– А когда придет время жениться на ком-нибудь, а, Стаут? – говорит Лина.
Манон и де Грие хохочут.
– Короче, вы не верите, что наша партия получит большинство голосов, – под общий хохот говорю я.
Вот почему мы никак не можем создать консервативную партию, даже партию R amp;B. В нас просто нет никакого консерватизма. А может, этот консерватизм – чисто английское изобретение. Вот Рэн, наверное, консерватор, потому и приехал ко мне не с двумя девчонками, а с одной. Девчонка Рэна выбирает лидером партии Рэна, а мои – себя. Очень показательно.
– Ладно-ладно, – говорит Рэн, – лидера надо избрать.
– Только не большинством голосов, – протестует Манон. – Это ваще не то!
– Ты абсолютно права, Манон, – говорит Рэн ласково и заправляет прядь волос ей за ушко. – Большинство – это ваще не то. Что же взамен?
– Можно я буду председатель избирательной комиссии? – говорит Манон.
– Мы согласны! – говорят Лина и Жанна.
Манон лезет в сумочку и вынимает оттуда мелок в бумажной обертке.
– Мелок? – говорит Жанна. – А зачем?
– Каждый свешивается из окна и проводит черту мелком как можно ниже под карнизом. У кого черта будет ниже…
– У кого руки длиннее, тот и лидер, – хохочет Лина. – Мне это нравится! Я всех уделаю в эту игру. Давай мелок.
– А ты, Манон, оказывается, жуткий провокатор, – говорю я. – Это просто жуть, до чего Лина любит отовсюду свешиваться. Мы были вместе на Мариенбрюгге, так она умудрилась повисеть на руках на этом мостике.
– А когда он схватил меня за запястья, я отпустилась, – деловито добавляет Лина. – Это я сделала в знак протеста.
– Вот-вот. Нас чуть не забрали.
Лина открывает окно. Ноги ее не очень слушаются.
– Только не урони мелок, – советует Манон.
– Всю жизнь/Глядеть/в провал,/пока/в аорте кровь/дика! – декламирует Лина по ту сторону стены. – Вся жизнь – антрэ,/игра,/ показ… Дальше не помню.
– Дальше автор свалился в провал, – говорит Жанна. – Ну? Нарисовала?
– Там такой сахииб, – говорит Лина театральным и преувеличенно-пьяным голосом. – Загиб дома! Понимаешь? Непонятно, по чему рисовать. Сафитушшки какие-то… А-а, вот, кажется, нашла!
Лина чертит, раскачиваясь всем телом. Я поддергиваю ее назад, успевая подумать о том, что она, возможно, просидела у меня на ступеньках несколько часов. А теперь вот напилась с горя. От этого у меня на душе становится немножко скверно.
Втаскиваем ее назад. Лина вся красная, волосы свалились ей на лицо, тушь, белила и помада начинают наползать друг на друга.
– Цирк, – говорит Жанна, прыскает, перегибается через подоконник и чиркает мелком по стенке с той стороны. – Ну, вот и пожалуйста, ну вот и ничего такого уж особенного, подумаешь!
Она выбирается обратно. Черт, мне, что ли, вроде как стыдно перед Рэном? Впрочем, они-то ничего такого: сидят и милуются. Осоловелыми от влюбленности глазами смотрят не друг на друга, а типа в пространство.
– Девчонки, – говорит Рэн ласково. – Вы – гордость нации.
– А то, – Жанна поджигает сигаретку.
Идиотская ситуация.
– Ладно, – говорю, – я – просто для порядку.
Рэн и девчонки втроем наваливаются на мои ноги, – вдвоем Стаута не удержать, – а я свешиваюсь на ту сторону. Там – темнотища. Перегибаюсь. Они так низко чертили, особенно Лина. Будет неправильно, если я начерчу на полметра выше девчонок.
– Э-э, Стаут, осторожнее! – с тревогой кричит Рэн где-то далеко наверху, крепче хватаясь за мои джинсы. – Ты выскальзываешь!!
Не снисхожу до ответа; делаю последний рывок вниз, и в этом рывке провожу мелом черту где-то далеко-далеко внизу. Ну, теперь я точно выиграл. Рэн и девчонки втаскивают меня обратно, чуть не стащив джинсы.
Рэн лучезарно на меня глядит, торжественно берет мелок (Манон так и сидит на высоком табурете) и лезет в окошко, а я его держу. Он быстро возвращается.
– Ну, я не стал маньячить, – объявляет он, – я на лидерство не претендую.
Приношу фонарик. Светим в "провал", сгрудившись на подоконнике.
Славная картина.
Разного роста и разного темперамента – мы, все четверо, умудрились провести черту примерно на одном и том же уровне.
Черта Лины чуть загибается вниз, зато моя – на пару сантиметров ниже ее верхнего конца.
Жанна нарисовала какую-то параболу ветвями вверх, с вершиной на моей линии.
И – аккуратная отметочка Рэна далеко в стороне, но на той же высоте.
– Что делать будем? – говорю. – А, фрау председатель центризбиркома? Второй тур?
– Нет, – говорит Манон. – Давайте мелок.
– Манон, – говорит Рэн с тревогой. – Но у тебя ведь нет политических амбиций.
– У меня, – говорит Манон, – вообще нет никаких амбиций. Амбиции мне чужды. – И она лезет в провал.
Блин, и у меня совершенно нет ощущения, что это опасно. Манон лезет в провал вся, Рэн держит ее за лодыжки, а Манон шарит в провале обеими руками, как будто белье полощет. В отличие от нас, для Манон опасно не там, а здесь, среди нас. Ее настоящая жизнь – там, на той стороне. Рэн держит ее крепко-крепко.
– Итак, – подводит итоги Манон, возвратившись из пропасти (а я свечу фонариком и убеждаюсь, что ее черта проведена намного ниже всех наших), – лидером нашей консервативной партии R amp;B становится…
– Ма-нон! Ма-нон! – хором скандируют Лина и Жанна.
Манон улыбается.
– Становится Рэндл-Патрик де Грие, – возражает она. – Он лучше всех держал.
Если консерватизм и можно добыть в наших домашних условиях, то, конечно, только таким способом.
Когда они уходят утром, я останавливаю Рэна на пороге.
– Рэн, – спрашиваю я, – ответь, меня мучает один вопрос: что тебя подвигло на такую девчонку?
– Любовь, – говорит Рэн и улыбается, как идиот.
Американец.
Ричи Альбицци
Я решаю сделать себе подарок: написать эсэмэску Вике Рольф. Сажусь перед окном в белом свете дня, беру свой телефон и нажимаю на кнопочку "Ответить".
"Надеюсь, я о тебе больше ничего не услышу", – написала она два года назад.
Ответить.
Внизу газоны в желтых пятнах одуванчиков, на высоте моют окна, и солнце – во всех
этих окнах, на все это небо. Машины стекают с моста в глубину городского острова.
Ненавижу жару. Лето предпочитаю пересидеть в кондиционированном офисе.
– Ричи, у меня для тебя хорошая новость, – говорит редактор нашего журнала. – Как ты относишься к Жану-Мари Бэрримору?
– Я считаю, что Жан-Мари Бэрримор – лучший креативный директор в Европе, а может быть, и во всем мире.
– Так вот. Жан-Мари Бэрримор прочел твою статью о его "Технологии рекламного взрыва" в нашем журнале, а потом отложил наш журнал и спросил у своих подчиненных: "А почему мы этому парню еще ничего не подарили?" Ты следишь за моей мыслью, Ричи?
– Я слежу за вашей мыслью.
Белый слепящий свет, жара и тишина, на экране – сообщение Вике Рольф, которое я не отправлю. Уже двести неотправленных сообщений Вике Рольф. Два года прошло, может быть, она сменила номер?
– Жан-Мари Бэрримор, – продолжает редактор, – подумал две минутки и распорядился: "Пусть этот парень поучаствует в нашей рекламной кампании Mercedes S-klasse и выиграет машину". Ты улавливаешь, Ричи, что я хочу сказать?
– О, я улавливаю, – говорю я. – Вы хотите сказать, что я должен поучаствовать в рекламной кампании Mercedes S-klasse.
– Нет-нет! – редактор отступает на шаг и мотает головой. – Нет, я всего лишь хочу сказать, что ты можешь, если захочешь, получить почти задаром Mercedes S-klasse. Да ты послушай, это же просто чудо.
Провода улыбаются со стен. Оглушительная тишь. Слышно только, как растрескивается мое сердце, да тикает часовой механизм на стене, да вянет жидкими прядями музыка в наушниках у секретаря, там, в приемной. Я корчусь.
– Ричи! – говорит редактор. – Это будет для тебя такой experience. Подумать только, ты пишешь о рекламе третий год, но до сих пор не поучаствовал ни в одной рекламной кампании. Ты на обложке – это сразу шесть-семь брэндов кряду.
– О, – говорю, – это только если в верхней одежде и с пачкой йогурта в руках.
– Ха, ха. И ты же любишь рекламу как таковую.
– Да, – говорю, – я обожаю рекламу как таковую. Разумеется, хорошую рекламу.
– Жан-Мари Бэрримор, – говорит редактор таинственно, – сказал еще вот что: "Я слежу за этим парнем. За полтора года он ошибся в своих прогнозах всего пару раз". Ты понравился ему, понимаешь? Ты ему, сукин сын, понравился… Кстати, у тебя есть девушка на примете?
И тут я случайно нажимаю на кнопку "отправить". Сообщение для Вике Рольф выдувает в эфир. Страх сжимает мне горло.
– Есть, – говорю я.
* * *
Ты же знаешь, Вике, фондовые рынки со временем только растут. Вот так, гм, и любовь моя: она лишь растет и растет с годами. Вложив всего тысячу евро, через двадцать пять лет вы получите очень-очень много евро, – так круги расходятся по глади пруда. Никаких налогов. Только не продавайте. Держите.
Ты же знаешь, Вике, эту аналогию из мира финансов, ты же с легкостью можешь придумать, чем и как оправдать мою зависимость, которая иссушает меня даже в самые что ни на есть дождливые дни.
Ты же знаешь, Вике, почему теперь вокруг меня все зыбко слоится, почему все так забавно вертится, почему правое и левое меняются местами.
"А что же ты делал, – спросите вы, – чтоб справиться с самим собой?"
О, ну что ж, сначала я работал круглые сутки, но это не помогало мне забыть тебя.
Потом я ездил по свету, но ты вытатуирована на обратной стороне моих век, несмываемая, ты встаешь у меня перед глазами всякий раз, как я ложусь спать.
Потом я запил горькую, но много выпить не смог. Горько.
Тогда я попробовал вкалывать себе всякую дрянь в вены, но мое начальство не смогло допустить гибели столь ценного сотрудника. Четыре месяца успело разбухнуть до лун на моих глазах, когда я неподвижно лежал носом кверху, а в мозг мне было вставлено два электрода.
Они засунули мне в рот блестящую ложечку, посветили в глаза фонариком. Мое отражение почти не изменилось, особенно то, что в лужах.
Но чтобы я забыл тебя, Вике, мне надо было сделать фронтальную лоботомию, а лучше вообще удалить мозг.
Ты же знаешь, Вике, что я скорее умру еще девятьсот девяносто девять раз, чем забуду тебя.
Следующая станция – последняя, стоим долго, белый слепящий свет, женщины сжимают коленки. Осторожно, двери закрываются. Но они не закрываются. Стоим. Тишина.
Поезд набирает ход, в тоннель, разгоняемся, мили и мили, миллимили топота по тоннелю, медленнее, медленнее, и под жуткий скрежет мы останавливаемся.
Стоим. Стоим. Свет начинает гаснуть. Стоим под толщей земли.
Наконец, скрипя и вздыхая, поезд трогается в путь.
Вылетаем на станцию, залитую неоном.
Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны.
А иногда мне кажется, что я уже никогда не стану прежним. Мне все не верится, все кажется, что кругом какая-то аберрация, что где-то кроется подвох, что мир не отбрасывает тени, не отражается в зеркале, что какая-нибудь деталь со временем выдаст себя. Мое восприятие искажено. Заштриховано, зачернено по углам химическим карандашом. Стоит закрыть глаза – из углов лезут утомительные виньетки, разрастаются травы, кислотные кривые прочерчиваются сквозь мой мозг, крошат нейроны, в носу вечный запах гари.
* * *
– Ну вот, отлично! – радуется за меня редактор. – С ней и поедешь!
– А что надо будет делать?
– Пара с доходом выше среднего садится на любезно предоставленный "мерседес" S-класса и отправляется в четырехдневную поездку по городам Европы. Четыреста пар со всей Европы. В Милане вас встречает Джорджио Армани, и Кристина Агилера поет свою песню "Hallo", специально сочиненную к этому случаю. Правда, здорово? Там будет вроде как конкурс, – говорит редактор, – но ты получишь "мерседес" в любом случае, вне конкурса, понимаешь?
Дан-дан-дан. Вам пришло сообщение.
Страх мгновенно заполняет мир, пузырится в голове, полнится, растекается, пульсирует, как будто кто-то впрыскивает мне в кровь тошнотворную заразу.
Застывшими, мокрыми, холодными пальцами я соскребаю со стола мобильник и смотрю на экран.
– Ричи, что с тобой? Водички принести? Ричи! Эй! Ричи!
в серо-белом ярком небе, мерцающем, как экран компьютера, на воде барашки, солнце из-за тучи и из-за башни выходит с другой стороны
жаркое небо – самолеты белыми бороздами, раскочегаривается вечер над крышами, жжет, палит, мне страшно
во всю ширь шпарит закат, светом неверным и безумным, все безошибочно желтит своим текстовыделителем
я лежу на полу, потолок черный, окно нараспашку, в него лезет удушливая жара, мне льют на лицо холодную воду и говорят что-то на незнакомом языке, что-то спрашивают у меня, что они говорят
* * *
Час спустя я уже внизу.
Бреду через вестибюль и выхожу на улицу.
Меня мутит, по периферии зрения плавает успокоительный зеленоватый туман. Все вокруг тяжелое, устойчивое, сам же я – легкий, меня почти не существует.
В руках у меня новый номер нашего журнала – белый, в розовую клейкую полосочку, теплый, он живее меня.
Я иду по набережной. Передвигаюсь медленно.
Солнце скрылось, машин убавилось, жара спала.
Прохожу мимо старого блошиного рынка. Старики торгуют ржавыми ключами и ржавыми замками. Рядом в стороне грустные парочки в зеленоватом тумане пьют яблочный сидр; река спокойная-спокойная.
Гляжу на мутные окна заводов, слышу, как шумят старые пыльные тополя.
Поворачиваю налево, прохожу через гулкую, увешанную проводами подворотню. Подворотня ведет не во двор, а на жаркую, пыльную, кривую улочку между двух глухих заборов. Сухие перекрученные тополя осыпают пухом разломанный асфальт. При звуках отверзаемых ржавых ворот с колючей проволокой наверху у меня еле заметно екает сердце.
Там, за воротами тянутся беспредельные квадратные километры заброшенных цехов с мутными черными стеклами, недостроенных бетонных бараков, куч ржавого металлолома, зарослей крапивы и лопухов, припудренных пылью. Сразу за проходной, на самом краю этих джунглей из битого стекла и бетонной крошки, стоит бетонная коробка, в которой первые пять рядов окон такие же мутные и черные, а верхний ряд белеет стеклопакетами. По стенам висят гроздья проводов, намотанных на гнутые железки, площадка перед зданием утоптана, как деревенская улица в разгаре июля, посреди двора валяется колесо.
Я улыбаюсь Вике издали, да еще и помахиваю медленно ладонью, как старый приятель.
* * *
Вике смуглой рукой смахивает с резного деревянного столика тополиный пух.
Зола дышит, дым шелестит и гудит, крутя обрывки света. Скулы Вике горят отблесками этого огня. Сияющие крутые скулы. Стрелы бровей.
– Здорово, что ты прислал сообщение.
– Честно говоря, это получилось случайно.
– Ты хотел послать его кому-то другому?
В моих глазах, наверное, жалобный, детский упрек. Вике смеется и вздыхает. Хмурится.
– Прости, на работе неприятности.
– Что-то серьезное?
– Не только у меня, – говорит Вике. – Нам прислали повестки.
Она пьет кофе.
– Понятно, что ничего страшного. Просто неприятно.
Заместитель начальника отдела финансовой архитектуры…
Когда-то давно, еще на той, светлой стороне луны, я подарил ей альбом Гауди.
Темный маленький рот, брекеты на зубах, излом линии на лбу, размах рукавов, тени у глаз.
– А я… – начинаю я, но не решаюсь.
Замолкаю.
Тереблю сигарету. Выбрались закат встречать вместе.
Сухой тополь поодаль, макушкой в облаках, листья в пыли, не колышется даже макушкой.
Мимо пробегает хромая собака.
У меня начинает болеть сердце. Я отхлебываю кофе, мыльную ореховую горечь.
– Вике, – говорю я, одновременно видя себя со стороны. – Я хотел пригласить тебя поучаствовать вместе со мной в рекламной акции Mercedes S-class. Поехали?
Вике наклоняет голову и на несколько секунд становится похожа на молодую галку или ворону: круглые глаза, иссиня-черное крыло челки. Она смотрит на меня. Ох, как она смотрит. И я смотрю на нее, снизу, от стола. Собака снизу. Я – собака снизу.
– А сколько она продлится? – спрашивает Вике.
– Четыре дня. Включая выходные.
– Мой босс уехал позавчера. Представляешь, уехал, и никто не знает, где он. Сбежал с молоденькой стажеркой.
Пауза. Вике рассеянно берет ложку со столика.
– Никто не понимает, что происходит.
Как она пылает, бог мой, как она пылает, и постукивает ложкой по брекетам, звяк-звяк – тик-так часы у нее на запястье. Я беру салфетку, белую, пытаюсь поджечь ее зажигалкой.
– Я, честно говоря, очень не хочу отвечать на какие бы то ни было вопросы без него, – говорит Вике. – Я просто не знаю, что мне говорить. Вот так уехал… не предупредив, ничего…
Тополиный пух и пыль лежат по углам двора.
– Поехали, – рассеянно говорит Вике. – Прокатимся. Может быть, мы встретились снова только для того, чтобы Бэрримор мог нормально прорекламировать Mersedes S-klasse.
Я прошу еще одну большую чашку горячего, обжигающего кофе и рюмку коньяку, в то время как Вике пылает, сидя боком напротив меня, и волосы ее горят отблесками огня, как неопалимый куст, и искры слетают с концов прямых черных прядей. Вдох… Она едет со мной. Она едет со мной, со мной, со мной! Не умереть бы от счастья прямо здесь.
– Ты не совсем понимаешь, – говорит Вике и замолкает.
Вдали, в небе, начинается странный гул.
– Мне нужно родить. Врач сказал, надо родить, – говорит Вике. – Я не хочу с тобой… жить и все такое. Просто… мне надо родить, и все. Я хочу ребенка.
– Я очень устала, – говорит Вике. – Каждое утро краситься, причесываться, одеваться, наливать в машину бензин. Здороваться, общаться, разруливать. Есть, пить, засыпать.
Гул нарастает. Из-за крыш вылетает вертолет. Полицейская машина, синие мигалки. Грохот во дворах.
– Все иссякло, – говорит Вике. – А что конкретно? Что такое случилось? Я не знаю. Желаний нет, тоски нет. Ничего нет. Понимаешь? Остался один голый штырь.
Почти не темнеет, только ветер совсем сходит на нет.
– Мне так все надоело, – шепотом говорит Вике.