Марек не захотел им мешать и остановился рядом со здоровенным циркачом, которого приметил раньше. Великан весил, наверно, столько же, сколько трое мужчин из гетто. На нем был красный свитер и зеленые брюки с карманом на уровне колена. Нетрудно было догадаться, что судья задумал повеселить народ какими-нибудь номерами.
– Вы помните, что ваш отец плакал на похоронах Франца? – Великан присел на корточки около двух пожилых дам: теперь он был не намного выше Марека.
Женщины переглянулись, а старшая, совершенно седая, в аккуратно заштопанном коричневом платье, ответила:
– Не припоминаю, чтобы он когда-либо плакал.
– Один раз у него были слезы на глазах. – Младшая пыталась что-то вспомнить. – Когда он узнал, что его школьный товарищ попал под поезд в Пардубице и потерял ногу. Не помнишь, Габи?
– Не помню. Зато мама любила всплакнуть. Взять хотя бы твою свадьбу. Никак не удавалось ее успокоить.
– Скажите, а почему вы так интересуетесь нашим дорогим братом? – спросила дама, которую называли Валерией. – Вам же, скорее всего, известно, что он давно умер и никогда не бывал в Лодзи.
– Да ведь он знаменитый писатель.
– Вы очень любезны, но насчет того, что знаменитый, боюсь, преувеличиваете. Знаменитостью в Праге был доктор Грунерт. Он тоже написал книгу, только научную. "Душа женщины" называется. Да будет вам известно, что потом на прием к нему надо было записываться за три месяца.
– Наш брат лежит в красивой могиле, притом вместе с родителями. – Женщина по имени Габи произнесла это с важностью. – А не стоит ли вам, хотя бы из вежливости, поинтересоваться судьбой двух старых женщин?
– Чей прах рассеян неведомо где, – добавила вторая.
– Ну разумеется, вы меня очень даже интересуете, только…
Марек сразу проникся симпатией к человеку, который умудрился так покраснеть, что цвет лица у него стал сродни цвету его свитера.
– Мы понимаем, что по сравнению с Францем ничем особым не отличились, но тоже ведь прожили жизнь, были влюблены… – сообщила дама в коричневом платье.
– Я не была.
– Ну да? Не знала… Были у нас и дети, и мечты об их будущем. Разве это все пустое? А мой муж Йозеф? Он сейчас в туалете, у него неполадки с мочевым пузырем, но знали бы вы, каким уважением он пользовался в Праге…
– Я с огромным удовольствием и с ним побеседую. Просто начал с вашего брата… у нас ведь, судя по всему, не так много времени… – оправдывался циркач.
– Времени? Скажите на милость, а что такое время? О, вот и мой муж…
Издалека приближался невысокий лысый мужчина. Марек счел, что простоял в коридоре уже достаточно долго, и направился к лестнице. Не слыша ни топота погони, ни криков, приостановился, чтобы как следует разглядеть резную балюстраду и форму ступенек. Пяти лет от роду он впервые нарисовал дом, а в гетто рисовал на всем, что подворачивалось под руку. Когда пан председатель увидел альбом в свою честь, а в нем – дома и улицы гетто, чистые, ровные, аккуратные (какими были бы, если б все его слушались), он сказал, что Марек наверняка станет архитектором и что уж он об этом позаботится. "Ты нам спроектируешь Палестину, широкие улицы, фонтаны…"
Не торопясь, Марек поднялся на второй этаж. Все двери там были белые, а из-под облупившейся краски проглядывало красное дерево. Наконец Марек увидел неровно покрашенную зеленую дверь, про которую, вероятно, и говорил судья. Взялся за ручку… Трудно было бы объяснить, почему он ее не повернул. Может, вспомнил слова судьи о том, что отсюда невозможно убежать, а может быть, просто захотелось еще послушать, о чем говорят взрослые. Так или иначе, он не спеша пошел назад.
Регина видела Волицкого пару раз, но никак не предполагала, что от него можно такое услышать. А ведь Хаим велел поднести ему рюмку водки, когда на следующий день после их свадьбы он пришел вставить оконное стекло, потому что ей было холодно.
– Председатель распрямился, помолодел, лихой такой стал. Те, кто знал его до войны, диву давались. А уж командовать как любил… Молоденькие секретарши, потом молодая и образованная жена… Ради нее он даже судебный приговор мог отменить.
Знай она, что это за тип, вставлял бы стекла в другом месте.
– Расскажите поподробнее. – Прокурор смущенно покосился на Регину, будто извиняясь: мол, он всего лишь исполняет профессиональный долг.
– Она как-то выступала в суде по делу о растрате, и ее клиенту вынесли обвинительный приговор, а председатель тут же его отменил. Он мог всё. Но такая женщина… разве она подходила этому старому хрычу?
В зале послышались нервные смешки, а Регина почувствовала, что краснеет.
– Это, разумеется, беспристрастное мнение, у свидетеля супруга лет на двадцать старше и регулярно его поколачивает. – Голос Борнштайна был слаще меда. – Видимо, по его представлениям, жить с молодой женой не легче, чем взбираться на гору Синай.
– Господин защитник, делаю вам замечание… – Судья отвлекся – служитель принес ему какое-то сообщение. – Придется прервать допрос свидетеля: у нас опять гость – на этот раз из Австралии. Жаль, но ничего не поделаешь: сами понимаете, разница во времени… Госпожа Хоркхаймер, прошу вас… – И обратился к залу: – Вам следует знать, что Иоханна Хоркхаймер – автор множества книг, одна из которых в Нью-Йорке полгода продержалась в списке бестселлеров… Если кто-то не знает, чту это, поясняю: пользовалась большим успехом.
Регина обратила внимание, что Хаим впервые обернулся, чтобы посмотреть, кто входит в зал. Элегантная дама направилась прямиком к месту для свидетелей, хотя никто ей не указал, куда идти. В руке у нее была книга.
– Спасибо, что потрудились проделать столь долгий путь. – Судья с интересом разглядывал даму.
– Чтобы дать показания по такому делу, я бы с того света приехала, – слегка кивнув, заявила она.
– Я бы сказал, на том свете было решено вас отыскать. Нам повезло, хотя, признаться, нелегко пришлось. Вы попали в гетто из Ганновера?
– Да, по сравнению с Лодзью там был рай. Я приехала с родителями и сестрой.
– Я бы вас попросил не упоминать о рае.
– Простите, я только потому так сказала, что в Лодзи мои родители умерли от голода, а сестру, которой всего трех недель не хватало до одиннадцати лет, увезли вместе с другими детьми, и она погибла в душегубке.
– Что вы можете сказать о присутствующем здесь господине Румковском?
– Не больше того, что написано у меня в книге. Я старалась не пропустить ни одного факта.
– А не добавлять лишнего вы тоже старались? – спросил Борнштайн.
– Не давайте оценку тому, чего не знаете, – осадил его судья. – А вас, – обратился он к свидетельнице, – прошу учесть, что большинство присутствующих никогда не прочтет вашей книги. Да и я, не скрою, лишь бегло с ней ознакомился. Однако понял, чту вы хотели сказать, и только для порядка спрошу: почему спустя столько лет вы даже глядеть в сторону обвиняемого не желаете?
– Если ваша честь рассчитывает услышать, что от страха, к сожалению, вынуждена вас разочаровать. Я просто не хочу слишком открыто выказывать омерзение.
Регина заметила, что Хаим, как и всегда в минуты сильного волнения, начинает почесывать запястья.
– Каковы же причины такого омерзения?
– В гетто я познакомилась с двумя девушками, они рассказывали про его домогательства – еще до войны, в приюте. И сейчас я подумала: раз уж мне удалось выжить, я перед ними в долгу. И поэтому излагаю в книге то, что от них услышала.
– Их рассказам можно верить? Я спрашиваю, потому что мы судим господина Румковского за другое, и ваше свидетельство может ему повредить.
– Эта трагическая история известна мне до малейших подробностей, и я очень точно все описала. У меня с собой около двадцати экземпляров, я с удовольствием их раздам…
– Вряд ли это потребуется, тем не менее благодарю вас от имени всех, кто здесь находится. А теперь расскажите о вашем личном общении с Румковским.
– После смерти моих родителей он пообещал устроить меня на кухню, а это означало дополнительную вечернюю порцию. И сдержал обещание. Зная о его склонностях, я старалась не попадаться ему на глаза, но однажды он сам подошел и спросил, довольна ли я. Я ответила, что очень довольна. Тогда он поцеловал меня в щеку, приобнял и спросил, правда ли, что у меня есть родственники за границей. Я сказала, что двое моих дядьев со своими детьми живут в Палестине. "Значит, когда закончится война, дядюшки захотят тебе помочь. Обещай, что ты им расскажешь, сколько я тебе сделал добра". Я, конечно, пообещала – тогда я что угодно готова была обещать. Он сказал, что зайдет через несколько дней, и ушел. Я надеялась, забудет, но он опять пришел. Сел рядом, а потом взял мою руку и положил… ну, сами понимаете, на известное место… и стал водить ею туда-сюда. Я попыталась вырвать руку, но хватка у него была железная…
Хаим уже чесал ладони – такого Регина за ним никогда не замечала.
– Так он приходил месяца полтора и всегда делал одно и то же. Бежать было некуда, я могла только подойти к колючей проволоке и дожидаться пули. Ну и голод… кто не голодал, не поймет, на что способен человек, ради того чтоб наесться. Я была пленницей, а он решал, жить мне или не жить. Потом я заболела, а пока болела, кухню закрыли. Еды стало меньше, но я почувствовала себя свободной. Кто-нибудь из местных уже говорил здесь, что перед войной Румковскому грозил суд за то, что он в приюте приставал к девочкам? Я от разных людей это слышала… Надеюсь, теперь его уже никто не боится?
Регина любила театр и разбиралась в оттенках тишины, воцарявшейся в зале по ходу действия, но описать эту тишину она бы не взялась. Хаим вскочил, но тут же сел, не дожидаясь, пока ему сделают замечание.
– Вы что-то сказали? – поинтересовался судья и, не услышав ответа, добавил только: – Все это очень печально. У вас есть вопросы, господа?
– Нет, – сказал Вильский.
– Мне стыдно за моего клиента! – выкрикнул Борнштайн.
– Это вашему клиенту должно быть стыдно – конечно, если он виноват. Успокойся, молодой человек, и займись своим делом, ты здесь для того, чтобы его защищать.
– Тогда я задам свидетелю один вопрос. – Защитник встал и повернулся к госпоже Хоркхаймер: – Когда господин председатель положил вашу руку, как вы изволили выразиться, на известное место, что вы там обнаружили?
– Ничего не обнаружила. И девушки, все как одна, говорили, что он импотент.
Регина не сомневалась, что в зале нет человека, который бы на нее не уставился. К счастью, стул, на котором сидела ее невестка, был пуст. Единственное утешение: у глупой бабы не будет оснований для злорадства.
– То есть маневры, которые проделывала ваша рука, были сродни… скажем, похлопыванию по плечу?
– Если вы так считаете, похлопайте Румковского. Только не при детях.
– Вы напрасно иронизируете, я всего лишь подчеркиваю, что при оценке поступков господина председателя такой серьезный недуг, как импотенция, следует признать смягчающим обстоятельством.
– Это все, о чем вы хотели спросить свидетеля?
– Да.
– Тогда от имени защиты вопрос задаст обвинение, – вмешался Вильский. – Почему, беседуя спустя много лет с польскими студентками, вы ни словом об этом не обмолвились? Кого, как не молодых женщин, необходимо предостерегать от подобных типов?
– Поймите меня правильно. Я не посчитала нужным в стенах польского университета копаться в нашем грязном белье. Об этом человеке надо как можно скорее забыть.
– В таком случае и я попрошу слова. – Борнштайн вскочил. – Получается, цель вашей книги – помочь поскорее забыть о председателе Румковском?
– Не отвечайте на этот вопрос – защита просто норовит досадить свидетелю. – Судья добродушно усмехнулся. – Но от себя можете еще что-нибудь добавить.
– Добавлю только одно: все дети, которые по его приказу были усыновлены высшими должностными лицами, и даже этот славный мальчуган, которого он взял с собой в последний путь, должны были в будущем послужить его охранной грамотой, свидетельством его доброты. Я полагаю…
– Благодарим вас, достаточно. Надеюсь, мы еще встретимся – по более приятному поводу.
Иоханна Хоркхаймер уже выходила, когда Хаим попытался что-то крикнуть ей вдогонку, но внезапно закашлялся. Борнштайн немедленно подбежал и несколько раз стукнул его по спине. Регина видела, как трудно Хаиму снести подобное панибратство. Судья, подождав, пока он перестанет кашлять, сказал:
– Хорошо, что сейчас с нами нет Януша Корчака – ему было бы крайне неприятно все это услышать… А теперь, хотя момент исключительно неподходящий, объявляю художественную часть. Вы все заслужили небольшую передышку. Только давайте назовем это не концертом, а, скажем, выездной сессией суда. Вам покажут, куда идти. Форма одежды – повседневная…
Из "Дневника" Шандора Мараи переписываю: "Американец не поймет, что джентльмен – не тот, кто обладает привилегиями благодаря своему происхождению, и не тот, кто добился успеха или унаследовал большое состояние, а тот, кто в любой ситуации на своем месте. То есть некто не потому "джентльмен", что он "хороший писатель" и "добился успеха", а потому хороший писатель, что он джентльмен – в противном случае он бы не писал; джентльмен никогда не берется за то, в чем не разбирается". Здорово звучит! Жаль, Мараи не дожил до наших дней, когда оценку человека по его способностям можно было бы посчитать бестактностью, если б слово "бестактность" еще хоть что-нибудь значило.
Нейроны, хоть и беспорядочно, доставляли в мой мозг удовольствие от общения с Дорой. А вот Дора по своим нейронам вряд ли получала много удовольствия. Неужели доставка ощущений от прикосновения к простреленному угольному ящику или от разглядывания с большой высоты конторы, откуда правил глава лодзинских евреев, – все, на что они способны? Я решаю взять инициативу в свои руки, и мы заходим в первый попавшийся магазин, оказавшийся (о чем, впрочем, сообщала вывеска) складом изысканных восточных товаров. Крупная блондинка, чей пышный живот так туго обтянут леггинсами, что можно ей погадать по пупку, вводит нас в помещение, с пола до потолка заставленное пластиковыми ящиками. На всех надпись "Кока-кола" – можно подумать, кто-то платит нервным волокнам за скрытую рекламу. Однако интуиция меня не подвела: продавщица оборачивается Соней Рикель – уже минуту спустя, прихватив охапку пестрых тканей, она уводит Дору в глубь магазина. Я погружаюсь в раздумья (в этот момент во Вроцлаве, вероятно, напускаю на себя умный вид), но вдруг слышу шум и отголоски какой-то возни. Мадам Рикель выводит упирающуюся Дору из примерочной, и я вмиг забываю обо всем на свете. С распущенными волосами и в платье цвета маджента с открытыми плечами Дора невыносимо прекрасна. Модельерша – а может, никакая она не модельерша, а просто добрый гений – добавляет к этому шаль из тонкого кашемира и сумочку от Миу Миу. Не знаю, сколько я заплатил, главное, денег, слава богу, хватило.
Мы выходим на Згерскую улицу, которая прямо-таки преображается и становится широкой, словно авеню Фош. Несколько раз в жизни мне доводилось прогуливаться по городу с такими красивыми девушками, что проезжавшим мимо водителям грозила нешуточная опасность; правда, лишь один раз мотоциклист врезался в столб с дорожным знаком – к счастью, он ехал не очень быстро. Сейчас парень в красном БМВ так засмотрелся на Дору, что слишком поздно заметил замедливший ход перед остановкой трамвай. Впрочем, выражение лица у владельца автомобиля осталось блаженным, как будто ему плевать было на разбитую фару. Со стороны Балуцкого рынка подъехал грузовик с горой мусора, оставшегося от снесенного дома в бывшем гетто. Водитель притормозил, поглядел на смятый капот БМВ и злорадно усмехнулся. Так что, можно сказать, Дора всех осчастливила. Воспользовавшись случаем, я бросил в кузов грузовика бумажную сумку со старым Дориным платьем и Юрековой бейсболкой. Юрек, конечно, вправе будет предъявить мне претензии, но я размахнулся до того, как успел об этом подумать.
Чтобы попасть туда, где должен был состояться концерт, следовало пересечь двор. Вот уж приятная неожиданность – Регина меньше бы удивилась, если бы их всех, включая судью, внезапно арестовали. Отыскать Марека ей помог один из подозрительных типов, жестами предупредительно указывавших дорогу к зданию, которое могло бы быть фабричной электростанцией. Однако внутри она увидела самый настоящий битком набитый театральный зал с красными плюшевыми креслами, позолотой всюду, где только можно, и огромной люстрой на потолке. Ладонь Марека в ее руке вспотела от волнения, да и не диво: мальчик еще никогда не был в настоящем театре. Регина сама – хотя с тех пор, как полюбила Баухаус, не выносила излишеств – испытала почти физическое наслаждение.
Впрочем, радость ее была недолгой: в ложе, куда они вошли, сидела, развалившись в кресле, жена брата Хаима Хелена, которую льстецы и насмешники называли принцессой. Регина прекрасно знала, что та ее ненавидит, но отвечала разве только неприязнью. Она охотно уступила невестке почетное первое место среди женщин гетто, а пожаловалась мужу только один раз, когда Хелена, раздавая морковный торт на собрании работников фабрики щеток, протянула ей тарелочку в последнюю очередь. "Я видел, – сказал Хаим. – Юзеф уже знает: если такое повторится, эта стерва будет отправлена сортировать картофельные очистки". Хелена стала вести себя заискивающе-любезно, но ненависть ее возросла: стоило их взглядам встретиться, как у нее начинал дергаться левый глаз. Юзеф, ее муж, на заседаниях суда не присутствовал, а надо было бы, чтобы разделил ответственность с братом. Неужели у него хватило наглости посадить Хелену в одну с ней ложу? Регина решила не забивать себе голову такой чепухой – слишком много вокруг происходило важных вещей, которые требовалось обдумать. Если до сих пор они с невесткой при встрече едва соприкасались щеками, то сейчас та влепила ей сочный поцелуй. Пришлось воспользоваться носовым платком…
Оглядев зал, Регина заметила, что позолота поблекла, а в люстре горит не больше пяти-шести лампочек. В забитом до отказа партере мужчины, громко переговариваясь, прохаживались между рядами. Женщины рассматривали ложи; и Регина, чтобы не привлекать любопытных взглядов, отодвинулась подальше от барьера, чем воспользовалась Хелена, помахав кому-то, кто, вероятно, вовсе не ей поклонился… Сидевший в ближайшей к сцене ложе Хаим не сводил с жены глаз. Чем-то недоволен? Но чем? Регина на всякий случай улыбнулась, словно извиняясь. Муж, вытянув палец, на что-то указал. Она повернула голову и обнаружила, что кресло Марека пусто, а когда повернулась еще больше, увидела закрывающуюся дверь.