Имитатор - Есин Сергей Николаевич 3 стр.


Славик вошел в кабинет со своим плоским чемоданчиком, который называют почему-то "дипломат". Значит, не заходил в реставрационную и не считает нужным скрывать, что сегодня опоздал. Пока он шел к столу, я заметил, что он бледнее обычного. И еще совсем уже дурацкая мысль пришла мне в голову. Как всегда, Славик весь был чистенький, вымытый, ботинки блестели, на брюках стрелки, рубашка отменной свежести. Когда же он успевает так утюжиться? Кто стирает ему рубашки и пришивает пуговицы?

Но расслабляться на этих легких бытовых соображениях я не стал. Крепкие широкие скулы на лице моего ученика каменели более обычного, а далеко поставленные глаза суховато блестели. Как трудно с этими непредсказуемыми личностями. Что задумал этот крепыш? Решил сдать мать в больницу для хроников и уезжает на Северный полюс? Сделал гениальные иллюстрации к "Мастеру и Маргарите" и бросает работу? Пришел меня убить? Просить денег? Мириться? Но при всех условиях – спокойствие. Выигрывает не тот, кто сбивает одну за другой пешки противника, а кто ставит мат королю. Как хорошо, что Иван Матвеевич вовремя позвонил: один ход в запасе у меня уже есть.

– Юрий Алексеевич, я пришел вам сказать… – начал Слава.

– Бог с тобой, Слава. А где здравствуйте?

Инициатива уже в моих руках.

– Здравствуйте, Юрий Алексеевич.

– Как мама, Слава?

Не наградил Бог меня большим умом, не дал то, что называется большим талантом. Я середняк. Но именно поэтому мне пришлось работать, защищаться. Мои сверстники были талантливы, но ленивы. Гениальны, но пили вино и без разбора любили женщин. Я люблю только свое будущее. Им не надо было доказывать, что они художники божьей милостью. А мне пришлось имитировать ум – и я взял начитанностью, талант я взял работоспособностью, точным расчетом, терпением. Их всегда любили окружающие потому, что они такие. А я заставлял себя уважать и любить. Я должен был знать людей. Высчитывать каждую их реплику и движение, аккуратно подыгрывать и, якобы споря, соглашаться. Они говорили, витийствовали, дискутировали во время наших студенческих застолий, а я молчал. Я открывал рот только в том случае, если за вечер собирал фразу, которая, будучи выкинута на стол, производила впечатление козырного туза. А теперь даже я говорю про себя: интуиция. А интуиция – это лишь опыт, знания, железное терпение и чугунный зад.

Интуиция меня не подвела.

– О маме я и пришел с вами поговорить.

Я замолчал. Не надо помогать человеку у тебя просить. Иначе наполовину ты сам становишься просителем.

– Врач сказал, что… – Боже мой, какой белый стал Слава!

Ты можешь не договаривать, мой мальчик. Ведь человеческое не чуждо и мне. Хотя, конечно, мама – это единственное в мире существо, которое поймет и простит. Только мать и могла простить меня. И сейчас тоже на том свете – если есть тот иной свет – она молит за меня. Ну, так что сказал врач?

– Врач сказал, что все з а к о н ч и т с я в течение одной-двух недель. Я бы хотел, Юрий Алексеевич, чтобы на работе…

– Все ясно, Слава. С сегодняшнего дня ты на работе находишься столько, сколько сочтешь нужным. Мы тебе будем отмечать табель. Если тебе нужны деньги, обращайся ко мне. У меня сейчас есть. Если не будет – найду. Не благодари. Экономь силы. Помни: я на тебя рассчитываю. Ты же давно хотел посмотреть Париж? Летом на два-три месяца мы с тобой туда поедем: мне предложили там работу. А кого же брать в помощники, как не собственного ученика? Иди, Слава, быстро. Каждую минуту ты должен быть с мамой. Закрой рот, не благодари. Быстро. Чтобы через минуту тебя в музее не было. Быстро! Быстро!

Здесь я на него почти кричал.

Он никогда не слышал, чтобы я кричал. Я не умею кричать. Это последнее оружие, и я знаю, что на окружающих, привыкших к моему тихому, выработанному многолетней привычкой сдерживаться, интеллигентному, мягкому голосу, это действует оглушительно. Здесь тоже есть свой механизм. Я начинаю т о к о в а т ь, внутри оставаясь совершенно холодным, развязываю одну за другой накрепко завязанные узелки на тайничках души и природной психики: глубоко дышу, сжимаю кулаки, физически напрягаюсь – и вдруг рождается крик. Я представляю, что у меня краснеет лицо, меняется выражение глаз. Но внутри я спокоен и могу остановить себя в любой момент. Где-то я читал, как Сальвини с семнадцатилетней Яблочкиной играл "Отелло" в Малом театре. В финальной сцене, когда в ужасе замер зал, этот ужас перед диким Мавром, с пеной на губах стискивающим ей горло, передался и актрисе. И уже неподдельный, неактерский, а животный, человеческий страх прочел Сальвини в глазах юной партнерши. Тогда великий трагик неслышно для зала по-французски шепнул ей: "Не бойтесь, дитя мое". Кажется, по современной актерской терминологии это называется школой представления. Как называется, бог с ним, важно, чтобы школа действовала.

Я смотрел на солдатски крепкую спину Славки, когда он покидал мой кабинет, и думал, а шейку-то ты, сынок, держишь уже не так прямо. Благодарность – это, милый, то, что тебе не дано перешагнуть. Слабачок ты в этом. Не дано. Теперь и будешь долго бежать за мною, вывозя меня к славе, к венцу жизни.

Мои последние слова – в приемной тихая паника, секретарша изо всех сил лупит по машинке, чтобы заглушить несущийся из кабинета крик, – мои последние слова еще не затихли под фривольной лепниной графской спальни, а глаза уже смеялись, я улыбался, я ликовал.

Слава закрыл дверь. И я мысленно увидел его, белого, сломленного, стоящего прямо под табличкой "Директор музея Ю.А.Семираев".

ГЛАВА II

Жизнь всегда вяжет крепкие узлы. Полного счастья нет. Пока доберешься до сладкого ядрышка, обломаешь зубы о каменную скорлупу. И главное: все через полосочку, одно к одному. Да это кто же позволит Сусанне, когда я того гляди махну в Париж, лихим виражом выходя на пик своей жизни, кто же позволит ей выкидывать фокусы, подрывать мой авторитет, наводить сиюминутную тень на личность профессора Семираева? Это что у профессорской жены за подозрительные родственники в Канаде? Что за престарелая тетка? Она что, раньше не могла возникнуть или Сусанна не может еще годик потерпеть? Нет, и канадской дуре приспичило наконец-то объявиться, и московской приспичило в гости. Подозрительно. Хорошо, живем в либеральное время, и все же…

Какого ей, Сусанне, надо рожна в Канаде? Барахлом и здесь вся осыпана, не знает, что надеть, а что и продавать пора. Почти у каждой армянки какая-нибудь тетка сидит за рубежом уже сто лет и помирает от ностальгии. А если все начнут разъезжать, то в век энергетических трудностей горючего не напасешься. Может, ей, Сусанне, тоже мировой славы захотелось? Да там, за рубежом, этих телепаток и волховательниц, этих сомнительных лекариц навалом, хоть бочками грузи.

Реализоваться надо здесь, на родине! Не баклуши бить, не бегать по премьерам, приемчикам и примеркам, а из-за письменного стола задницы не поднимать. Счастье и фортуна в науке, да и в жизни тоже, даются лишь тому, у кого пьедестал чугунный.

Нет, Сусаннушка, хоть и в один день нам с тобой подфартило, хоть чуть ли не в один и тот же час известия пришли тебе от ветхозаветной тетушки, а мне из инстанций от будущей славы, но тебе придется погодить. С зарубежной теткой, голубушка, тебе рано, для общего сведения, открываться. Вот вернется домой в блеске и триумфах, в лаврах на челе и с зарубежными чемоданами муж, поклонившись Елисейским полям, наглядевшись на ненавистные сокровища Лувра, вот тогда и твоя очередь вояжировать. Лети в любую точку света. Но только мы тебя, ласточка наша, слишком хорошо знаем, изучили досконально твой неукротимый норов – "Я близ Кавказа рождена!", – поэтому торопиться не будем, мнения своего пока не обнародуем, полсловечка упрека не промолвим, мы изобретем что-нибудь эдакое инфернальное, что тебе самой не захочется из Москвы, из теплой квартиры куда-то за тридевять земель, к черту на кулички.

Думай, профессор, думай!

Почему из дорогой столицы не захочется уезжать нашей подруге? Что произойдет? Что случится? А может быть, проще? Ничего не случится, а так, общая слабость, женщине под сорок, неможется…

Ах, Сусанна, дни наши с тобой золотые… Что я без тебя, что без меня ты? Но я ведь хитроумный и так все совершу, что даже Ивану Матвеевичу, давнему твоему дружку, пожаловаться на меня не сможешь. А ведь он все поймет. Наш с тобою сват, наш Гименей. Соединитель рук и душ. К обоюдной пользе и радости.

Кем я был до этой женитьбы? Всего лишь м о д н ы й художник. Начинающий модный художник. Ну, зарабатывал прилично. Но уже тогда хотел большего. Ни музея, ни звания еще не светило. Квартира, правда, уже имелась.

Я люблю свой дом в центре города, свою квартиру. Я строил ее долго и упорно, как муравей, потому что понимал: это не только моя крепость, не только спасательный плот на случай непредвиденных крушений – картины, мебель, иконы, – но это и моя визитная карточка, броская реклама для иностранцев, для заказчиков, для сильных мира сего, это как бы овеществленная вывеска моих художественных привязанностей, широты культуры, терпимости в искусстве. Здесь все имеет свой смысл и свой подтекст, рассчитанный на постороннее восприятие.

Я долго бился за эту квартиру. Пришлось написать не одну начальственную даму и не одну даму, муж которой имел хоть касательное отношение к живительному роднику распределения жилищных площадей. И я таки вырвал верхний этаж старого московского особняка – и уже дело техники, смазанной некими суммами, было перестроить чердак под огромную светлую мастерскую.

О молодость, пора дерзаний! Разве смог бы я сейчас с тем же стоизмом выдержать наглых шабашников, казуистику добывания стройматериалов и саноборудования через чиновников з о д ч е с т в а б л а г о п о л у ч и я всех рангов! Склоку с ГлавАПУ – Главным архитектурно-планировочным управлением? Последнее пало жертвой шабашников, рожденных предприимчивостью. Целая бригада мастеров в пятницу вечером сняла с дома все чердачные перекрытия, а в понедельник вместо ржавой крыши уже стояли стеклянные, на металлических рамах, изготовленных заранее, фонари, дающие свет в мастерскую, и новенькая, вздыбленная на полтора метра выше, чем раньше, кровля, отливающая дефицитным цинком. Сколько здесь было скандалов, нервов, крика, писем в газеты. "Вы что, разве не видели: на доме мемориальная доска?" Так хотелось, но тогда я не мог сказать крикунам, что рано или поздно на доме будет и вторая мраморная доска. Подумаешь, третьестепенный поэт XVIII века! Если бережно дышать на старину, то ведь и живым прохода не будет. В конце концов, каждая пядь земли выстлана костями. И что же – шагу не ступи? Пусть покойники заботятся о своих мертвецах. Мы живые, мы хотим крепко стоять на ногах, расширяться.

И опять знаменитый и модный Семираев написал пару портретов, и все скандалы постепенно ушли, потонули, забылись. И вот уже прагматический жэк требует заплатить излишки за мастерскую – я безропотно, за год вперед. А потом в свою очередь потребовал у жэка, чтобы мастерскую приняли на баланс, внесли в инвентарный план, – и принимают, и вносят. А еще через год я принес в контору справку, что как член Союза художников на основании постановления Совета Народных Комиссаров имею право на пользование дополнительной площадью, и за излишки платить перестал.

Все текло к лучшему в этом лучшем из миров. И все плохое забывалось. Сейчас профессор Семираев просто занимает два верхних, на собственные средства переоборудованных этажа в старом, переполненном жильцами особняке. Профессора не волнует неухоженный, с вонючими мусорными баками двор, куда приходит по утрам его служебная "Волга", грязь на лестницах, пахнущих дореволюционными старухами и кошками, слесаря, на троих распивающие в подъезде, в который когда-то, придерживая стальную шпагу, вбегал третьестепенный поэт XVIII века. Профессор так любит эту часть города, нетронутость ее старинной культуры, что ни за что не переедет ни в одну современную художественную мастерскую. (Хотел бы он, правда, знать, где это сейчас строят для живописцев такие мастерские.) Да Семираев и сам – культура, и вряд ли справедливо лишать ее столицу.

Пусть в его квартире и беспорядок, даже не совсем живописный. Беспорядок, но не безответственность! Слишком много слесарей клубится в подъезде? Но профессор не такой уж неприспособленный к жизни дурачок, поэтому, естественно, его квартира подключена к электронной охране, к пульту. И если кто-нибудь прислонится только к скромной входной двери в квартиру, обитой стареньким ветшающим дерматином, либо тронет стекло в высоких, как башни, фонарях мастерской, на пульте в ближайшем отделении милиции сразу раздастся тревожный сигнал, и уже через пять минут желтая милицейская "канареечка" подлетит к дому, и лихой наряд начнет шуровать на лестничной клетке и крыше. Дороговаты эти услуги, но мы за ценой, как говорится, не постоим!

А что квартира без настоящей, разворотливой хозяйки? Улей без пчел. И соты есть, и цветов вокруг благоухание, а не жужжит ничего окрест, значит, и меда нет.

Улей был, злость была, молодые зубы, страсть выгрызть себе место в жизни, терпение были, непогрешимая – от природы – верная рука была, да дружба молодого тогда Ивана Матвеевича. Тогда иногда я называл его еще Иваном, а когда изредка выпивали в мастерской, обращался и на "ты", но уже тогда Иван Матвеевич вращался в высоких сферах. Я рано распознал в нем птицу высокого полета. Хотя не по центральным вращался он, как сейчас, орбитам, а вроде спутника, в сторонке, но дружба его и тогда была почетна и полезна: человек при должности, со связями, услугами богат. А что с меня за ту дружбу было взять? Нечего! Разве только ключ от мастерской, когда с какой-нибудь сотрудницей надумает провести время в приватной обстановке. На этот случай в холодильнике всегда мерзла бутылка шампанского, лимон хранился, ветчина да бутылка коньяка для "шлифовки" – свободных денег у него никогда не водилось ни раньше, ни теперь. И конечно, о всех юношеских шалостях Ивана Матвеевича я молчал. Мертво. Как граф Монте-Кристо. Иван умел быть благодарным. Дружба его была верна и выгодна.

Он-то мне и сказал, вернее, напомнил, о чем и сам я догадывался: "Юрий Алексеич, тебе надо жениться. И чтобы старые слухи закрыть, и потому что без женитьбы тебе ходу не будет". Иван Матвеевич и познакомил меня с Сусанной. Вернее, вслух помечтал.

Нам тогда было лет по тридцать шесть – тридцать семь, возраст самый переходный, радикулитный, соли за то время, что мы в юности поели и попили, на суставах понаросло – поясницу утром не разогнешь, вот Иван Матвеевич и зачастил по медицине. А попал в руки Сусанны: почти кандидат наук, новые методы. Именно с легкой руки Ивана Матвеевича и пошла о Сусанне громкая слава по начальству.

И про женитьбу он завел разговор уже с прицелом. "Есть, – сказал, – у меня на примете для тебя, Юрий Алексеич, одна женщина. Оба вы друг другу подойдете, будете друг друга подпирать. Натуры артистические. Растете, оба пробиваетесь к жизни. Я ей тоже о тебе рассказал". – "Ну, тогда познакомьте". – "Нет, – ответил Иван Матвеевич, – знакомить я вас не буду. Она познакомится с тобой сама. Она женщина неожиданная". – "А как хоть, скажите, ее зовут". – "Не скажу, со временем сам узнаешь". Я тогда о Сусанне не знал, ни что она в моду вошла, ни даже того, что многие лечатся у нее, ни того, что оба мы в принципе и з о б р а ж а е м свою особенность, свою уникальность и свой талант. А может быть, все изображают, а потом эта масса и переходит в свое качественное изменение, сгущается, как материя, сжимается, как галактика, в то, что человеческая молва называет талантом?

Стоял июль, жаркий, парной. Надо было уезжать из Москвы, но еще загодя, в конце июня, меня пригласил на день рождения знаменитый композитор, чей портрет я тогда только что закончил. На такие мероприятия ходить мне неинтересно, но надо. Должно было быть много народа, а в толчее лучше всего заводить нужные знакомства. Всегда не знаешь, где потеряешь, а где найдешь. Я выработал в себе привычку: к таким вещам относиться как к работе, как к необходимой, хотя и скучной, ее части. Выпить как следует нельзя, еда самая обычная, день потерян, но может возникнуть н е ч т о. Или услышишь что-нибудь важное из нашей художнически-культурной жизни: о готовящемся конкурсе, о хлебном заказе, который потом постараешься схватить или хотя бы передать кому-нибудь из своих, нужных друзей, а такие вещи не забываются, познакомишься с человеком, который может пригодиться в дальнейшем. А помощь в нашей жизни может возникнуть любая, ведь все в молодости нужно: и новая машина, и стройматериалы для дачи, и сменить талон в водительских правах, и организовать путевку, и попасть в зарубежную поездку. "Надо терпеть, Семираев", – говорил я в эти минуты себе. Тратился на подарок, улыбался престарелым женщинам, старался нравиться, делал вид, что крепко пью, строил из себя рубаху-парня, эдакого милягу, самородка, пришедшего с котомкой в Москву, говорил с подвыпившими мужиками о хоккее, о футболе, о счете матча Карпов – Корчной, об этих ненавистных мне предметах, потому что уже тогда, нет, еще раньше, с молодых лет, с первого курса института, меня интересовало только одно – мое будущее, слава, к которой я должен был протиснуться и пробиться.

Прием был назначен на дневные часы, на даче, среди берез. На сколоченных из досок столах среди полянки стояли бутылки, блюда с ветчиной, салатами из ресторана, соленой рыбой, помидорами, редиской, луком. Возле забора, в углу огромного дачного участка, шофер знаменитости жарил шашлык, доставая из пластмассового голубого ведерка и нанизывая на шампуры кусочки баранины. Запах паленого мяса пронизывал окрестности.

Было человек сто пятьдесят. Народ постоянно подъезжал. Проезд к даче был заставлен машинами с изнывающими на жаре шоферами. Присутствовали балерины, генералы, писатели, ученые, врачи, сфера обслуживания: от портнихи хозяйки до дантиста знаменитого композитора. Я ходил в этой толпе, часто чокался – доверие всегда вызывает хорошо пьющий человек, – часто чокался, но не пил, перекидывался со знакомыми невинными анекдотами, приглядывал возможных заказчиков, улыбался, слушал.

Гости табунились по интересам. Было суетно, разобщенно, лениво. Такое мое фланирование по саду продолжалось довольно долго, пока я не почувствовал, что происходит нечто неожиданное. Все как-то напряглись, встрепенулись и начали подтягиваться к высокой стройной женщине лет тридцати, только что вошедшей в садовую калитку. Я сразу зафиксировал: острый пронзительный профиль, черные прямые волосы, разделенные пробором, мрачноватые глаза, утонувшие в глубоких глазницах. Послышалось, как рокот: Сусанна, Сусанна. Экстравагантное имя я отнес за счет восточного происхождения вошедшей, а всеобщее внимание расценил по-другому: "Чья-нибудь дочь, восточная княжна..".

– Кто это? – переспросил у стоявшего рядом хо­зяина.

– Неужели ты не знаешь? Ну, это та, которая лечит. Та самая, которая стажировалась у великой Джуны и, говорят, уже ее переплюнула.

Это теперь "та самая" мне ясна и понятна. Это теперь я знаю ей цену и цену ее дорогостоящей упаковки. Ну что ж, сам создавал ей оправу, ставил декорации, помогал придумывать постоянную маску. Разве сравнишь сегодняшнюю Сусанну с той дилетанткой: какая уверенность в себе, какие позы, каков салон, в котором она принимает гостей, в котором она варит свою известность!

Назад Дальше