Предательство Риты Хейворт - Мануэль Пуиг 8 стр.


Вот подойду тихонько и напугаю их, только они не сидели молча, а шептались, фу, какая гадость, в старом грузовике может спать кот, он проснется и станет кусаться, и от криков проснутся крысы и гадюки, и все погонятся за нами, а Паки и Рауль Гарсия… говорят про самое плохое, всякие дрянные вещи, слышатся поцелуи, и Паки сказала, что ей страшно, что он большой, а она уже девушка, только еще очень маленькая, а он сказал, что ей страшно, потому что она никогда не встречалась с мужчиной и не трогала его, а Паки сказала, что боится, что у нее пойдет кровь и что потом он разлюбит ее и бросит, а он сказал, что не бросит, потому что она самая красивая в городе (вранье, самая красивая – учительница из первого класса), и Паки стала его трогать и сказала, что ей страшно, она ведь не знала, что, может, через минуту у него полезут наружу все органы пищеварения и размножения, а он попросил пустить его туда, и я уже хотел закричать Паки, чтобы она спасалась, а то она не рисовала органы пищеварения птицы и не знает, какие там есть гадости, все эти виноградинки и эта зеленая чашка вверх ногами с трудным названием "поперечный срез мочевого пузыря", и еще этот клубок спутанных трубочек, похожий на туловище ядовитого паука, а Рауль Гарсия со своими циркаческими кудряшками – это птица, у птицы голова почти без перьев, и я собирался закричать, но тут мне вдруг захотелось съесть добавку противного торта с жирным кремом, и еще вдруг захотелось подслушивать дальше, и когда я попросил добавки торта, Алисита показала мне язык, и мне дали другой кусок, но очень хотелось слушать дальше, как он полезет туда и зажмет, чтобы она не могла шевельнуться, и тут он накинется и начнет ее бить и срывать одежду, чтобы посмотреть грудь, и полосовать ножом, пока всю не изрежет, и больно-пребольно щипаться, чтобы оставить синяки… и тут наступит самый ужасный момент, когда покажутся разные штуки, какие есть внутри у мужчины, зеленая чашка, которая шевелится и может укусить, и клубок из трубочек, которые обвиваются вокруг шеи и затягиваются, как петля, и это туловище ядовитого паука, до него дотронешься, и, наверное, так страшно сделается, что закричишь и будешь кричать сильнее, чем девочка, которая сходит с ума в "Вершинах страсти", но женщины не могут кричать, потому что если кто придет, то увидит, что к ней залезли, и Паки станет шлюхой. А в конце так оно и есть: Паки стала шлюхой, а Рауль Гарсия подлецом, я думал, он хороший, но ни разу с ним не играл, а Паки сказала, что не пустит его туда, только в день свадьбы, и уж не знаю, что он там делал, как будто ему ногой в живот дали, стал говорить "а-а-а-а", точно задыхался, а Паки начала вырываться и кричать, что вся запачкалась, и тут – раз! – она увидела, что я подглядываю, схватила меня, принялась трясти и говорить, что я болтун и должен поклясться Богом, что ничего не скажу, а потом ушла, Паки, Пакита, я хочу переждать у тебя дома, пока не пройдет краснота от слез! Паки! Паки! у кого я теперь спрошу, пошел папа в кино или нет?! кто мне ответит, что, папы нет дома?! и тут подошел Рауль Гарсия, схватил меня за руку и сказал, что если я хоть кому-нибудь скажу, он мне голову оторвет, и все это с лицом злодея из кино и без крика, чтобы соседи не услышали, а шелудивые коты могли прибежать со двора и потереться о него, они, когда им на хвост наступаешь, как бешеные становятся, а еще из нор вылезут крысы, крысы, которые роются в помойке и поедают все самое гадкое, котов дохлых едят, раздавленных машинами, и гадюки услышат и вылезут из мусора, а еще во дворе могут даже оказаться стервятники, которые делают в воздухе полный круг на всей скорости и кидаются вниз на детей, чтобы тюкнуть их клювом сильно-пресильно. У Рауля Гарсии лицо злодея и похоже на твердую зубчатую корку, а у Паки лицо худое и некрашеное, как у монашек, и клюв не пробивает такую твердую корку, ведь это хребет самых злых животных в мире. И в конце света они сгорят, на Паки свалятся бочки, и она умрет, а потом ее сожрут крысы, Рауля Гарсию разрубит пополам топором работник со склада, когда увидит, что он залез к нам во двор, а Луисито Кастро утонет в колодце с кипящей известью, и сверху на них на всех прольется огненный дождь, который сжигает только злодеев, а хорошие будут в Голландии, в полях с холмиками ждать Страшного суда, и там им ничего не грозит: и где идет дядя, женатый на тете Алиситы, огненные капли не жгутся, они делаются серебристые и легонькие, как дождь из резаной бумаги, и я прыгаю далеко-далеко из этого темного парадного, и дядя Алиситы поднимает меня на руки, красные глаза, говорю я, это от конъюнктивита, и он никогда не узнает, что я дал себя ударить, потому что мы стоим высоко и смотрим, как всякие громы и молнии падают на головы злодеев, и я больше не буду бояться, потому что с нами теперь ничего не случится, и мама машет мне рукой с вершины соседнего холмика, она тоже спасена и стоит там с нашими из Ла-Платы… и хорошо бы Тете успела в Вальехос раньше конца света, она тоже спасется, и учительница из первого класса, и Лало, а в классе мы всегда рисуем и редко пишем диктанты, а после я иду на музыку и на английский и полдничаю, и мы идем с мамой в кино и гуляем по маленьким полям Голландии, и оттуда будет видно, дома папа или пошел в кино, и я смотрю на дядю Алиситы, у него теперь лицо гладенькое и, как всегда, выбритое и такое блестящее, точно у кукол, и глаза уже не человечьи, а из драгоценных камней, которые так дорого стоят, и он прижимает меня к груди и держит крепко-крепко, чтобы никто не выхватил, а еще лучше, если я прилеплюсь к нему, и никто меня уже не оторвет, прилеплюсь к груди, а там возьму и незаметно проберусь внутрь, к дяде Алиситы в самую грудь, и никто нас больше не разлучит, потому что я буду внутри него, как душа внутри тела, рядом с его душой, и сольюсь с ней. А на полях виднеются холмики, покрытые разноцветными тюльпанами, и они начинают блестеть под серебристым дождем из резаной бумаги, блестеть, как цветы, которые мама вышила на покрывале. И если Бог простит Алиситу, она придет на холмики и очень обрадуется, увидев все эти тюльпаны, станет их гладить и целовать, а после побежит целовать дядю, и во рту у нее будет аромат от стольких перецелованных тюльпанов, и она все будет целовать и целовать дядю, а я там, внутри, буду тихонько посмеиваться про себя, потому что Алисита думает, что она очень хитрая, а сама и не заметит, что целует меня.

VI. Тете. Зима 1942 года

Сегодня вечером буду вести себя хорошо и не попрошу апельсин. Тото уже погасил свет, а папа не погасит, пока я не кончу молиться, потому что мне не нравится жить в доме у Тото, здесь не так, как в бабушкином доме, который далеко отсюда, и двор там с лошадьми, и батраки всегда катают меня на лошади, если я захочу. В бриджах, которые у меня на снимке, я уже не могу ходить, они мне малы, но сестра Анта сказала, чтобы я никогда не перебрасывала ногу через седло, как мужчины, а ездила бы в юбке амазонки и садилась как женщины, боком, только так намного труднее, и если лошадь встанет на дыбы, она меня сбросит и я тяжело заболею. Мама тяжело больна, и если она умрет, то попадет на небо, и я буду молиться весь день, чтобы она меня услышала и увидела, какая я хорошая, а когда я тяжело заболею и умру, я сразу же попаду на небо к маме. Тото в прошлом году принял первое причастие, а в этом году уже почти не ходит причащаться, и Мита никогда не ходит в церковь и не выносит священников и монахинь, "видеть их не могу", говорит. Мита хорошая, только никогда не ходит в церковь, и я молилась, чтобы она дала мне апельсин, нет, молилась, чтобы она пошла в церковь и там Бог заставил ее всегда ходить к службе и молиться за Иисуса Христа, страждущего на кресте, тогда ему будет не так больно, а то на голове у него венец, и шипы втыкаются в кожу, они очень острые, бедный Иисус, он такой хороший, а шипы втыкаются все сильнее. Если бы Мита молилась, ему было бы не так больно, и горький уксус, который подносили к его губам, не обжигал бы рот, бедный Иисус! Я молюсь за маму, и, может, это из-за меня ей делается лучше, мама уже давно тяжело больна, а то вдруг говорит "мне лучше" и выходит с папой, и они гуляют всю сиесту на солнце, когда оно припекает, а после не гуляют, потому что, если солнце зайдет, становится холодно и все лужицы замерзают, и на следующее утро мне нравится прыгать по твердым лужам, они делают "хруп-хруп", все трескаются и похожи на разбитые стекла красивой формы, я взяла один кусочек с острым краешком и стала сосать, как сосульку, а Мита увидела и сказала, что мне будет плохо, что я могу заболеть, а я сказала, что если заболею, то попаду на небо к маме, а Мита сказала, что мама не больна, "у твоей мамы ничего нет, ты не пугайся, ничего страшного, просто она боится умереть, потому что ее один раз оперировали и она перепугалась, теперь ей надо немного поберечься, только и всего, твоя мама нас всех похоронит", мама расскажет Богу, что Мита не ходит в церковь и что я плохо себя веду? и что Тото никого не слушается, и мы трое провалимся в глубокую яму? и вместо того, чтобы ездить на велосипеде, на новом велосипеде, который ему купили и который ему высок, в общем, вместо того чтобы слушать отца и учиться ездить на велосипеде, он сидит и вырезает артисток из газеты и раскрашивает их цветными карандашами. А мама все расскажет Богу, и Бог нас покарает. Яма будет присыпана землей. Мама хоть и больна, а все равно хорошая и всегда ходит в церковь, и к счастью, когда она умрет, то попадет на небо. Если бы я молилась весь день, как сестры из колледжа Линкольна, может быть, мама всегда была бы здорова, а когда я не молюсь, маме плохо и она лежит в кровати весь день и жалуется на ревматизм и зовет меня и обнимает. А теперь днем бывает солнышко и после обеда не очень холодно, так что она ходит гулять с папой до городского парка, очень далеко, за три километра, говорит папа, лицо у мамы от солнышка румяное, и она не пудрится и не красит губы, потому что дала обещание, когда ей оперировали почку, а вот Мита красит губы и жалуется, что Берто заставляет ее спать в сиесту и не пускает загорать, лицо у нее некрасивое, бледное, и она немножко пудрится. Сестрам из Линкольна нельзя пудриться, они никогда не гуляют, и лица у них белые, некрасивые, как у Миты, когда она встает после сиесты. На белых стенах нельзя вешать украшения, это грех, в интернате Линкольна мне не дали повесить набор вееров, бабушкин подарок, зато в ноги я клала на ночь без разрешения мою вышитую наволочку с теплым кирпичом, когда ложилась в ледяную постель. А другие девочки спят с интернатовскими наволочками из обычной коричневой шерсти и с ледяными ногами после молитвы на коленях у кровати, наконец гасят свет, и молитвы кончаются. А сестра Анта вечно злилась на меня и спрашивала: "о чем ты думаешь, плутовка?", а я ни о чем не думала, думала про белый халат и белые покрывала и еще, что в маминой комнате в санатории висели картины с зелеными и желтыми кораблями. Картины красивые, но лучше без картин, в интернате грех вешать украшения и в санатории, наверное, тоже. Мама не вылечилась до конца, и бабушка не приходила ее навещать, потому что они почти никогда не видятся после того, как мама вышла замуж, а ко мне вот приходила. А потом у дедушки случился приступ. А покрывало тоже белое, и я ни о чем плохом не думала, почему сестра Анта меня подозревала? это я теперь думаю, ведь Паки рассказала, что аиста нет и что, когда мы вырастем, мужчины нас поймают, зажмут и сделают ребенка, который все равно может быть, даже если ты не замужем, и мы с Пакитой никогда не будем ходить по улице одни, всегда вместе, взявшись за руки. И я призналась святому отцу в Вальехосе, что мне все рассказали, а он сказал, что только замужние женщины могут это делать, когда хотят попросить малыша у аиста, которого нет. Что это самый большой грех. А я спросила, что разве убить или дать кому-то умереть – не самый большой грех, а он сказал, что для двенадцатилетней девочки еще больший грех – это "прелюбодействовать" с парнями, потому что для убийства нужен нож или револьвер, а чтобы согрешить с парнями, довольно подумать, и это уже грех. И мы с Пакитой стали спрашивать Тото, вдруг он чего-нибудь знает, но Тото ни капельки не знает, хоть всего чуточку младше нас, все мальчишки уже знают такие вещи, даже из первого класса, а Тото девять лет, и он до сих пор верит в аиста, ничего не говорит и отмалчивается. А Паки сложила ладошку фунтиком и стала тереть в ней пальцем другой руки и говорила Тото: "смотри, что я делаю, сую палец в… ну отгадай куда". А Тото не знал и, кажется, о чем-то догадался, потому что сразу убежал и не захотел играть с нами дальше, а он всегда такой прилипала. Но вчера я снова вела себя плохо и попросила апельсин. И лучше бы Пакита ничего ему не говорила, потому что один раз девочка из дома на углу хотела его научить, а он все рассказал матери. Вот глупый, когда Паки мне про это сказала, ну, про мужчин, я обрадовалась. Не буду молиться, чтобы к сестре Анте не приставал садовник или молочник, и тогда ей задерут платье и сделают ребенка, а после никто ничего не узнает, что это я виновата, потому что не молилась, и все будет втихомолку, и она уйдет из интерната, и на следующий год, если я вернусь туда, ее уже не будет, а то она одна меня не любит, все сестры любят, и бабушка дает им самые большие пожертвования на новую церковь. А у меня остается полная тарелка, зато я никогда не разговариваю на молитве, это я молюсь за маму, чтобы она не умерла. И совсем не правда, что, когда аист принес меня маме, он ее клюнул, и мама от этого заболела, ведь Паки сказала, что аиста нет, и это так, потому что, когда Куки еще не родился, тетя Эмилия ходила в деревне с большим животом и заказала себе в Буэнос-Айресе широкое платье, которое в каталоге называется "для будущей матери". Так что я не виновата, а то бабушка при батраках всегда ворчит: "моя дочь нездорова, как появилась Тете, так она и заболела", и я спросила тетю Эмилию, а она мне рассказала, что аист клюнул маму. Значит, это неправда, будто мама заболела сразу, как я появилась, но ведь бабушка никогда не обманывает, и я не знаю, почему мама болеет… бедная мамочка, сегодня утром она плакала, потому что папе снова надо ехать искать покупателей на вино, юна всегда плачет от страха, боится, что умрет и мы с папой останемся одни, и я молилась всю прошлую неделю, но ей все равно плохо, и если она расчесывает волосы, они у нее длинные и красивые, то сразу устает и лежит все утро, а после съедает немного молочного киселя и бифштекс и больше ничего, потому что ей все противно, а Мита говорит, что не надо бояться микробов, и не заставляет обдавать салат кипятком и кипятить чашки и небьющиеся стаканы. И вешать на солнце каждое утро матрасы и выбивать их, и мыть полы с порошком, как в санатории, не заставляет, и разрешает Тото есть яблоки с кожурой. Но я каждый вечер веду себя плохо, так мне хочется апельсина. А мама хотела забрать пульверизатор, который был у бабушки в доме, чтобы убивать на стенах микробов, его купили, когда умерла сестра тети Эмилии, а то она всю комнату туберкулезом заразила. Бабушка злилась, что это не близкая родственница, а дальняя. Мы с Куки ее видели, хоть и нельзя было, могли наказать, она лежала в комнате в конце двора, я однажды играла с жеребенком и услышала крики неизвестно какого животного. Это кричала сестра тети Эмилии, от приступа удушья она прямо застыла на кровати, голову вдавила в подушку, чтобы терпеть, так она задыхалась, сама была синяя и, не моргая, смотрела в потолок, а ногтями вцепилась в простыни. И лицо синее. И как мы приехали в дом к Тото, я молюсь каждый вечер, четыре "авемарии" и три "отченаших" каждый вечер, а маме все равно плохо, "надо молиться с болью в сердце, это боль Иисуса распятого", говорила сестра Анта, и вчера я стала молиться перед сном, собиралась молиться долго-долго, с болью в сердце… но заснула и молилась мало-мало, и теперь надо молиться, а то мама умрет от боли в руках, только я не хочу молиться весь день с утра, когда встает солнце, как монахини в Линкольне, лучше играть с Пакитой: у бабушки батраки поднимаются вместе с солнцем, солнце, когда встает, бывает самое большое, а сейчас ночь и пора спать, но я не засну: надо было начать молиться сразу, как меня отправили спать, а то папа скоро погасит свет, и тогда уже не помолишься, папа написал мне стихотворение "Моя девочка – солнце", а я вместо молитвы думаю про игры.

Назад Дальше