Сижу я в своей комнате и читаю "Айвенго" в сокращенном переводе на фарси, а он стучится в дверь.
- Что такое?
- Я иду к булочнику за хлебом, - говорит Хасан из-за двери. - Не хочешь пройтись за компанию?
- Я занят, - отвечаю, потирая виски. С недавних пор, стоит Хасану оказаться поблизости, как у меня начинает трещать голова.
- На дворе солнышко.
- Вижу.
- Только и гулять в такую погоду.
- Вот и ступай.
- А ты разве не собираешься?
Молчу. Что-то ударяется о дверь с той стороны. Хасан, что ли, бьется лбом?
- Что я такого сделал, Амир-ага? Скажи мне. Почему мы больше не играем вместе?
- Ты не сделал ничего плохого. Иди себе.
- Скажи мне. Я исправлюсь.
Сгибаюсь пополам и зажимаю себе коленями голову, словно тисками.
- Сейчас скажу, в чем тебе следует исправиться. - Глаза у меня закрыты.
- Слушаю.
- Прекрати приставать ко мне. Иди куда шел.
Хоть бы он ответил мне грубостью - распахнул сейчас настежь дверь и наговорил резких слов, - мне было бы легче. Ничего подобного. Выхожу из комнаты - а Хасана и след простыл.
Падаю на кровать, накрываюсь подушкой и рыдаю.
Теперь Хасан существовал где-то на задворках моей жизни. Я старался, чтобы наши пути никак не пересекались. Если Хасан был рядом, воздух в комнате становился разреженным и я начинал задыхаться, словно мне не хватало кислорода. Но даже если Хасан находился далеко, я все равно чувствовал его присутствие - в кипе выстиранной и выглаженной им одежды на плетеном стуле, в нагретых тапочках у двери, в затопленной перед завтраком печке. Куда бы я ни повернулся, перед глазами у меня маячили знаки его непоколебимой преданности, будь она трижды проклята.
Ранней весной, за несколько дней до начала занятий в школе, Баба и я сажали в саду тюльпаны. Почти весь снег растаял, на склонах холмов уже пробивалась свежая травка. Утро выдалось серое и холодное. Баба, сидя на корточках, клал в лунки луковицы, которые подавал я, и засыпал землей. Большинство людей считает, что тюльпаны лучше сажать осенью, говорил он, но это неправда.
И тут я его огорошил:
- Баба, а тебе никогда не хотелось нанять новых слуг?
Луковица упала на землю, садовый совок плюхнулся прямо в грязь. Баба резким движением содрал с рук перчатки.
- Что ты сказал?
- Я рассуждаю, вот и все.
- И чего ради я должен прогнать старых слуг? - Слова отца прозвучали резко.
- Ничего ты не должен. Я просто спросил, - пробормотал я.
Зачем только было затевать этот разговор?
- Это все из-за тебя и Хасана? Между вами словно черная кошка пробежала, но ты уж сам разбирайся. Я тут ни при чем.
- Извини, Баба.
Отец вновь натянул перчатки.
- Я рос вместе с Али, - процедил он сквозь зубы. - Мой отец взял его в семью и любил, как собственного сына. Али с нами уже целых сорок лет, черт побери. И ты думаешь, я хочу его вышвырнуть? - Лицо у Бабы было красное как тюльпан. - Я тебя пальцем никогда не тронул, Амир, но если ты только заикнешься еще раз… - Отец оглянулся и потряс головой. - Ты позоришь меня. Хасан останется здесь, ты понял?
Потупившись, я набрал полную горсть холодной земли, и сейчас она сыпалась у меня между пальцами.
- Ты понял, что я сказал? - проревел Баба.
- Да, Баба.
- Хасан останется с нами. - Баба с яростью вонзил совок в землю. - Он здесь родился, здесь его дом, его семья. Выброси всю эту чушь из головы.
- Я понял, Баба. Извини.
Последние тюльпаны мы сажали в тяжелом молчании.
Начались занятия, и мне стало немного легче. Новые тетради, остро заточенные карандаши, общий сбор во дворе школы, сейчас староста дунет в свисток… Размешивая грязь, Баба подвез меня к самому входу в старое двухэтажное здание из натурального камня с облупившейся внутри штукатуркой. Большинство моих товарищей прибыло в школу на своих двоих, и "форд-мустанг" Бабы всегда провожали завистливыми взглядами. Выходя из машины, я должен был надуться от гордости - но помню лишь свое смущение. И пустоту внутри.
Отъезжая, Баба со мной даже не попрощался.
Мы еле успели похвастаться боевыми шрамами на ладонях - памятками о воздушных сражениях, - как раздался звонок. Все парами отправились в классы. Я занял последнюю парту. На уроке фарси мне хотелось одного: чтобы задали побольше.
Теперь у меня был предлог безвылазно торчать у себя в комнате. К тому же занятия на какое-то время отвлекли меня от мыслей о том, что произошло этой зимой при моем молчаливом попустительстве. Несколько недель я старательно забивал себе голову силой тяготения и инерцией, атомами, клетками и англо-афганскими войнами. Но перед глазами так и стоял проход между домами. Хасановы коричневые вельветовые штаны, брошенные на кучу кирпича. И еще капельки крови, почти черные на снегу.
Знойным тягучим июньским днем я зову Хасана на вершину нашего холма - говорю, что прочту ему свой новый рассказ. Хасан развешивает во дворе выстиранное белье - и ужасно торопится, услышав мое приглашение.
Мы обмениваемся парой слов, пока карабкаемся по склону. Он спрашивает меня про школу, про новые предметы, я рассказываю ему об учителях, особенно о противном новом учителе математики, бившем болтунов металлической линейкой по пальцам. Хасан вздрагивает и предполагает, что уж мне-то, наверное, удается избегать наказания. Да, пока мне везло, отвечаю я, про себя прекрасно зная, что везение здесь ни при чем, тем более что разговаривал на уроках я не меньше других. Просто отец у меня богат и знаменит.
Садимся у кладбищенской стены в тени граната. Через месяц на склонах холма вымахают сорняки, пожелтеют и ссохнутся. Но весенние дожди в этом году были долгие и обильные - и потому трава пока зеленая, сквозь нее там и сям пробиваются полевые цветы. У подножия холма сверкает на солнце плоскими крышами Вазир-Акбар-Хан, и легкий ветерок колышет развешанное для просушки белье.
Срываем с дерева с десяток гранатов, я достаю странички со своим рассказом - и вдруг откладываю их в сторону, вскакиваю на ноги и поднимаю с земли перезрелый гранат.
- Что ты сделаешь, если я запущу им в тебя? - спрашиваю я Хасана, подбрасывая фрукт на ладони.
Улыбка исчезает с его лица. Как он постарел! Не возмужал, а именно постарел - эти складки у рта, морщины возле глаз… Это я тому причиной, это мой резец оставил их.
- Так что ты сделаешь? - повторяю я вопрос.
У Хасана в лице ни кровинки. Ветер треплет мою рукопись - хорошо, что листки сколоты вместе. Швыряю гранат в слугу, плод попадает ему в грудь, разбрызгивая во все стороны красную мякоть.
В крике Хасана удивление и боль.
- А теперь ты брось в меня! - ору я.
Хасан вскидывает на меня глаза.
- Поднимайся! Бросай в меня гранатом!
Хасан поднимается. И стоит недвижимо. Лицо у него такое, будто его внезапно смыла с пляжа волна и унесла далеко в море.
Удар следующего граната приходится в плечо, сок окропляет моему товарищу лицо.
- Ну же! Швыряй! - хриплю я. - Давай же, чтоб тебя!
Почему ты меня не слушаешься? Поступи со мной так же, накажи меня, избавь от бессонницы! Может, тогда все будет как раньше.
Плод за плодом летит в Хасана. Он не шевелится.
- Трус! - срываюсь на визг я. - Ты просто жалкий трус!
Не знаю, сколько раз я попал в него. Когда меня наконец оставляют силы, он весь перемазан красным.
В отчаянии падаю на колени.
И тут Хасан поднимает с земли гранат, подходит поближе ко мне, ломает пурпурный шар пополам и расплющивает о собственный лоб.
- Получай. - Сок течет у него по лицу, словно кровь. - Доволен? Легче теперь стало?
И он поворачивается ко мне спиной и сбегает по склону вниз.
Стоя на коленях, я раскачиваюсь взад-вперед. Из глаз у меня хлещут слезы.
- Что же мне делать с тобой, Хасан? Что же мне с тобой делать?
Когда слезы высыхают, я направляюсь к дому, уже зная ответ на свой вопрос.
Мне исполнилось тринадцать в то лето, предпоследнее для Афганистана лето мира и согласия. К тому времени наши с Бабой отношения опять сковал лед. Зря я заикнулся насчет новых слуг, когда мы с отцом сажали тюльпаны, - с этого, наверное, все и началось. Хотя разрыв все равно был неизбежен, рано или поздно он бы произошел. К концу лета только стук ложек и вилок нарушал тишину за обедом - а после еды Баба, как и раньше, удалялся в кабинет и закрывал за собой дверь. В сотый раз я перечитывал Хафиза и Омара Хайяма, обгрызал до мяса ногти, сочиняя свои рассказы. Исписанные странички я складывал стопкой под кроватью, хоть и не надеялся уже, что мне доведется когда-нибудь прочесть их Бабе.
Гостей на празднике должно быть много, считал отец, иначе какой же это праздник? За неделю до своего дня рождения я заглянул в список приглашенных. Из четырехсот человек - плюс дядюшки и тетушки, - которые должны были вручить мне подарки и поздравить с тем, что я дожил до тринадцати лет, имена как минимум трех сотен ничего мне не говорили. Удивляться нечему, они ведь явятся не ко мне. Прием дается в мою честь, но настоящей звездой представления будет совсем другой человек.
Али и Хасану было бы просто не справиться - и помощников нашлось немало. Мясник Салахуддин привел на веревочке ягненка и двух овечек, категорически отказался брать деньги и лично зарезал животных под тополем во дворе. Помню его слова: кровь полезна для деревьев. Незнакомые люди развесили по дубам провода и лампочки. Другие люди расставили во дворе дюжину столов и накрыли скатертями. Вечером накануне праздника явился Бабин друг, ресторатор из Шаринау Дел-Мухаммад, - отец называл его Делло - с целыми корзинами специй, замариновал мясо и тоже денег не взял, сказав, что и так в неоплатном долгу перед Бабой. Чтобы открыть свой ресторан, Делло занял у Бабы средства, шепнул мне Рахим-хан, а когда хотел вернуть долг, то Баба неизменно отказывался, пока Делло не прикатил к нам на собственном "мерседесе" и буквально не умолил отца принять деньги.
Наверное, прием удался, - по крайней мере, с точки зрения гостей. Дом был набит битком, куда ни ткнешься, везде пили, курили и оживленно разговаривали. Сидели на кухонных столах, на ступеньках лестницы, даже на полу в вестибюле. Во дворе пылали факелы, на деревьях мигали синие, красные и зеленые огни, бросая причудливые отсветы на лица гостей. В саду была устроена сцена, установлены динамики, и сам Ахмад Захир играл на аккордеоне и услаждал слух танцующих.
Как и полагается хозяину, я лично приветствовал каждого, а Баба тщательно следил, чтобы никто не был обделен вниманием, - не то пойдут потом разговоры, что сын у него дурно воспитан. Я целовался с посторонними, обнимал незнакомцев, принимал подарки от чужих и улыбался, улыбался, улыбался… Даже мышцы лица заболели.
Я стоял с отцом в саду у бара, когда в очередной раз услыхал: "С днем рождения, Амир".
Это явился Асеф с родителями - тощим узколицым Махмудом и крошечной суетливой Таней, раздающей улыбки направо-налево. Дылда Асеф обнимает отца с матерью за плечи - и это как бы он подвел их к нам, словно главный в семье.
Перед глазами у меня все поплыло.
- Спасибо, что пришли, - любезно произносит Баба.
- Твой подарок у меня, - говорит Асеф.
Таня смотрит на меня, неловко улыбается, и лицо ее передергивает тик.
Интересно, заметил Баба или нет?
- По-прежнему увлекаешься футболом, Асеф-джан? - спрашивает Баба. Он всегда хотел, чтобы мы с Асефом дружили.
Асеф улыбается. Вид у него светский до омерзения.
- Да, конечно, Кэка-джан.
- Играешь на правом крыле, как помнится?
- В этом году я на позиции центрфорварда. Больше пользы для команды. На следующей неделе играем с Микрорайоном. Предстоит интересный матч. У них есть хорошие игроки.
Баба кивает:
- Я тоже в юности был центрфорвардом.
- Вы бы и сейчас замечательно сыграли, я уверен, - добродушно подмигивает ему Асеф.
Баба подмигивает Асефу в ответ:
- Да, твой отец научил тебя говорить комплименты.
Смех Махмуда оказывается таким же неестественным, как и улыбка его жены. Собственного сына они, что ли, боятся?
А вот у меня даже фальшивой улыбки не получается. Чуть приподнимаются уголки рта, и все. При виде Асефа запанибрата с Бабой просто кишки сводит.
Асеф устремляет свой взор на меня:
- Вали и Камаль тоже здесь. Ни за что на свете они не пропустили бы такое торжество. - Сквозь лоск просвечивает насмешка.
Молча кланяюсь.
- Мы тут задумали завтра поиграть в волейбол во дворе моего дома. Приходи, - приглашает Асеф. - И Хасана с собой возьми.
- Заманчиво, - улыбается Баба. - Что скажешь, Амир?
- Я не очень люблю волейбол, - бурчу я.
Радость в глазах отца гаснет.
- Извини, Асеф-джан.
Он просит прощения за меня. Как больно!
- Ничего страшного, - проявляет великодушие Асеф. - Приглашение остается в силе, Амир-джан. Слышал, ты любишь читать. Я дарю тебе книгу. Одна из самых моих любимых. - Он протягивает мне сверток. - С днем рождения.
На нем хлопчатобумажная рубашка, синие слаксы, красный шелковый галстук и начищенные черные мокасины; светлые волосы тщательно зачесаны назад. От Асефа так и разит одеколоном. С виду - настоящая мечта всех родителей, высокий, сильный, хорошо одетый, с прекрасными манерами, не робеет перед взрослыми. Глаза только выдают. В них проскальзывает безумие. По-моему.
- Бери же, Амир. - В голосе Бабы упрек.
- А?
- Возьми подарок. Асеф-джан хочет вручить тебе подарок.
- Ах да.
Принимаю сверток и опускаю глаза. Мне бы сейчас к себе в комнату, к книгам, подальше от этих людей…
- Ну же, - напоминает мне Баба, понизив голос, как всегда на людях, когда я ставлю его в неловкое положение своим поведением.
- Что?
- Ты не собираешься поблагодарить Асеф-джана? Все это очень любезно с его стороны.
Ну что он его так величает? Ко мне бы почаще обращался "Амир-джан"!
- Спасибо, - выдавливаю я.
Мать Асефа смотрит на меня, будто хочет что-то сказать, и не произносит ни слова. Вообще его родители слова не вымолвили.
Чтобы больше не заставлять отца краснеть, отхожу в сторонку - подальше, подальше от Асефа и его ухмылки.
- Спасибо, что почтили нас своим посещением.
Пробираюсь сквозь толпу и выскальзываю за ворота. За два дома от нас большой грязный пустырь. Баба как-то говорил Рахим-хану, что этот участок купил судья и уже заказал у архитектора проект. Но пока тут пусто, только сорняки и камни.
Разворачиваю книгу, подаренную Асефом, и при свете луны читаю название. Это биография Гитлера.
Зашвыриваю книгу подальше в сорняки. Прислоняюсь к забору соседа и без сил оседаю на землю.
Сижу в темноте, поджав колени к подбородку, и смотрю на звезды. Скорее бы все закончилось!
- Тебе ведь вроде полагается развлекать гостей? - Вдоль забора ко мне направляется Рахим-хан.
- Я им не нужен. Баба с ними, что им еще?
Рахим-хан садится рядом со мной. Лед у него в стакане звякает.
- Я и не знал, что ты пьешь.
- Тайное вышло наружу, - шутливо отвечает Рахим-хан, жестом показывает, что пьет за мое здоровье, и делает глоток. - Вообще-то я пью редко. Но сегодня выпал настоящий повод.
- Спасибо, - улыбаюсь я.
Рахим-хан закуривает пакистанскую сигарету без фильтра. Они с Бабой всегда курят такие.
- Я тебе когда-нибудь рассказывал, как чуть было не женился?
- Правда?
Мне трудно вообразить Рахим-хана женатым. В моем представлении он давно стал "вторым я" Бабы. Рахим-хан благословил меня на труд литератора, он - мой старый друг, из каждой поездки он привозит мне что-нибудь на память. Как-то не подходит ему роль мужа и отца.
Рахим-хан печально кивает:
- Конечно, правда. Мне было восемнадцать лет. Ее звали Хомайра. Она была хазареянка, дочь слуг нашего соседа, прекрасная, как пери… Каштановые волосы, карие глаза… И смех. Я до сих пор слышу его. - Рахим-хан вертит в руках стакан. - Мы тайно встречались в яблоневом саду моего отца, поздно ночью, когда все уже спали. Мы гуляли под деревьями, и я держал ее за руку… Ты смущен, Амир-джан?
- Немного.
- Не страшно. - Рахим-хан затягивается сигаретой. - И мы дали волю фантазии. Мы представили себе многолюдную пышную свадьбу, на которую съедутся друзья и родственники от Кабула до Кандагара, большой дом, внутренний дворик, отделанный плиткой, огромные окна, цветущий сад и лужайку, где играют наши дети. Мы представили, как по пятницам после намаза в мечети у нас собираются друзья и мы обедаем под вишнями, пьем родниковую воду, а наши дети играют со своими двоюродными братьями и сестрами…
Рахим-хан отхлебывает из стакана и кашляет.
- Ты бы видел моего отца, когда я сказал ему о своем намерении. А моя мать лишилась чувств, и сестры брызгали ей в лицо водой, и обмахивали веером, и смотрели на меня так, будто я перерезал матери глотку. Брат Джалал бросился за охотничьим ружьем, но отец его остановил. - В смехе Рахим-хана слышится горечь. - Все оказались против нас. И победили. Запомни, Амир-джан, одиночка никогда не устоит. Так уж устроен мир.
- И что произошло?
- Отец поговорил с соседом, и Хомайру со всей семьей в тот же день на грузовике отправили в Хазараджат. Я никогда ее больше не видел.
- Извини.
- Оно, может, и к лучшему, - бесстрастно произносит Рахим-хан. - Хомайру ждала бы незавидная участь. Моя семья никогда не признала бы ее. Вчера - служанка, а сегодня - сестра? Такого не бывает.
Рахим-хан смотрит на меня.
- Ты всегда можешь поделиться со мной наболевшим, Амир-джан. Не стесняйся.
- Я знаю. - Уверенности в моем голосе нет.
Рахим-хан изучающее глядит на меня, будто ожидая, что я скажу ему нечто важное, его бездонные черные глаза вызывают на откровенность. Меня так и подмывает рассказать ему все.
Но что он тогда подумает обо мне? В каком свете я себя выставлю? Ведь я воистину достоин презрения.
И я молчу.
- Держи, - Рахим-хан протягивает мне какой-то предмет, - чуть было не забыл. С днем рождения.
В руках у меня блокнот, оправленный в коричневую кожу. Провожу пальцем по золотому обрезу, вдыхаю тонкий аромат. Хочу поблагодарить своего друга - и тут с неба доносится хлопок и огненный дождь изливается на все стороны.
- Фейерверк!
Мчимся домой. Все гости стоят во дворе, задрав головы. Визг детей и радостные аплодисменты сопровождают каждый разрыв, каждый новый фонтан огня. Двор то и дело заливают потоки красного, желтого и зеленого света.
Во время одной из таких вспышек вижу сцену, которую никогда не забуду: Хасан подает Асефу и Вали напитки на серебряном блюде. Следующий сполох высвечивает Асефа: усмехаясь, он постукивает Хасана по груди своим кастетом.