Без судьбы - Имре Кертэс 8 стр.


Сначала я услышал их голоса. Говорили они на немецком (или очень похожем на немецкий) языке; причем говорили все сразу. Насколько я мог разобрать, они хотели, чтобы мы высаживались. Однако вместо этого, как мне показалось, они сами влезли в вагон, толкая нас и протискиваясь меж нами; пока что я ничего не мог понять. Но уже разнесся слух, что чемоданы, узлы – все должно оставаться в вагоне. Потом – объясняли, переводили и передавали друг другу люди вокруг меня – каждый, само собой, получит свою собственность в целости и сохранности, но прежде вещи нужно дезинфицировать, нас же ждет баня; в самом деле, помыться уже было самое время, я и сам так считал. Тут эти люди подошли ближе, и я наконец разглядел их в сумятице. Разглядел – и поразился: в конце концов я ведь впервые в жизни видел – во всяком случае, так близко – настоящих заключенных, одетых в полосатую робу, какую положено носить наказанным за свои злодеяния преступникам, и круглую шапку на стриженной наголо голове. В испуге я даже, само собой, немного отпрянул назад. Некоторые из них отвечали на вопросы, другие оглядывали вагон, третьи, с навыками бывалых носильщиков, уже сгружали багаж – все это с каким-то странным, лисьим проворством. У каждого из них на груди, кроме обычного для арестантов номера, нашит был желтый треугольник; мне, само собой, было не так уж трудно разгадать, что означает этот цвет, но в первый момент нашивка вызвала у меня недоумение: за время пути я как бы немного забыл обо всех этих делах. Лица их тоже не слишком внушали доверие: оттопыренные уши, торчащие носы, маленькие, запавшие, с хитрым блеском глаза. В самом деле, они во всех отношениях выглядели евреями, казались подозрительными и совершенно чужими. Увидев нас, подростков, они, я заметил, заволновались – и принялись быстро, с каким-то затравленным выражением, озираясь, шептать нам что-то. И тут я сделал удивительное открытие: евреи, оказывается, говорят не только на иврите, как я до сих пор считал. "Редс ди

идиш; редс ди идиш; редс ди идиш?" – постепенно разобрал я их вопрос.

Ребята, и я в том числе, ответили им, само собой: "Nein". Я видел, они не очень этим довольны. Тогда – зная немного немецкий, я легко это понял – они все вдруг очень заинтересовались нашим возрастом. "Vier-zehn,

fiinfzehn", – отвечали мы им, в зависимости от того, кому сколько исполнилось. Они сразу яростно затрясли головой, замахали руками, всем

своим видом выражая протест и негодование. "Зешцайн, – шептали со всех

сторон, – зеш-цайн". Я удивился – и даже спросил одного: "Warum?" "Willst du arbeiten?" – хочу ли я работать, спросил он в ответ, устремив взгляд своих глубоко ушедших, каких-то пустых глаз в мои глаза. Я сказал: "Naturlich", то есть: конечно, само собой; в конце концов я ведь для этого и приехал, если подумать. Тут он схватил своими желтыми, костлявыми, жесткими руками меня за плечи, и не просто схватил, но еще и встряхнул

основательно, повторяя: "Зешцайн… ферштайст ди?.. зешцайн!.." Я видел, он всерьез рассержен: это ему, видимо, очень важно; и после того как мы быстро перекинулись парой слов с ребятами, я хоть и с некоторой усмешкой, но согласился: ладно, пускай будет шестнадцать. И еще: что бы нам ни говорили, среди нас не должно быть братьев, а особенно – тут я совсем

изумился – близнецов; ну а самое главное: "Всем работать, чтоб никаких усталых, никаких больных". Все это я узнал от них за ту минуту-другую, пока в толкотне продвигался со своего места до двери вагона, где наконец спрыгнул на землю, в солнечный свет, на свежий воздух.

Прежде всего я увидел перед собой огромное плоское пространство, что-то вроде низины. Я даже зажмурился от этого нежданного простора, от этой слепящей, бескрайней, сияющей белизны небосвода. Но времени, чтобы хоть чуть-чуть оглядеться, у меня не было; гам, суета, выкрики, непонятные фрагменты событий, призывы строиться – все это обрушилось на меня сразу и вдруг. Женщинам – донеслось до меня – придется на какое-то время расстаться с мужчинами (в самом деле, не вместе же нам мыться в бане); людей пожилых, больных, матерей с маленькими детьми, а также тех, кого чрезмерно утомила дорога, недалеко отсюда ждут грузовики. Все это нам объясняли другие заключенные. Я, однако, заметил, что здесь, на открытом месте, их постоянно держат в поле зрения, управляя хаосом четкими жестами рук, немцы-военные в зеленых фуражках, в мундирах с зелеными воротниками; увидев их, я даже почувствовал некоторое облегчение: аккуратные, подтянутые, чисто выбритые, они олицетворяли в этом столпотворении незыблемость и порядок. Многие взрослые из нашего вагона сразу дали нам совет (и я не мог с ними не согласиться): надо стараться во всем следовать указаниям, не злоупотреблять расспросами, не тянуть с прощанием – словом, показать немцам, что мы тут люди разумные, а не какое-то бестолковое стадо. О дальнейшем мне трудно сказать что-либо определенное: меня влек, тащил, нес куда-то с собой бурлящий, словно каша на сильном огне, людской поток. Позади себя я долго слышал пронзительный женский голос, сообщавший кому-то, что "маленькая сумка" осталась у обладательницы голоса. Передо мной же ковыляла, спотыкаясь и все время отставая, растрепанного вида старуха, а молодой человек втолковывал ей: "Будьте послушной, мама, мы ведь все равно скоро встретимся. Nicht wahr, Негг Officier, – обратился он доверительным тоном к немцу, который, со сдержанной, немного высокомерной улыбкой, улыбкой взрослого в толпе детей, как раз находился поблизости, раздавая указания, -

wir werden uns bald wieder…" Тут меня отвлек от них истошный детский вопль: чумазый, но с красивыми кудрявыми волосами и одетый, как манекен в витрине, малыш, дергаясь и извиваясь, вырывался из рук белокурой женщины – его мамаши, по всей видимости. "Хочу к папе! К папе хочу!" – орал он, топая ножками в белых туфельках по белой гальке на белой пыльной дороге. Я старался не отставать от нашей компании, ориентируясь на поднятую руку и призывные возгласы Рози; в это время сквозь наше шествие, расталкивая на своем пути всех, в том числе и меня, промчалась, в том направлении, где

должны были стоять машины,объемистая дама в летнем цветастом платье без рукавов. Потом какое-то время передо мной мелькал, бестолково бегая то туда, то сюда, наступая всем на ноги, низенький старикашка в черной шляпе и черном галстуке; встревоженно озираясь, он то и дело принимался кричать: "Илонка! Илонка!" Потом я увидел высокого, со скуластым лицом молодого мужчину и женщину с длинными черными волосами: прижавшись друг к другу губами, лицом, всем телом, они стояли, мешая идти другим, вызывая беглое раздражение на лицах,

– пока человеческий поток не оторвал наконец женщину (или скорее еще девушку) от ее спутника, унес и поглотил, хотя я и на расстоянии видел еще, как из людской массы с усилием поднималась и махала, прощаясь, ее рука.

Все эти лица, голоса, впечатления, сцены, мелькавшие передо мной и под конец слившиеся в нечто единое, странное, пестрое, напоминавшее, я бы сказал, какую-то шутовскую процессию, немного выбили меня из равновесия; у меня слегка кружилась голова, и я уже не в состоянии был уделять достаточно внимания другим, возможно, более важным вещам. Например, я бы не мог сказать, результатом чьих усилий: наших ли собственных, или немцев в военной форме, или заключенных, назначенных нас опекать, или, может быть, общих – было то, что в конце концов разношерстная толпа высадившихся из вагонов людей каким-то образом превратилась в длинную колонну, уже из одних мужчин по пять человек в ряду; в одном из этих рядов был и я. Колонна двигалась небыстро, но равномерно; где-то впереди – еще раз подтвердили нам

– нас ожидает баня; но прежде, как я узнал, всем предстоит пройти медосмотр. Причину тоже упомянули, да мне и самому, конечно, нетрудно было понять: речь идет о своего рода отборе, о проверке, годен ли ты для работы.

А пока я немного перевел дух. Рядом, впереди, позади шагали наши ребята, иногда мы перекидывались парой слов, а то и просто кивали друг другу: мол, порядок, мы все тут. Было жарко. На ходу можно было немного оглядеться, попытаться понять, где мы, собственно говоря, оказались. Станция выглядела аккуратной. Под ногами скрипел обычный в таких местах щебень, в стороне зеленел газон, в траве пестрели какие-то желтые цветы, а дальше виднелось уходящее за горизонт, безупречно белое асфальтовое шоссе. Я заметил, что шоссе это от начинающейся за ним необозримой территории отделено одинаково изогнутыми вверху столбами, между которыми металлически поблескивают нити колючей проволоки. Нетрудно было догадаться: где-то там и живут, по всей видимости, заключенные. Тут у меня впервые мелькнула мысль: любопытно было бы все же узнать, за что их все-таки наказали.

Оглядевшись, я снова поразился безграничности этой равнины. Правда, из-за множества людей вокруг, да еще в этом ослепительном сиянии солнца, по– настоящему точное представление о ней вряд ли можно было получить: я едва различал вдали какие-то приземистые строения, кое– где высокие сооружения, похожие на охотничьи засады, какие устраивают на высоких деревьях, выступы, башни, трубы. Ребята и взрослые вокруг меня смотрели куда-то вверх: я тоже поднял голову и увидел в небе что-то продолговатое, неподвижное, с металлическим блеском, погруженное в белое марево безоблачного, но все же скорее блеклого неба. В самом деле, это был цеппелин. Догадки, звучащие поблизости от меня, сводились к тому, что он, скорее всего, служит для предупреждения о воздушных налетах; и тут мне действительно вспомнился вой сирены на рассвете. Правда, на лицах немецких офицеров, которые находились вокруг, не было и тени растерянности или страха. Я вспомнил, как мы дома, заслышав сирену воздушной тревоги, бежали в укрытие, и теперь, когда наблюдал это высокомерное спокойствие, это сознание собственной неуязвимости, мне становилась понятней та своеобразная почтительность, с которой у нас обычно говорили о немцах. Лишь сейчас я заметил у военных, что были поблизости, изображение двойной молнии на воротнике и понял, что они, по всей очевидности, принадлежат к знаменитым частям СС, о которых я много слышал и раньше. Должен сказать, они ничуть не показались мне кровожадными: не спеша, прогулочным шагом ходили они вдоль колонны, отвечали на вопросы, кивали, некоторых из нас даже приветливо похлопывали по спине или по плечу.

И еще кое-что я заметил в эти минуты, пока мы двигались или стояли без дела и ждали чего-то. Дома, само собой, я тоже часто видел немцев в военной форме. Но там они всегда торопились, всегда – безупречно одетые и застегнутые на все пуговицы, замкнутые, деловые. Здесь же они держались по– другому, более свободно, более – так мне показалось – по-домашнему, что ли. Я даже увидел кое-какие различия между ними: фуражки, сапоги, мундиры у кого-то были более строгими и начищенными, а на ком-то сидели чуть-чуть свободней, как бы для повседневной работы. У каждого на поясе было оружие; в общем-то для солдата это, конечно, естественно. Но многие из них держали в руках еще и палку, вроде обычной трости с набалдашником, и это несколько удивило меня: ведь, в конце концов, все они – люди в расцвете сил, с безупречной строевой выправкой и твердой походкой. Но потом я разглядел эти предметы получше, с близкого расстояния. Я обратил внимание, как один из них, прямо передо мною, но почти спиной ко мне, в один прекрасный момент завел эту трость за спину и, держа ее обеими руками за концы, стал, как бы от нечего делать, сгибать ее. Двигаясь вместе с очередью, я подходил к нему все ближе. И тут обнаружил, что предмет этот – не из дерева, а из кожи, и вообще это не трость, а хлыст. Мне стало капельку не по себе, когда я это понял, – однако пока я не замечал, чтобы они пускали его в ход; да и вокруг нас ведь в конце концов много людей в полосатых робах – закоренелых преступников, этого я тоже не мог не видеть.

Тем временем до нас то и дело доносились какие-то объявления – я, честно говоря, не очень к ним прислушивался; один раз, помню, приглашали выйти из строя тех, кто владеет профессией слесаря-механика, потом – близнецов, людей с физическими недостатками; спрашивали даже – это вызвало в колонне веселый шумок, – нет ли среди нас лилипутов; потом искали детей: прошел слух, что с ними будут заниматься особо, они будут учиться, а не работать, и вообще их ждут всяческие поблажки. Иные взрослые в шеренгах многозначительно кивали нам: дескать, не упускайте такого случая. Но я еще помнил, что советовали нам в вагоне заключенные, да и вообще мне хотелось, само собой, работать, а не жить как ребенок.

А пока мы медленно, но верно двигались вперед. Я заметил: заключенных в полосатых робах и солдат вокруг нас вдруг стало больше. Ряды наши, по пять человек в каждом, в какой-то момент превратились в вереницу. Потом нам приказали снять пиджаки и рубашки, чтобы предстать перед врачом обнаженными до пояса. Темп движения, я чувствовал, тоже стал ускоряться. Тут я увидел впереди две группы. Справа – группа побольше, весьма пестрая по составу; слева – поменьше и как-то приятнее на вид, причем в ней были уже некоторые ребята из нашей компании. Именно эти, в левой группе, выглядели – по крайней мере, в моих глазах – пригодными для работы. Тем временем я продвигался, причем все быстрее, прямо туда, где, в сутолоке и суете, наметился некий стабильный пункт – это был, насколько я мог разглядеть, офицер в безупречном мундире и в характерной для немецких военных фуражке с очень высокой тульей; потом я успел удивиться только тому, что очередь до меня дошла так быстро.

Сам медосмотр вообще-то занимал приблизительно две-три секунды. Как раз передо мной шел Мошкович; однако врач сразу направил его – подкрепив кивок еще и вытянутым пальцем – в другую сторону. Я еще слышал, как Мошкович

пытался объяснять: "Арбайтен… Зексцен…"; но откуда-то сбоку за ним вытянулась рука, и я шагнул на его место. Меня, я видел, врач осматривал основательнее, серьезным, внимательным, оценивающим взглядом. Я расправил плечи, выпрямился, чтобы показать, какая у меня грудная клетка, и даже, помню, улыбнулся слегка – чтобы, наверное, подчеркнуть, что я не Мошкович. К врачу я сразу почувствовал доверие, поскольку он, с его мужественным, продолговатым, чисто выбритым лицом, довольно тонкими губами, доброжелательным взглядом голубых или серых, во всяком случае, светлых глаз, очень располагал к себе. Я хорошо его разглядел, пока он, взяв меня руками в перчатках за щеки, большими пальцами оттянул мне вниз кожу под глазами – этот прием, которым пользуются врачи, был мне знаком еще из дома. Потом тихим, но очень четким голосом, выдающим культурного человека, спросил:

"Wieviel Jahre alt bist du?" Спросил так, как бы между прочим.

"Sechszehn", – сказал я. Он слегка кивнул – но словно бы скорее на ожидаемый ответ, чем на соответствие этого ответа истине; во всяком случае, так мне тогда показалось. Кроме того, у меня возникло беглое ощущение, пускай, может быть, и ошибочное: в глазах его появилось некое удовлетворение, в какой-то мере почти облегчение; я подумал, что, возможно, понравился ему. И тогда, одной рукой, еще касавшейся моего лица, он подтолкнул меня налево, через дорогу, к тем, кто был признан годным; а второй рукой еще и махнул в том же направлении. Ребята уже ждали меня, смеясь от радости. И, лишь увидев эти сияющие лица, я, пожалуй, осознал по– настоящему ту разницу, что действительно отделяла нашу группу от той, другой: на нашей стороне был успех, если я правильно чувствовал.

Я надел рубашку, обменялся парой слов с ребятами, и мы стали ждать, что будет дальше. Отсюда все, что происходило на другой стороне дороги, виделось мне теперь по-иному. Людской поток тек нескончаемой лентой, вливался в узкое русло, ускорялся, потом, дойдя до врача, раздваивался. Ребята из нашей компании прибывали один за другим, и теперь я тоже, естественно, участвовал в их приеме. На некотором расстоянии я заметил другую колонну: это были женщины. Вокруг них тоже были солдаты, заключенные,

Назад Дальше