подарки. Я потеряла интерес к работе.
Пока она медленно, сквозь слезы, говорила, у меня в груди возникло удивительное непривычное чувство. Оно возникало, наверное, у солдат, хоронивших в бою своих друзей. Щемящее чувство жалости и ощущение открытого тыла.
Ведь Сусанна единственный человек, который не только понимал меня, но и понимал, каким трудом, какой кровью дается мне каждая моя работа, каждый шаг. Мне не нужно было с ней хитрить, скрываться, и поэтому она одна знала то, что было во мне л у ч ш е г о. Она знала меня всего. Что же дальше будет со мною?
Конечно, в тот момент я и мысли не допускал, что Сусанна так плоха. Я человек активный: найдем врачей, специалистов, вылечим – годы наши еще молодые. Но тут же я подумал, что надо хорошенько запомнить это горестное чувство утраты, потому что оно должно повести меня во время работы над "Реалистами". Все в копилку главной цели жизни.
И еще мелькнула у меня в голове одна коварная мысль. Она порхнула словно весенняя бабочка, помахала крылышками, и нет ее, но я хорошенько ее запомнил, может быть, здесь и есть выход из ситуации, в которую загнали меня Маша и Слава?
Через несколько дней я пригласил к Сусанне знаменитого психиатра. Бородатое светило, подъехавшее к дому на отсвечивающей вороным лаком машине, около часа провозилось с больной и, когда мы остались с ним с глазу на глаз, сказало:
– Дела довольно скверные. Тяжелейшая депрессия, осложненная истощением нервной системы. Очень плохая, близкая к шизофрении, наследственность. Можно было бы попробовать лечить ее дома…
Я перебил:
– Сусанна женщина волевая, она возьмет себя в руки.
– Болезнь в руки не возьмешь.
– А если лечить ее дома? Вы ведь сейчас лечите таблетками. Можно было бы взять сиделку…
– Это все опасно. Ваша жена в таком состоянии, что дело может дойти до катастрофы. Она не хочет жить. И здесь никакая сиделка не углядит.
– Если надо класть в больницу, – сказал я, – надо класть.
– Веселее, Юрий Алексеевич, – сказало бородатое светило, – полежит у нас пару-тройку месяцев в санаторном отделении, естественно, мы ее подлечим, получите как новенькую. В наше время постоянных стрессов – это дело обычное.
Как в современном человеке, в художнике совмещается жалость и расчетливость. Я почти плакал, когда отправлял Сусанну в больницу, собирая ее поклажу: не забыл теплое белье, тапочки, косметические салфетки – ничего не забыл, а уже за два дня до этого, в первые же часы после отъезда профессора из моего дома, я начал крутить машину под кодовым названием "конкурс". Я хорошо запомнил мысль, которая, как бабочка, порхнула у меня в сознании. А разработать операцию было делом техники и знания психологии людей.
Сразу же после визита профессора я позвонил моей доблестной и интеллигентнейшей главной хранительнице Юлии Борисовне и сказал, что с утра в музее не буду, потому что у меня тяжело больна жена, и попросил хранительницу взять мою служебную машину и приехать для решения неотложных дел по музею ко мне на квартиру.
Ну, теперь, думал я, посмотрим, дражайшая Юлия Борисовна, не напрасно ли мы держим специалиста, владеющего шестью иностранными языками и переписывающегося со всей художественной общественностью планеты. Прозондируем ваше сердечко, Юлия Борисовна. Как у вас обстоит дело с простой русской бабьей жалостью? Наверное, как и у современной женщины, ум и образование подновляют жалость. Но так ли сильна ваша европейская образованность, чтобы пересилить крестьянско-деревенское происхождение, моя дорогая? Посмотрим. Я ведь редко ставлю на необъявленных козырей!
Второй мой звонок был Ивану. Ему ни слова о Сусанне. Собранный, четкий – старающийся быть четким – голос. Ивану необходимо было услышать некоторое смущение: в старом прагматике проснулась совесть. Я повел разговор издалека. Я еще раз сказал, как меня радует и трогает доверие начальства, доверие его, Ивана, честь, которая мне оказана. Но эту честь, продолжал я, мне принять невозможно именно вследствие той высокой ответственности, которую на меня накладывает тема новой работы.
– Что ты хочешь? – перебил меня Иван.
Но по плану разговора к сути переходить было рановато. Мы недаром в молодости столько выпили вместе коньяку у меня в мастерской. Достаточно я нагляделся на молодого Ивана, нынче примерного семьянина, а раньше большого ходока по женской части. Я знал его даже слишком хорошо. Грубовато-свойский вопрос меня не смутил. Я пел прежнюю песню в совестливо-бичующей манере. Мне, дескать, неловко, я не уверен в своих силах, есть знаменитые старые мастера, подросла талантливая молодежь.
Но и Иван меня знал.
– Чего ты хочешь? – снова перебил Иван.
О брат мой, о тоскующий важный брат, подумал я, недогадлив ты. Но свой стыдливый курс не сменил. Я только прибавил запинающейся жалости в голосе. Я ждал раздражения у своего друга. Друг другом, а начальнику положено раздражаться. Раздраженный начальник податливее. Ему тоже надо проимитировать свою заинтересованность. Когда тебя, милый друг, понесет, когда начнешь кричать? Ну, слава богу, дождался. И уже в третий раз Иван заорал:
– Не мямли. Тебе не семнадцать лет. Чего ты хочешь?
Совесть у меня заговорила открытым текстом. Другу можно было говорить все прямо, по-солдатски. Чего нам там сообщила дочка, выдающаяся специалистка по этике?
– Я хочу, – в той же тональности заорал в трубку и я, – чтобы мне не смотрели презрительно в спину. Я не выхватываю ни у кого изо рта кусок. Я не хочу подводить и тебя, Иван, чтобы не кивали на нашу дружбу еще с института. Я хочу заработать право писать "Реалистов" на конкурсе. Ты понял это, наконец, административный дуб?
Не пересолил? Нет, вроде с гневом не пересолил. Но на другом конце провода молчание. Думает. Я представил себе каменное лицо Ивана, морщины, облизывающие его лоб, тяжелую волосатую руку, которой он держит трубку. Думай! Я ведь заранее знаю, что ты скажешь, что отвечу я и как ты поступишь. Наконец Ивана прорезало.
– Ты серьезно этого хочешь? – в голосе Ивана участие. Дескать, не захворал ли ты, старина?
В последний раз можно поддать крик, но потом надо переходить на мягкие, искательные интонации. Нельзя зарываться в разговоре с администрацией. Дебют не следует затягивать, может не хватить времени в эндшпиле. И я ору во всю силу самоспровоцированного гнева:
– Хо-чу!!
Пауза.
– Открытый конкурс?
И тут я мягчаю. В конце концов мы же оба начальники, все понимаем.
– Ну, Ваня, – почти мурлыкаю я, – зачем же твоему управлению создавать сложности и конфликтные ситуации. Мы взрослые люди. Молодежь, конечно, попетушится, подерзает, но разве им это под силу?
Объективность! В голосе объективность и уверенность в каждом слове. Все должно быть, как сказал классик, высшей свежести. Я продолжаю:
– У нас, если говорить по существу, десяток сильных монументалистов.
– Десятка нет, – говорит Иван, и я знаю, что он говорит правду, – нет десятка, работающих на европейском уровне. На таком уровне работают, включая тебя, пять человек.
В голосе Ивана уже слышится улыбка. Я ведь понимаю, что мое предложение облегчает его положение: эдакий демократ, даже для друга не сделал поблажки, включил в общий список.
– Хорошо. Пять так пять, – говорю я. – Вот и давай вызови всех пятерых, и в открытую в твоем кабинете потолкуем. Если все согласятся, сделаем между этой пятеркой заказной конкурс. Хорошо?
Иван бубнит что-то ласково-довольное. Мы отбираем фамилии и договариваемся, что Иван через неделю соберет всех участников конкурса. Неделя у меня есть. Неделя на этически-психологические маневры Юлии Борисовны. Крепостей мы без боя не сдаем.
Юлию Борисовну я встретил по заранее подготовленной программе. Сухо, как всегда, сдержанно. Разговор только о музее, о новой экспозиции, о выставках. Все как обычно. Беседа строилась в такой манере, что какие-то личные мотивы исключались, не вписывались в ее общий канцелярско-бюрократический строй. Я ведь и раньше никогда не делился с нею сокровенным. Душевное самораскрытие п о л у ч и л о с ь как бы ненароком.
Правда, помогло, что предыдущую ночь я почти не спал. Вид к утру, как и намечалось, стал подходящий. Удрученный, сломленный человек. Но ведь просто делать вид – это удел молокососов и гордецов. С вечера я долго говорил с Сусанной, а когда она заснула, я поднялся к себе в мастерскую и работал над эскизом. Работа никакая не пропадает, а заодно получился и подходящий внешний вид. В критические моменты можно немножко и поступиться здоровьем, хотя в принципе я решил, что сразу же после "сцены с Юлией Борисовной" для поддержания жизненного тонуса часок надобно поспать, компенсировать ночные усилия.
Итак, мы крутились вокруг наших производственных дел. Речь моя была корректной, грамотной, но несколько комковатой. Я сознательно пробуксовывал на одних и тех же проблемах, отчетливо демонстрируя, что поглощен чем-то более для себя важным, с налетом трагизма, но долг заставляет меня даже в эти минуты говорить о музее. И тут Юлия Борисовна с сорочьим сочувствием спросила:
– Юрий Алексеевич, вы, может быть, нездоровы?
Я уже пятнадцать минут ждал этой реплики, как оперный певец ждет нужного такта и взмаха дирижерской палочки, чтобы вступить со своей каватиной.
– Ах, Юлия Борисовна, – я даже не сдержался и махнул рукой, отчаянно и досадливо: не может человек, страдает, ему надо выговориться. – Все сразу покатилось. Как же я буду жить без Сусанны?..
По-моему, Юлия Борисовна в тот момент испугалась. Она никогда не видела своего директора в таком состоянии. Может быть, директор даже плакал перед этим. Директор рассказывал о бесконечной любви к жене, о той панике, которая его охватила, когда он узнал о ее болезни. Тяжелой болезни. Директор дал понять, что жену в своем сознании почти похоронил, а если не фактически почти похоронил, то она как генератор его духовной жизни – признание особой духовности всегда льстит женскому полу и вызывает расположение – надолго выбывает из строя, оставляя его, директора, без моральной поддержки, в самую торжественную и трудную минуту его творческого существования. Поскольку тут же – искренность должна быть полной или никакой! – Юлия Борисовна узнала о заказе "Реалистов", о страстном желании директора их написать, о том, что это могло бы стать делом всей его жизни, к которому он и готовился всю жизнь, и тут же было рассказано, как директор во имя высших этических целей самоотверженно добивается заказного конкурса. Конкурса хотя бы между пятью монументалистами.
Влага неподдельного сочувствия блестела в девичьем взоре пятидесятилетней хранительницы. Но женщина всегда женщина, и в минуту самого большого душевного подъема она способна вспомнить, что надо отдать платье в химчистку или сдать молочные бутылки. Не оказалась исключением и Юлия Борисовна. Услышав от меня число и фамилии живописцев и по-прежнему глядя невинно-сочувствующим взором, Юлия Борисовна, не прерывая мои излияния, роняет:
– Между четырьмя. Семенов не возьмется, он только что после инфаркта.
Мысли Юлии Борисовны идут в правильном направлении. В направлении уменьшения списка. Надо только, чтобы она дозрела до самостоятельных действий, и я еще раз прокручиваю "дело всей жизни".
Я показываю ей эскизы, подготовленные ранее, и наброски, которые сделал этой ночью, киваю на архивную груду альбомов на столе, намекая, что это тоже штудии к "Реалистам", и перехожу к своему трагическому положению: я знаю, что "Реалистов" напишу лучше, чем все, но сейчас, в эти минуты тяжелой болезни дражайшей супруги, я не могу найти в себе силы, чтобы участвовать в конкурсе. Если бы еще конкурс объявили сроком на полгода, на четыре месяца, но время не ждет, время представления картона с эскизом ограничено двумя месяцами. А в этот период жутких семейных катаклизмов я должен работать, хотя бы не подгоняя себя нереальными сроками.
Мозг женщины – это мозг электронной машины. Продолжая неподдельно блестеть сочувствующими глазами, Юлия Борисовна все время считает и выдает второй вариант:
– Сапожников тоже, наверное, откажется! У него должен быть закончен конференц-зал на родине космонавта к юбилею. Это так же престижно, как Париж. От конференц-зала Сапожников не отступится, потому что иначе отдадут Мельникову. А у Сапожникова Мельников увел жену, так что Сапожникову лучше повеситься, чем знать, что работа и гонорар уходят к врагу.
Женщину, чувствующую себя Пифией, восседающей на треножнике, уже не остановить. Я знаю и третий вариант Юлии Борисовны. Но ведь сыр-бор горит из-за четвертого, из-за Стрелкова. Стрелкову уже семьдесят, но он мужик крепкий, и хотя работает чуть старомодно, как казалось еще несколько лет назад, но сейчас, с модой на ретро, его стиль, в котором сочетаются некоторая архаичность и безукоризненная целостность восприятия здорового реалиста, смотрится как новейший.