Из опасения произвести на преподавателя и весь класс впечатление безумца, он не расхохотался во весь голос, а скривился и задушил свой смех в зародыше. Он и вправду превзойдет сам себя с этой своей самой удачной шуткой, этот старый насмешник, этот греховодник - судьбоносный случай, если решит проучить маленького Срулика и вынуть из него душу именно в тот миг, когда он думает о своей ненависти к бабушке Шифре и злится на доктора Цви Садэ. Какой будет последняя картина его жизни, когда этот случай заберет его из земной юдоли? Не любимая и прекрасная картина, не что-нибудь возвышенное и выдающееся, красивое и доброе, а нечто низкое, презренное, ненавистное, дурацкое и мелкое, то, что на самом деле совсем не важно и ничуть его не интересует, нечто вроде этакого доктора Цви Садэ, например. Если бы ему было суждено умереть в эту самую минуту, он хотел бы подумать о чем-нибудь приятном, увидеть цепочку видений из своей земной жизни, которые хорошо было бы взять на память, из-за которых игра стоила бы свеч. Хотя сие размышление ни на чем не основано, и поскольку игра закончена, все это так или иначе ничего не прибавляет и не убавляет, и тем не менее ему было чрезвычайно важно в тот миг подумать о приятном, чтобы перед его глазами встала какая-нибудь картина из жизни, способная порадовать душу, однако злость на бабушку Шифру сменил неприятный привкус, оставшийся у него от разговора с профессором Тальми. Несколько дней тому назад, когда весь план "великого путешествия в Ур Халдейский" был ему уже ясен (хоть в тетради он и записал: "великая поездка", но в душе предпочитал название "великая прогулка", в котором больше ощущались удовольствие и свобода), он хотел поговорить с Тальми о своей идее. В сущности, Тальми был единственным в мире человеком, которому он не только был готов открыть весь план, но и страстно к этому стремился. Ведь сама идея созрела в нем как раз по следам одной из статей Тальми, и весь последний год обучения имел смысл только благодаря лекциям Тальми на тему "духовного кризиса наших дней". Однако желанная встреча, произошедшая в кафе "Гат", не удалась. Чем больше говорил Срулик, тем сильнее ощущал отсутствие отклика, стену непонимания, складывавшуюся у Тальми, совершенно не видевшего, какова нужда во всей этой великой поездке для понимания смысла, скрытого в историях об Аврааме, тем более что ясно как день - никакой новый текст не будет обнаружен ни в Уре Халдейском, ни в Харане. В противовес этому Тальми начал рассказывать Срулику о нескольких текстах, обнаруженных им в прошлом году в библиотеке Британского музея, в которых содержится достаточно материала, чтобы совершить переворот во всех наших представлениях и понятиях, и о том, что он как раз и занят написанием книги по данному вопросу, которой предстоит разорваться бомбой над головами ученых всего мира. На этом этапе Тальми погрузился в некую легкую грусть, придавшую ему выражение морщинистого и очкастого младенца, готового удариться в плач, и начал разглагольствовать о своих бедах, то есть - о бедах, причиняемых ему женою, которая не дает завершить последнюю главу, задерживая разрыв той самой бомбы над головами ученых всего света. Теперь, когда неприятный привкус того разговора вновь стал угнетать его, Срулик окончательно решил попросить о дополнительной встрече, чтобы "во всем разобраться". Провал беседы был следствием не только тяжелого расположения духа Тальми из-за расстройства, причиненного ему женою в тот день, но и по собственной вине Срулика, не сумевшего хорошенько объяснить свои идеи. В следующем разговоре ему удастся хотя бы найти путь к сердцу Тальми.
Когда дверь открылась и секретарша попросила учащегося Исраэля Шошана зайти в секретариат, он понял, что за нею стоит Роза, и прежде чем та раскрыла рот, бросился бежать по направлению к дому, а Роза следом за ним, задыхающаяся, из последних сил.
- Ваша мама, - сказала она на бегу, - упала на пол. Не может встать.
Она пыталась бежать так же быстро, как он, и Срулик стал за нее опасаться.
- Послушай, Роза, - остановившись, сказал он ей очень медленно. - Я теперь и сам доберусь до дому. Тебе не нужно так бежать. Это нехорошо для твоего здоровья. Иди потихоньку - и придешь через некоторое время.
Роза кивнула, целиком соглашаясь с его словами, но тем не менее продолжала бежать следом, стараясь за ним угнаться. Поэтому он решил замедлить бег, и в тот же самый миг ее ноги зацепились за моток электропроводов, сложенный на тротуаре возле дома судьи Гуткина, и если бы он, находясь рядом, не подхватил ее обеими руками, она упала бы навзничь. Один из рабочих, тянувших моток в сторону подъезда, крикнул в ее сторону:
- Ты что? У тебя что - глаз нет?
Будь у него время, Срулик научил бы этого грубияна рабочего, что значит устраивать препятствия в общественном месте, да еще и повышать голос на Розу. Чем больше он приближался к дому, тем сильнее у него сжималось сердце и рос страх, и в тот момент, когда он перешагнул через порог, ему захотелось остановиться и спросить Розу, действительно ли мама еще жива.
Его мать сидела на постели, бледная, слабо улыбаясь в его сторону, и он готов был просто подпрыгнуть до потолка от радости. Значит, в то время как Роза бегала звать его на помощь, она смогла самостоятельно встать и дойти до своей постели, и сесть на нее, и еще, прежде чем сесть, дошла до кухни и взяла себе стакан воды. Как только он увидел ее живой, дышащей, сидящей и улыбающейся хоть и слабой, но выдающей ясное сознание и здравый рассудок улыбкой, он подбежал к ней, и поцеловал, и стал целовать снова и снова в изумительной радости освобождения от кошмара, охватившего и не отпускавшего его с той минуты, как он увидел Розу в воротах семинарии, весь ужас которого он осознал только сейчас, освободившись от его хватки.
Уже несколько месяцев назад он слышал, как врач сказал, что нежелательно оставлять маму одну. Кому-нибудь стоит всегда находиться подле нее, не потому, что ее состояние угрожающе, а потому, что время от времени, неизвестно когда именно, она может терять контроль над своими ногами, и тогда надо поддерживать ее и укладывать в постель, "пока это не пройдет". Тогда врач говорил о необходимости предотвратить "тяжелое падение", и Срулик понял, что он имел в виду опасность того, что, находясь одна, она упадет на спину и расшибет затылок.
Теперь, когда кошмар рассеялся и выяснилось, что она не только не расшибла затылок, но и, судя по всему, не получила серьезных повреждений, все остальное казалось легким - просто вопрос организации. Отныне ему следует так все устроить, чтобы кто-то всегда находился подле нее посменно, но прежде всего надо все-таки позвать врача, чтобы тот ее осмотрел. Словно читая его мысли, Роза сказала:
- Я здесь останусь возле вашей мамы, пока вы сходите позвать врача.
От облегчения он хотел расцеловать и Розу, но внезапно смутился и трусцой выбежал на улицу.
Как Срулик и предполагал заранее, врач при осмотре не обнаружил у его матери никаких телесных повреждений, только потрясение и слабость, и в общем-то не сказал ничего нового ни по поводу постоянной необходимости не спускать с нее глаз, ни касательно шансов на ее выздоровление. Перед уходом он лишь шепнул Срулику на ухо (да и в этом не было ничего особенно нового), чтобы тот как-нибудь на следующей неделе зашел к нему домой для разговора, и Срулик почувствовал, что речь в этом разговоре пойдет о дополнительных проверках в больнице, а быть может, и о возможности госпитализации.
Но вот что произошло по пути к врачу…
Путь к врачу был тем же самым путем, по которому он из утра в утро следовал в эти последние три года в семинарию, поскольку врач жил как раз позади семинарии, на параллельной улице, и чтобы добраться до него, следовало поспешить по крутому подъему улицы Пророков и пройти неподалеку от самой верхней ее точки мимо дома судьи. Моток электропроводов, о который прежде споткнулась Роза, уже был убран внутрь, и через ворота ограды он увидел рабочего, присоединявшего к проводам цветные лампочки.
- Чтоб она вышла, - произнес он в душе, не нарочно, а по привычке, как всегда, проходя дважды в день эти ворота.
И на этот раз она действительно вышла в тот же миг, словно выскочив из этой постоянной молитвы, состоящей из трех слов, и столкнулась с ним нос к носу. Она была раздражена и взбудоражена, словно после большой ссоры, в которой потерпела поражение, и, налетев на него, вздрогнула и сказала:
- Ой, это ты, Срулик? Чего ты такой радостный?
- Произошло чудо, - сказал он и почувствовал, что его бешено колотящееся сердце готово вырваться наружу через рот. - Моя мама упала и не погибла. С ней ничего не случилось.
И говоря это, он вспомнил, что, когда увидел ее впервые в жизни десять лет назад - девочку в синем платье, бегущую по коридору, - он услышал, как ее отец говорит его отцу:
- Чудо в наши дни - это несчастье, которое могло случиться и не случилось.
Она сдвинула брови, словно пытаясь понять нечто неясное, некую неожиданно загаданную ей сложную загадку, а потом рассмеялась.
- Ты и вправду ужасно забавный, - сказала она.
И только тут он понял, что его слова прозвучали для нее шуткой, смысл которой не дошел до нее в первый момент: встретить на улице такого типа, который отвечает ей, что он такой счастливый потому, что его мать не погибла, или потому, что его бабушка не выпала из кровати.
- А ты и не знаешь, какая я несчастная! - Теперь она уже была серьезна. - Я страшно поссорилась с папой. Он пришел к выводу, что машина не будет свободна весь месяц, и это после того, как он мне уже обещал, что сделает все, чтобы машина была в моем распоряжении хотя бы на три дня для дальней поездки.
- Я тоже готовлю прогулку. Дальнюю прогулку. Очень дальнюю. Куда дальше, чем на три дня.
Когда он поведал профессору Тальми в той неудачной беседе весь свой план, он и не предполагал, что заикнется о нем кому-нибудь другому, и не просто кому-нибудь, а именно Орите.
- Ну так давай поедем вместе! Я присоединяюсь, - и было понятно, что она действительно готова немедленно отправиться в дорогу. - Когда выезжаем?
- Я еще не назначил время, - сказал он, изумляясь, что его сердце все еще не вылетело у него изо рта, словно трепетная птица из клетки.
Умозрительная идея прямо на его глазах обросла плотью.
- Мне нужно еще устроить несколько дел. И в первую очередь - вызвать врача.
- И сколько примерно времени продлятся эти твои устройства?
Она была нетерпелива и деловита.
- Я думаю, это дело четырех-пяти недель, - сказал он и испугался этого преждевременного обязательства. В конце концов, врач может обнаружить у мамы что-нибудь серьезное, и до сих пор совершенно не решено, кто будет с ней находиться и каким образом будут установлены дежурства.
- Пять недель? - воскликнула Орита, упав духом, словно парус, внезапно лишенный ветра. Ведь менее чем через пять недель машина отца будет в ее распоряжении! Она поспешно махнула ему рукой на прощание и перебежала на другую сторону улицы, направляясь в сторону кафе "Гат" или дома Гавриэля Луриа, а он продолжил свой бег к врачу, бормоча по пути себе под нос:
- Этот великий день, день за пределами великой реки, день за пределами дня, запредельный день.
И после того как врач ушел и его мать поела Розиной стряпни, а в общем-то и весь день, как только находился у него досуг для собственных ощущений, он ловил себя на том, что бормочет про себя: "Запредельный день". Он чувствовал, что переполняется чем-то огромным и драгоценным, но оберегал все это, стараясь не растерять по крохам в обрывках мыслей между мелкими заботами и пустячными хлопотами. И только к вечеру, когда мать заснула, он вышел во двор и подобно тому, кто вытаскивает из ларца сокровища и раскладывает их перед собою на столе в определенном порядке, не для того лишь, чтобы полностью насладиться ими, но и для подведения баланса, он пропустил перед своими глазами картины этого дня, начиная с момента появления Розы и кончая моментом появления Ориты. Но если картинка с изображением Розы возникла перед ним во всей ясности, вместе с деталями, на которые он даже не обратил внимания в тот миг, когда они происходили в действительности, вроде металлического отлива хны в ее волосах, выглядывавших из-под платка, то изображение Ориты словно не желало стоять смирно по его команде. Шквал ее появления, налетевший на него в воротах и прервавший его дыхание бешеным ударом сердца, заполнял рамку картины, и внутри этого благовонного дуновения то появлялся, то исчезал блеск ее больших карих глаз, блеск улыбки на ее губах, даже при закрытом рте слегка приоткрытых из-за пухлой нижней губки, всегда будто бы выпяченной, блеск упругой плоти высоких ее скул и прядка волос, все время падающая на левый глаз, которую она все время откидывала назад. И когда он попытался заставить эти всполохи света остаться в рамке картины, Орита того величайшего мига в его жизни, когда она попросила взять ее с собой куда угодно, исчезла, и на ее месте возникли другие изображения Ориты в прежних ситуациях, то есть - изображения постоянной Ориты его мыслей, привычной Ориты, которую он ежеутренне просит увидеть в молитве "Чтобы она вышла".
Ясным и холодным зимним днем она выходит в кожаных сапожках, в шотландской юбочке, в синей шали, развевающейся на ветру вперемежку с черными языками пламени ее локонов, а на плечах у нее полученная в подарок от шейха Зэайна шубейка из шкуры барана, принесенного в жертву в честь сулхи между двумя кланами возле Беэр-Шевы, устроенной ее отцом. Этот подарок она получила не за отцовские заслуги, а за собственные успехи в соревнованиях по верховой езде и стрельбе по мишени. Она улыбается ему - и небеса раскрываются меж ее губ и отзываются песней, она машет ему рукой - и горы Моава поднимаются и опускаются в ритме танца, и вся бьющая ключом благодать всех миров хлынула и застыла, балансируя на тончайшей и острой, как лезвие бритвы, грани.
Одно его ошибочное движение, один выпадающий из гармонии тонкого ритма взмах ресниц - и вот он уже низринут с высот, где мерцают звездные яхонты доброй улыбки, к колючему блеску утесов в бездне улыбки презрительной. Это пламя меча, обращающего улыбку ко гневу или к милости.
Перемены в ее улыбке он познал еще до того, как Гавриэль их познакомил, еще в те иные, отдаленные дни, когда он думал, что вовек не удостоится права разговаривать с нею, разве что произойдет чудо, которое сокрушит ради него невидимую ограду, окружающую ее жизнь, вместе с оградой отцовского дома. Некая скрытая нить тянулась от ее глаз к губам, и всякая эмоция в ней затрагивала эту нить и раскачивала ее туда и сюда: одно небольшое колебание сюда - и по ее лицу разливалась милая улыбка, захватывавшая ее глаза и губы; небольшое колебание туда - и ее губы кривились и глаза сужались в презрении и отвращении, уготованных главным образом ее назойливым ухажерам.
Казалось, не было в целом мире ничего более гадкого, противного и мерзкого для нее, чем ухаживания человека, который ей не нравился. Одна такая презрительная улыбка, например, вынесла приговор Янкеле Блюму, с тех пор не решавшемуся даже поздороваться с нею на улице. Однако, безусловно, находились люди менее чувствительные, вроде доктора Яакова Тальми, тогда еще не получившего профессуры, который не понял судебного приговора, вынесенного ему всеми улыбками явного пренебрежения. Срулик не мог решить в точности, действительно ли глаза Тальми не смогли разглядеть скрытого в улыбках Ориты отношения к себе, или же тот не обратил внимания на то, что видели его глаза. Так или иначе, Тальми, безусловно, истолковал смысл ее улыбки в самом лестном для себя смысле и продолжал увиваться за нею со всем ученым упорством и характерной для него непробиваемой наглостью и не мог успокоиться и внять намекам, пока она не оскорбила его прилюдно, в присутствии весьма важных в его глазах особ, а именно - представителей британских властей. Это было нечто вроде сокрушительного удара, прибившего назойливую муху после того, как не удалось отогнать ее от себя легкими помахиваниями руки, а отнюдь не акт злобы, заносчивости или мстительности. Отличительной особенностью всего ее поведения и, в частности, мимики лица было именно отсутствие всего напряженного, застывшего, рассчитанного и преднамеренного. Некоторые характерные черты - рот и подбородок, высокие скулы - она унаследовала от отца, но в противоположность его холодному и замкнутому выражению всякое движение, происходившее в душе, оставляло свой след на ее лице. Поэтому лицезрение их вместе всегда вызывало изумление этими различиями, бросавшимися в глаза несмотря на сходство между ними, или сходством, скрытым в различиях. Черты лица их были одинаковы, но каждый из них словно по-своему воспользовался тем, что было ему дано: в то время как отец употреблял лицо как крышку, призванную скрывать то, что находилось внутри кувшина, Орита превратила свое лицо в зеркало, отражавшее происходившее в ней. А главное чудо заключалось в том, что те же самые черты, и не только они сами, но даже соответствующее их движение, например то же самое кривление губ, делало его более замкнутым, а ее - более открытой.
Сестра ее Яэль, двумя годами старше, тоже походила чертами на отца и тем не менее имела гораздо меньше сходства с Оритой, чем можно было бы предположить. Эта Яэль не была дурнушкой, и встречались даже такие, кто тянулся к "чему-то особенному, чему-то странному", что они в ней обнаружили, но в целом эти наследственные черты придавали ее лицу тяжеловесность, в особенности губы и ямка на подбородке. Эти черты могли бы стать несчастьем и для Ориты, если бы не чудеса природного ваяния, ибо природа будто решила показать всем этим смертным мастерам скульптуры, что она в силах сотворить из самых резких линий, если только придет ей охота. А как может не прийти охота выточить лицо Ориты? Тяжелая нижняя губа и рассеченный подбородок, придававшие решительное и замкнутое выражение лица ее отцу и тяжелое и мрачное - ее сестре, наделили Ориту как раз этакой шаловливой страстностью, этаким вызовом легкомысленной и нетерпеливой чувственности.