Теперь он сам увидит, что напрасно тебя баловал, ты бы хоть немного его любил и вел себя лучше, да только совсем ты не любишь бедного отца, да будет ему земля пухом", и чего бы я потащился с ними в гостиницу? они купили в гостиницу бутербродов с колбасой и с сыром – для матери, а то у нее от колбасы печень болит, ну и кто пришел в тот вечер в школу на ужин к семи, позарившись на воскресную остывшую блевотную жрачку для интернатских, у которых нет родни в Буэнос-Айресе? – только не я! пусть другие жрут это дерьмо! апельсины в парке дико кислые, падлы, и сколько схавал Коломбо? три? я два, а чего это мне не любить отца? не по делу тогда мать сказала, и откуда мне было знать, что он вот так умрет? чем бегать смолить на реку, лучше бы я просекал, как отец торгуется с покупателем, и учился бы, не как мой дубинистый братец, куда ему торговать! а теперь у кого учиться? кто за прилавком? никого! ведь у слепака братца все из-под носа тащат, а если б и не тащили, он же думает, что продавать надо со скидкой, правда же нет, па? знаешь, я сначала заломлю цену на все подряд, а потом стану помаленьку сбавлять, разве это скидка? ни фига не скидка: сбавлю половину наценки, и на том спасибо, а когда настанет лето, ты, отец, сам увидишь, я на реку ни ногой, только по воскресеньям и в субботу после обеда, когда магазин закрыт по приказу мэра, а так с места не сойду, буду торговать, а братец, лопух безглазый, допил все пиво, оставшееся в бутылке: "ты у меня смотри сдай экзамены хорошо, а то, если завалишь в декабре, будешь пересдавать в марте, это еще лишних две недели платить за школу, кроме расходов за декабрь, а деньги на улице не валяются, на одно наследство сколько мы потратили. Будешь подметать магазин каждое утро и делать, что велю, рулоны материи носить из подвала, хоть сэкономлю на посыльном в январе и феврале", чтобы я был у него на побегушках? а Коломбо три месяца каникул будет на голове ходить у себя в деревне, ни черта не делать, а Касальс, скотский шпендик, раньше всех домой отвалит, он уже считает, сколько дней осталось, даже сколько часов, эх, все бы отдал, лишь бы оказаться сейчас в Паране… сойдешь с парохода… увидишь пристань и магазины, поешь дома, и надо помогать за прилавком, отпустить полметра клеенки, свесить кило селедки, наложить полкило дерьма и делать все, что прикажет братец, ну а парагваец? – он самый шустрый, шустрее его нет, все каникулы будет с девчонками в Чако, они там бойкие козочки, и Кармелу он захомутает, шлюшку маленькую, я бы тоже с ней мог, три месяца в Чако лучше, черт дери, чем в Паране… Парана – плевал я на тебя с высокого забора! в гробу я тебя видел! даже на день туда не поеду, подавитесь своей Параной! А в Чако с парагвайцем мы бы могли на весь день закатиться на рыбалку, и посреди сельвы дорога раздваивается, "слушай, парагваец, ты иди этой дорогой, по ней придешь к озеру с чистой водой и наполнишь фляги", и парагваец пойдет по дороге, ага, к озеру, к какому озеру? фиг там, а не озеро, главное – послать, чтобы заблудился и два дня выбирался назад, а я нагряну в поселок, подожду до темноты и пойду к той улице на окраине, галстучек треугольником полураспущенный, волосы на косой пробор – солидняк, и рубашка расстегнута, чтобы видно было цепочку с крестом, тьфу ты, какой еще крест, спрячусь в кустах и, когда она пойдет мимо, схвачу за руку: ни черта не видать, даже мыслей не прочтешь, такая у них в Чако темнотища по ночам, и когда Кармела уверится, что я парагваец, задеру ей юбку…
Пусть только Коломбо попробует не прийти на ужин, дам пинка под зад, чтобы улетел, чего он выпендрежничает? Если не придет, значит, спер бутерброд в станционном буфете или его угостил какой-нибудь бильярдник. Он у меня за это поплатится.
XII. Дневник Эстер. 1947 год
Воскресенье, 7-е. – Мне бы радоваться, но я не могу: печаль, легкая и тихая, закрадывается в мою грудь, чтобы свить там гнездо. Не она ли это в умирающем свете воскресных сумерек? Уходит воскресенье, унося золотые надежды, надежды несбывшиеся… к вечеру они тускнеют, как моя латунная брошка. "Э" от Эстер, эту букву я ношу на груди. "Э" также и Эсперанса – надежда? Когда я купила брошь, она сияла золотом, а теперь у меня осталась лишь эта латунная буква, приколотая к сердцу, она словно дверь в самую душу, "Эстер!" – зовут меня с нежностью, и я, как дурочка, отворяю на любой голос? искренний и ласковый? или притворный и коварный?
Ночь опустилась над предместьем, так же как и над самой аристократической улицей нашей столицы, для всех зашло солнце – одна из немногих отрад бедняка. Учебник геометрии я даже не раскрыла, а могла бы позаниматься до ужина, Эстер… Эстер… не пойму я тебя, твоя сестра так добра, что приготовила ужин, уходя в кино, твой маленький племянник просто ангел, с ним никаких хлопот, бедненький, ах, если б я могла поскорее стать врачом, первым делом купила бы ему велосипед, но пока я кончу школу, и еще семь лет в университете… бедный малыш. Сидит себе тихонько на тротуаре, ждет, когда соседский мальчик сделает четыре больших круга на велосипеде. Через каждые четыре круга тот дает ему разок прокатиться. Ничего не поделаешь… если родился бедняком, а у его тети разве был велосипед? – не довелось нам, не было у нас велосипеда, но неудачи скоро кончатся, Дардито, ведь твоей тете необыкновенно повезло, именно ее отметил Бог среди всех учеников школы, шумной и тесной школы нашего предместья, окруженного зарослями бурьяна. Бросила бы карандаш и повела тебя туда, через пустырь, напрямик (знаешь, мне с тобой не страшно, ты уже совсем мужчина), мы пройдем по узкой тропинке, огибая крапиву, а потом перепрыгнем через изгородь, и ты пролезешь между колючей проволокой, пересечем железную дорогу и выйдем к станции, и там, напротив, стоит школа – кузница людей будущего. "Скромная ученица нашей школы, являющая собой образец прилежания, товарищества, опрятности и посещаемости, не пропустившая в этом дождливом и ненастном году ни одного дня занятий, – учащаяся Эстер Кастаньо награждается стипендией колледжа имени Джорджа Вашингтона, который находится в соседнем городке Мерло" – директриса вошла в наш шестой класс и назвала ту, что удостоилась стипендии-. И будет учиться в известном колледже для богатых.
Да, у моих детей будет велосипед, пусть у нас его и не было. И что же? Разве я поехала сегодня в центр? Нет, я пришла к тебе, Дардито, на все воскресенье, чтобы немного отвлечься… в пяти кварталах от дома. И мы хорошо провели день, хоть и остались одни-одинешеньки, твоя мама ушла на весь вечер в кино, а папа отправился по делам в комитет. Плутишка, если бы не ты, я пошла бы с ним, но разве я могла оставить тебя одного?
Лаурита и Грасиела – богатые девочки, они, конечно, поехали в центр, как и задумали, в кино на полчетвертого, и не на какую-нибудь программу из трех фильмов, и даже не из двух, нет! – фильм всего один, это премьера, билеты очень дорогие, он кончается без пятнадцати пять, и они успеют потратить еще – будто им мало, – пойдут пить кофе с молоком и пирожными. И это все? нет, соплячки, вы бы лучше научились подтираться, а то, может, не умеете, так это еще не все, в полшестого или в шесть они пойдут слушать джаз-банд "Санта-Анита" в "Адлоне", "Адлон", "Адлон", "Адлон"! – что это за пресловутый "Адлон"? Касальс говорит: "в это кафе ходят все девочки и мальчики, там они садятся вместе и пьют разноцветные коктейли; "Весна" – это ягодный сок с чем-то крепким". Ну и где же ваш хваленый "Адлон"? а то я прошла всю улицу с роскошными магазинами, про которую говорил Касальс, и ничего не нашла? Он мне объяснил так: "это напротив большого ювелирного магазина, только не со стороны серебряных канделябров, а прямо против того места, где браслеты, кольца и всё из золота, и за витринами с мехами будет дверь в "Адлон". Но мне не удалось ее найти. И вообще, чего сестра так торопилась к этим своим простыням, мы все равно бы успели на распродажу. Там за бесценок продавали белые простыни, с голубой вышивкой наволочки, и такая же вышивка на верхней простыне, и все, ничего там больше не было, да и что еще нужно?
Понедельник, 8-е. – Так я и знала! Что-то предвещало это, недаром рука судьбы сжимала мне вчера горло, чуть не задушила – не рука даже, когтистая лапа. Наш директор уходит? по болезни? правда или нет? какая гнусность кроется за всем этим? Затихший класс писал контрольную, и я не знаю, как удалось мне подавить крик, рвавшийся из самых глубин души, оттуда, где никогда не дремлет верный страж – моя признательность.
Так бы и крикнула: "мы любим нашего директора! мы не отпустим его!", ах, если бы я могла взволновать этих детей, ведь они не более чем несмышленые дети, которые посмели радоваться из-за того, что нашего директора могут снять, и потому лишь, что иной раз он отчитывал их.
Но кто всем ему обязан – на все для него готов. Однажды старый уважаемый учитель подписал циркулярное письмо, сообщавшее, что годовой стипендии удостоена скромная девочка из простой школы, дочь рабочих; он выразил доверие кому-то совсем незнакомому и этим поставил под угрозу свою блестящую педагогическую карьеру, ведь я могла оказаться позорным пятном в его безупречной биографии. Стипендия на первый год, с последующим продлением на второй (что и случилось), если учащаяся того заслуживает, и на третий, и так год за годом, пока девочка не повзрослеет и не получит аттестат.
Я собиралась сказать маме, но сердце бешено заколотилось, и я не смогла, зачем волновать ее, она помешивала в кастрюльке молоко для меня одной (разве я не бессовестная лентяйка?), как делала это чуть раньше для остальных детишек. Мама, сними пенку, не хочу молоко с пенкой! Оставляет мне пенку, думает, что я ее люблю, что она нужна мне как никому, раз я учусь, а я не люблю пенку! ее никто не любит. В доме Лауриты ее выбрасывают. Противная пенка, что в ней особенного? думаешь, если ее выбросить, мы обеднеем еще больше? ты так думаешь? – ах, сестра поняла бы, наверное, мои муки, а может, и не поняла бы, но вдруг я не смогу учиться дальше, надо кому-нибудь рассказать, все равно просидела целый вечер в четырех стенах, так и не раскрыв книгу, а теперь уже поздно, очень поздно, мама меня убьет, если увидит, что я снимаю рубашку и снова одеваюсь, рискуя простудиться. Вот если бы кто-то взялся меня проводить, обратно может проводить Дардито, но он, должно быть, намаялся и крепко спит. А то бы мигом пробежал назад пять кварталов, быстроногий зайчишка.
Совсем я не занималась и сестре ничего не рассказала, а вдруг мне в этом году не возобновят стипендию? что тогда делать? Никак не пойму, почему по зоологии "5", по математике "4" и по истории "5"? – а потому, что барышня не учится! открывает учебник, запирается, заставляет бедного отца выключить радио… и в тишине, пропитанной запахом похлебки, тихо кипящей час за часом, взгляд скользит по строкам заданного урока, и мысли пускаются в путешествие. Бесцельное, безнадежное путешествие обыкновенной девчонки.
Ну и глупая Грасиела! Думает, я поверю ее россказням, и если бы не звонок на урок, она бы не замолчала. Пообещала завтра на музыке сесть ко мне и все рассказать, я слушала ее вполуха, а она провела стрелку к квадратику на полях конспекта и внутри квадрата написала: "я должна рассказать тебе одну вещь", знаю, знаю, что у нее на уме – один молодой человек, да и остальное мне известно: "он в меня без памяти влюблен, ну а мне он нравится совсем чуть-чуть". Конечно, она думает, раз у отца есть деньги в банке, значит, все в нее влюблены. Что ей ни скажешь – всему верит. Хоть не носится теперь с Адемаром, понятно, что он нравится тут всем девочкам – у него такие ресницы, и глаза черные-пречерные, а волосы светлые, пшеничные, и главное, он совсем взрослый, учится в третьем, а серьезный, как пятиклассник, но… я почти уверена, что Грасиела сейчас думает о человеке, чье имя начинается с "Э". Вернее, мы с Грасиелой думаем об этом "Э". Его грустный взор ищет тихую заводь, чтобы уронить слезу, его грудь – кузнечный горн, закаленный огнем страданий, но там рождается бесценный алмаз и стекает чистая кипящая слеза, слеза мужчины. Давно уже он лишился матери. Адемар же, по-моему, никогда не плакал, он воспитанный, нежный, живется ему, наверное, сладко, как в сахарном домике, и вот, если однажды стены домика рухнут, тогда он заплачет, словно безутешный ребенок; слеза мужчины – это совсем другое.
Странно, что Грасиеле нравится "Э", но в ней нет постоянства. Бедная пустышка. Я заглянула в ее сердце, и там тоже ничего нет: "значит, лысого турнут?" – так выразилась она о трагедии старого учителя. Бедный мой любимый директор.
Зять лишь сухо кивнул мне сегодня – неужели обиделся, что я не пошла в комитет на собрание, как обещала? Ведь должен был выступать депутат от Матансаса, и в последний момент он не пришел. Давно я туда не ходила?… Да с самого лета.
Вторник, 9-е. – Касальс спас меня, это было на испанском, и он почти весь урок проговорил у доски, отвечал как заведенный, не то Хрюшка точно бы меня сегодня вызвала. Эстер… ну что с тобой… что??!! очнись, несчастная, ведь прекрасно знала, что сегодня меня вызовут почти наверняка, стипендия под угрозой, мечты мои перепутались, карточный домик рушится под натиском урагана невзгод. Папа думает, что я делаю уроки, и не смеет включить радио, в спальне я умру от холода, если сяду писать, – эта дровяная печь связывает нас больше, чем родственная любовь? и никто не включает радио, чтобы я могла заниматься, а кто я такая? – гордость семьи, умница, которая учится, а вот и не учится! – черный ворон залетел к ним в дом, они и не заметили, все сидят тихо, а уже одиннадцатый час! ах отец, мой бедный отец пропустил десятичасовые новости, из-за меня! – культей он придерживает газету, а левой рукой листает страницы. Теперь у бедняков есть своя газета, и ее многочисленные страницы – рупор нашего лидера, в одном слове бьется сердце целого народа… Перон! – уже год, как ты президент, и весь год – день за днем, месяц за месяцем – газетные страницы не могут вместить всего, что ты для нас сделал… а в сердце твоем нашли место и игрушки для твоих детей! – всех обездоленных детей огромной страны: и законы для твоих рабочих! – им больше не грозят унижения; и пособия для тех, кто обременен годами и нуждой! – мой бедный отец и его маленький мир, из дома на фабрику, с фабрики домой, а вечером по субботам партия в карты и стаканчик граппы : мой отец – настоящий мужчина, и от граппы лишь огонек вспыхивает в его глазах, этих глазах, которые в роковой день исказила страшная боль…
Некогда на одной огромной фабрике работал мастер, и не было ему равных. Его искусные руки управлялись с самыми сложными и тяжелыми инструментами, покоряя их своей воле, он ремонтировал все до единой машины гигантского предприятия, этой громады, выпускающей в день миллионы метров тканей. И вот в один из этих дней, когда бесконечные метры и ярды продукции (ах, до чего бесконечно коварство судьбы) складывались, как обычно, ровными штабелями благодаря труду моего отца, а его зоркий глаз следил, чтобы стальной механизм работал без сбоев… и на мгновение… отца, видно, отвлекло что-то, скорее всего кажущаяся неполадка, и он в последний раз опустил правую руку на смертоносный валик, а тот переломил ее, валик для прорезиненных тканей, валик, влюбленный в эту сильную руку, унес ее навсегда.
Обычная рукоятка, открывающая и закрывающая дверь лифта, и отец теперь левой рукой закрывает и открывает бесконечное число раз в день складную решетку фабричного лифта… "Дардито мог бы это делать в свои восемь лет…" – с улыбкой говорит отец, а ведь это он в былые времена укрощал грозные полчища поршней, бобин, гаек, болтов, зубчатых передач, организованных в индустриальную армию всесильным прогрессом. А я увидела, что уже десять, но не сообразила сказать отцу, чтобы включил радио, и он все сидит молча, ждет, пока я кончу уроки, а я их так и не сделала. Покарай меня, Господи! ибо в груди моей свил гнездо ворон, и ночь опустилась в душе черной тенью его крыла.
Касальс говорит, что для интернатских самое лучшее – заниматься, чтобы время шло быстрее. Завидев проходящую Грасиелу, он меня спросил: "тебе кто больше нравится, мой двоюродный брат или Адемар?", а я, не дожидаясь признания Грасиелы, сама догадалась, о ком это она заговорила вчера. Если она узнает – убьет меня. В субботу на первенстве школ "Э" сидел между мной и Касальсом. Про "Э" я знаю, что ему куда интересней было бы смотреть футбольный матч, чем эту встречу по волейболу, которую наша сборная позорно проиграла; еще знаю, что с Касальсом он каждое воскресенье ходит днем в кино.
Двоюродного брата Касальса зовут Эктор, "э" оборотное не следует путать с "е", хотя в произношении разница иногда бывает почти неуловимой. Что-то неуловимое есть сегодня и во мне, я это чувствую. Может, лучше не подыскивать названия. Помолчим. В этот миг за окном проходит машина, разбрызгивает лужу и удаляется, лишь пустота отдается в ушах, она принадлежит прошлому – тому прошлому, из которого доносятся звонкие молодые голоса, они подбадривают проигрывающую волейбольную команду, а он никого не подбадривает, я знаю: ему бы сейчас смотреть футбольную встречу! – и его молчание, этот никого не подбадривающий голос, тоже отдается пустотой в моих ушах. Эктор, странной тенью подернут твой взгляд – и ты молчалив, ты так же неуловим, как первая буква твоего имени? ты и двух слов не сказал со мной, конечно, ты подумал, что я еще кроха, в этих туфлях без каблуков и белых носочках – до чего смешной я тебе показалась!
Четырнадцатилетняя дылда в детском платьице да еще косы распустила – думала, буду неотразимой, чучело гороховое, с растрепанными патлами я смахиваю на индеанку, это уж точно, и сестрица тоже хороша, идиотка, возомнила, что я по гроб жизни должна быть обязана ей за полметра новой ленты? вообразила, что на пятнадцать сентаво я разоденусь краше всех? не знает, сколько тратят соплячки из класса на наряды? эта бестолочь даже не представляет, что некоторые тратят на платье для ненаглядной доченьки больше, чем вся наша семья за целый месяц. Все ходят на высоких каблуках, со взрослыми прическами и в узких юбках. А я за эту паршивую ленту, из-под которой клочьями лезут жесткие космы, должна весь год говорить ей спасибо…
Когда я вышла из спортзала, в коридоре Эктор молча закуривал сигарету – он такой взрослый, скучно ему, наверное, с соплячками вроде меня! Ему девятнадцать лет, стоял и задумчиво рассматривал витрину со спортивными кубками. Эктор, я хочу дать тебе другое имя… Роберто, или Ренато, или Рамон, или Родольфо, ты не понимаешь зачем? – чтобы имя твое начиналось с "р", как радость…