Обязанности были распределены четко: парни печатают, а я их развлекаю с помощью тогдашнего писка - транзисторного приемника "Спидола". Я была вполне довольна таким раскладом - "Спидола" была дорогой игрушкой и не часто попадала мне в руки. Дома я предупредила, что ухожу на всю ночь, и несказанно удивила и испугала бабушку, когда в час ночи появилась перед ней, тоже перепуганная и ошарашенная. Произошло следующее.
Я безмятежно крутила ручки настройки приемника, ловила музыку. Разноязыкая речь, обрывки музыкальных фраз, хрипы и свист заполняли комнату, освещенную только красным фонарем. Эфир внезапно очистился, и в этой тишине из приемника раздался негромкий, но четкий голос, полный отчаяния и гнева: -
- Советские танки приближаются. Вы слышите взрывы и автоматные очереди (да, мы слышали их), русские уже в здании, мы уходим в подвалы, на время мы прекратим вещание, слушайте нас через двадцать минут на волнах… (дальше шло перечисление длин волн). Русские братья, зачем вы пришли - мы не звали вас, возвращайтесь домой. Всем-всем-всем: слушайте нас на волнах… Перестрелка идет уже внутри здания, ждите дальнейшей информации, - все это голос тихо кричал с акцентом, явно европейским.
Мы замерли. Сказать, что мы удивились - ничего не сказать. Парни бросили свою возню с увеличителем и подошли ближе ко мне. Я судорожно вертела ручки, но приемник издавал только хрип.
- Что, что это было? - спросил студент.
- Не знаю, - ответила я.
- Черт его знает! Может, радиоспектакль?
- Ага, в двенадцать ночи!
- И о чем, если даже спектакль?
- Ну, о войне…
- И кто кричит?…
Тут приемник ожил и снова стал приглушенно кричать, крики перемежались автоматными очередями и взрывами. Из всей этой сумятицы звуков мы добыли следующую информацию: дело происходит сейчас, в эту самую минуту, и это не спектакль, все происходит на самом деле, потому что наши войска зачем-то вошли в Чехословакию… Вот это было нам совершенно не понятно. Мы могли бы понять, если бы "наши" вторглись в какую-нибудь капстрану. Но нападать на свою, родную, социалистическую Чехословакию?! Событие было настолько абсурдно, что мы даже не обсуждали его. Просто у нас, как-то, прошло настроение печатать снимки, слушать музыку и трепаться "легко и раскованно". Вдруг мы почувствовали, что очень поздно, хочется спать, хочется домой - подальше от этого приемника, который оказался таким предателем и так испортил нам мероприятие, начавшееся вполне симпатично.
Ребята отвели меня домой, где я и рассказала все услышанное бабушке. Она была не слишком удивлена, сказала, что утром купит газету, и все разъяснится. Утром, проснувшись, я увидела на столе свежую газету (хотя, по моему мнению, в те времена все газеты никогда не бывали свежими, они протухли еще до того, как были запланированы, во всяком случае, объектом моей гордости был факт, что я до перестройки не прочла ни одной газеты, кроме отдельных статей в "Литературке"и ее же отдела юмора ). Не стала я читать и эту газету, удовольствовавшись объяснением бабушки, что был запланирован фашистский переворот - как в пятьдесят шестом в Венгрии, добавила бабушка - и СССР вмешался, чтобы помочь задавить его. Это объяснение было вполне логичным, кроме одного момента: откуда в Чехословакии, сильно пострадавшей от немцев, взялись фашисты. С этой занозой в мозгу я дожила до конца лета и уехала в Москву.
О венгерском путче я знала. Во-первых, мы жили среди военных, и любые подвижки войск невозможно было скрыть от гражданского населения. А во-вторых, в институте у меня был приятель, который отслужил в армии всего год и был комиссован из-за полученного в бою огнестрельного ранения в голень. Служил он в Венгрии, наступил юбилей венгерских событий, венгры попытались отметить его очередным восстанием, которое было подавлено жесточайшим образом, а моего знакомого ранили в бою, и его комиссовали, взяв подписку о неразглашении обстоятельств ранения. Плевал он на подписку! Все его близкие знали, что именно с ним произошло, где и как.
Поэтому я смутно понимала, что путча никакого не было, что произошла какая-то очередная гадость, и на душе было муторно.
Когда я вернулась в Москву, там уже вовсю развернула деятельность осень. Шли дожди, все было серое, холодное, неуютное. Меня ждали письма и среди всех - письмо от двоюродного брата, который в это время служил в армии.
Он писал, что в августе их вдруг подняли по тревоге, погрузили в эшелон и отправили к западной границе, где они и простояли трое суток, не раздеваясь и не раззуваясь, ложась спать по очереди, потому что "…в Чехословакии наши войска могли не справиться, а нужно же было помочь братьям по классу ". Я прочла письмо и подошла к окну. Вид у проспекта, растянувшегося под моим окном, был совершенно бесприютным. Рано облетевшие деревья выглядели жалкими и замерзшими. Мне не понравилось письмо брата - была в нем какая-то фальшь, но какая? Что еще за "братья по классу"? Это была лексика, не принятая в нашей семье. Поняла я все через двадцать лет, когда он гостил с семьей у меня в Питере, и я его прямо спросила, что за бред он мне написал тогда. Он не смутился, а откровенно рассказал, что, на самом деле, был в Чехословакии, как стыдно было ходить по улицам Праги, как смотрели чехи, как всюду были надписи: "Русские, уходите домой!", и как замполит части собирал свободных от патрулирования солдат, диктовал им текст письма, и письма тут же забирали и отправляли по указанным адресам. Брат не собирался писать мне - он написал продиктованное письмо только матери, но, поскольку было известно, кто из солдат кому писал и от кого получал письма, то ему в приказном порядке пришлось писать фальшивку и для меня. Замполит считал даже, что важнее письмо ко мне, чтобы в студенческую среду московского ВУЗа была внедрена "правильная" информация.
Все это я узнаю позже. А пока, я смотрела на голую мокрую раздетую улицу, и вдруг, на какое-то мгновение, она превратилась в шоссе Баку - Ростов, по ней мчалась серая "Волга", в машине пели и хохотали, размахивали газетой, и скорбный голос бабушки произнес: "Хрущика сняли, Брежнев вместо него".
Глава 8.
Однажды зимой, уже когда я была на втором курсе, в дверь постучали. Я открыла. На пороге стоял немолодой мужик в добротном пальто с каракулевым воротником и пыжиковой шапке. Видела я его впервые и решила, что к кому-нибудь приехал отец и ищет отпрыска. Но мужику была нужна я, а я не могла понять, кто это такой. Выглядел он ужасно. Здоровый и крепкий, бульдожья морда сытого хулигана, одет добротно и чисто, но вне моды и красоты. Он был похож на полковника-отставника, который пристроился где-то на должность завхоза со всеми вытекающими из такой службы последствиями.
Я впустила его в комнату, где он будничным жестом предъявил мне красную книжечку работника конторы. Изумление мое не поддается описанию. Я вела себя исключительно тихо. По первости, вляпавшись несколько раз в двусмысленные ситуации и поняв, что моей кавказской вольнице пришел конец, я постаралась замолчать, что давалось мне довольно трудно, но все же я себя контролировала. Поэтому явление чекиста было мне, абсолютно и бесповоротно, не понятно.
Мужик не стал тянуть время и спросил, знакома ли я с таким-то, назвав имя моего "очкарика". Я пришла в ужас. В отличие от ровесников, я очень много знала о репрессиях и роли ЧК - НКВД - ГБ - как там они еще себя называли - в этом кошмаре. Бабушка многое порассказала мне, семья моя пострадала в те годы, а потому гэбэшник был для меня олицетворением зла, абсолютным и необсуждаемым.
- А в чем дело? - пыталась ершиться я.
На это дьявол достал из большого кожаного портфеля бумагу и предъявил ее мне. Это был ордер на обыск. Вторая бумага, извлеченная им из того же портфеля, была ордером на задержание меня.
- Ордер - не проблема, - прочла я через много лет в каком-то рассказе, и эта фраза была самой правдивой для меня из всех, прочитанных мною в художественной литературе, фраз.
Ему были нужны письма моего мальчика. Он готов был не задерживать меня, если я их выдам ему сама. О, он был - само отеческое благодушие и доброта! Я ведь не хочу из-за пустяка ломать себе жизнь. Да и мальчику моему это может навредить: раз я не хочу отдать письма, значит, в них есть что-то, что нужно скрывать, а это уже само по себе подозрительно, и может повлиять на статус моего дружка. Сейчас он проходит по делу как свидетель, но ведь статус не догма, его изменить просто - достаточно сообщить прокурору, что любовница проходящего по делу такого-то пытается скрыть от правосудия важные улики.
Любовница! Это слово из бульварной литературы и пошлых разговоров тупых взрослых привело меня в ярость. Я заявила дьяволу, что никакая я никому не любовница, а письма не отдам, у нас есть право на тайну переписки. Он только засмеялся и сказал, что права у честных граждан, а не у тех, кто ведет антисоветскую пропаганду. Из книг и рассказов бабушки я знала про эту статью, пресловутую пятьдесят восьмую, которую, как мне казалось, отменили после хрущевских разоблачений. Но ее просто иначе пронумеровали, а смысл не изменили и применять продолжали.
Да, я отдала ему письма. Всю папку, где они были сложены по датам. Отдала своими руками и своей рукой подписала акт об изъятии, после чего дьявол убрался, а я осталась раздавленной и размазанной по пространству.
Через несколько дней ко мне пришел друг моего мальчика, учившийся в Москве, и принес мне записку, в которой было написано, чтобы я не боялась, что дело не стоит выеденного яйца, и он ни в чем не виноват. У его соседа по съемной квартире делали обыск из-за участия того в ограблении и нашли книгу моего друга, а в ней было мое письмо. Что уж им показалось крамольным, я не знаю, но письмо передали в контору, и дело завертелось.
Потянулись невыносимые дни ожидания. Я ничего не могла делать. Переписываться мы на время перестали, во избежание… Редкие весточки приходили через друзей, и я знала, что его не арестовали, да и меня - до поры, до времени - не трогали.
Но однажды меня вызвали в оперотряд и там сидел дьявол, и он вернул мне мою библию, поруганную и замаранную грязными лапами монстров, которые даже в любовной переписке двух детей готовы были узреть опасность строю, так хорошо их содержавшему, что они ради этого содержания готовы были растерзать всякого, если на этого "всякого" падала хотя бы тень подозрения, что он готов покуситься на источник их благополучия.
В наших письмах ничего такого они не нашли и, с явной неохотой, я была отпущена на… волю? - разве это была воля? У Ежи Леца есть фраза: "Начиная подкоп, задумайся, что тебе нужно в соседней камере". Вот такой была эта воля. До всего случившегося я жила, не ощущая колпака над собой. Теперь же я стала чувствовать его повсеместно и непрерывно. Переписка наша начала увядать, той чистой радости, которую она приносила - я думаю, ему тоже - раньше, я уже не испытывала. Все мне казалось, что наши письма читают, проверяют, и появился внутренний редактор, мешавший искреннему изъявлению чувств и мыслей. Жизнь перестала казаться веселой и приятной, серая скука заполнила собой пространство, сам вид института стал мне противен. Ребята из оперотряда все чаще проходили мимо меня, как бы меня не замечая, хотя раньше все были моими добрыми друзьями, тем более, что у меня некоторое время был роман с их комиссаром. Сейчас и он делал вид, что безумно занят и ничего вокруг себя не видит, если оказывался в пределах пешеходной доступности от меня. Это были нехорошие признаки, и они меня очень беспокоили.
Я много обо всем этом знала и знала, что в тридцать седьмом именно так начинался путь многих и многих в лагеря. Я ни одной секунды не верила, что после разоблачительных действий Хрущева жизнь изменилась. Хрущева не было уже несколько лет, и, приехав в Москву, я обнаружила, что идет реставрация дохрущевских порядков - это было видно повсеместно. Дома, на каникулах, я сказала бабушке, что, на мой взгляд, опять пытаются организовать культ, теперь уже Брежнева, и она долго причитала:
- Господи, идиоты, какие идиоты, мало им, еще крови хотят!
Так что я ждала ареста со дня на день, и ничто больше не могло меня утешить в моем горе: писем любимого я больше не перечитывала никогда в жизни. Ушел из них волшебный свет тайны, нашей общей, только нашей, появилась тень бульдожьей морды, настороженного уха, чуждый запах и отпечатки грязных потных лап, плохо отмытых от крови.
Зима длилась, началась эпидемия гриппа, который назвали гонгконгским, и я заболела. Эпидемия была очень тяжелая, в общежитии умерли двое студентов-иностранцев, но я выжила и, слабая и синяя, поехала на зимние каникулы домой. Радости не было. Не радовали встречи ни с домом, ни с друзьями и подругами, ни вечер встречи выпускников школы, ничего. Кроме того, что-то творилось непонятное со здоровьем. Скакала температура, то бил озноб, то горела голова… Мама потащила меня в тубдиспансер. У нее дважды в жизни открывался процесс в легких, и она на этих делах собаку съела. Я прошла обследование, и оказалось, что московские врачи пропустили воспаление легких, которое я перенесла на ногах, и в легких теперь есть затемнение. Врач категорически запретил мне продолжать учебу, и я поехала в Москву, чтобы оформить академический отпуск и забрать вещи.
Я стояла у окна вагона, когда мой поезд проезжал через Набрань. Был вечер и было уже темно, но я вдруг явственно вспомнила осенний день случившийся несколько лет назад, солнечный теплый день, загородное шоссе, смешной раздолбанный автобусик, серую "Волгу"…Увидела трепыхание газеты на ветру, услыхала песню и хохот. Хрущика сняли. Брежнев вместо него.
Глава 9.
Я закончила все дела, связанные с оформлением академического отпуска, освободила место в общежитии и стояла на остановке автобуса, чтобы ехать к родственникам. До отъезда домой оставалось два дня. Ко мне подошел парень из оперотряда и попросил вернуться - у меня хотят кое-что спросить. Мы пришли в помещение оперотряда, там сидели командир и комиссар, которые старались не смотреть мне в глаза.
Командир придвинул к себе лист бумаги и стал писать, сам себе диктуя:
- Протокол допроса такой-то, дата…
- Какой протокол, какой допрос? - ошеломленно спросила я.
- Щас узнаешь. Где ты была такого-то числа в такое-то время?
- В самолете. Домой летела.
Этого они не ожидали. Переглянувшись, оба вышли в другую комнату, а вернувшись, командир сказал, что ошибся в дате и назвал дату двумя днями раньше. Конечно, я в тот день была в общежитии. Но я, решительно, не понимала, что происходит.
- Что случилось? Чего вы ко мне шьетесь? "
Ответ прозвучал оглушающе. В тот день были украдены деньги в одной из комнат на том же этаже, где жила я, и эту кражу приписывали мне.
Сказать, что я онемела - ничего не сказать. Мне перехватило горло, так что я даже дышать не могла, не то что - говорить.
Они дали мне стакан воды, а когда я отдышалась, начали то, что они называли допросом.
Я не верила своим ушам. Я смотрела на них, но их не узнавала. Мы не один раз бывали вместе на вечеринках, танцевали, гуляли вместе. Они были старше меня - четвертый курс - и взяли надо мной негласное шефство: общежитие первокурсникам не полагалось, нас - блатных - было в огромном здании на Ленинском проспекте всего несколько человек, и я пользовалась вниманием мужской части населения этого мрачного и уродливого дома, который ближайшие пять лет должен был играть роль дома родного.
Это у него получалось неважно. Коридоры были длиннейшие и холодные, с вечным жужжанием неоновых ламп, ночью по всяким делам нужно было бежать в одиночестве через весь коридор, пустой и страшный. Осенью, когда все были на картошке, одну девочку изнасиловали толпой в ее комнате - она была освобождена от сельхозработ и вечером читала в своей комнате, когда все произошло. Оперотряд не очень рьяно искал насильников, ей даже намекнули, что свидетелей не было, и потому невозможно доказать, что это было изнасилование, а не оргия по взаимному согласию. Девочка эта уехала домой, а скоты, которые сломали ей жизнь, продолжали жить в этом общежитии, и мы все помнили, что они где-то здесь, отчего жизнь веселее не становилась.
Сейчас же, со мной, наши блюстители порядка разыгрывали из себя строгих и бескомпромиссных рыцарей, стоящих на страже закона и нравственности.
Улик никаких против меня не было, их просто не существовало, как и самого факта моего воровства. Но был аргумент: я в том семестре не получала стипендии. Подвели меня коньки, норму ГТО я не сдала: оказалось, что бег на роликовых и на ледовых коньках - это два разных бега, и я осталась без зачета и без стипендии. Родственники подбрасывали мне, сколько кто мог, и я как-то жила.
Завтракала я чаем и половинкой батона за тринадцать копеек (после окончания института я никогда больше эти батоны не покупала и не ела ), а обедала или на двадцать одну копейку: половинка борща - рыба - пюре - компот; или на двадцать три: половинка борща - котлеты - пюре - компот. На ужин опять был чай со второй половиной батона. Чай в столовой стоил две копейки, таким образом, я питалась на сорок копеек в день и тратила на еду двенадцать рублей в месяц. Кроме того, тетя подбрасывала мне продукты, так что я не шиковала, но и с голоду не умирала. Правда, есть была готова в любое время дня и ночи, и от приглашения поесть не отказывалась никогда. Но красть чужие деньги…
Нужно было ничего не понимать во мне, чтобы предъявить такое абсурдное обвинение.
Я пыталась им объяснить, что это огромная ошибка - так меня обвинять. Что я к этой краже не имею никакого отношения. (Потом, случайно, я узнаю, что кража произошла после каникул, когда я еще не вернулась в Москву, но на девчонок, у которых пропали деньги, надавили и заставили в заявлении указать другую дату. Я узнала это от них самих, потому что они, когда меня отпустили, подошли ко мне на улице и, озираясь и заикаясь, стали просить прощения за подлость, которую их заставили совершить. Надо сказать, что они были единственные, кто извинился передо мной. Все мои друзья сделали вид, что со мной не знакомы, и я ни от кого не услыхала слова ободрения и поддержки.)
"Начальнички" опять вышли посовещаться, а со мной оставили парня, который все время допроса сидел с недовольным лицом и несколько раз порывался что-то сказать, но каждый раз его осекали.
- Ты можешь мне объяснить, в чем дело? Чего ко мне вяжутся? - тихонько спросила я его.
- Это из-за конторы, - сквозь зубы ответил он, - к тебе КГБ претензии имеет, ну и решили тебя из института выкинуть, а повода нет: зачет по физкультуре - ерунда, из-за него не отчислишь. А тут эта кража на твоем этаже, да ты без стипендии… Поняла?
- Так ведь я и сама из института ухожу, - сказала я и поняла, что да, ухожу, что это мое, внезапное решение, озарившее меня, единственно правильное. Больше никогда не смогу я войти в эти стены, чтобы не вспомнить все пережитые здесь кошмары и ужасы, не будет мне здесь ни радости, ни, хотя бы, покоя.
- Как уходишь? - вскинулся он.
- Да так. Завтра хотела документы забрать.
- Говорили же, что академка!
- Да я и оформила, но врачи говорят, года не хватит, так чего я буду - вдруг вообще мне запретят учиться?!
Он взволнованно выскочил туда, где совещалось "начальство".
А со мной происходило что-то нехорошее. В комнате было жарко и накурено, хотелось пить, голова опять горела - видно поднялась температура - глаза слипались, сидеть было трудно.
Наконец, инквизиция явилась перед моим взором.