Мемориал. Семейный портрет - Кристофер Ишервуд 9 стр.


Нигде Эдвард этого не чувствовал отчетливее, чем в Холле, куда часто его приглашали в каникулы на недельку-другую. Холл как нельзя более естественно подходил Ричарду в качестве родового гнезда. Размеренный покой жизни Вернонов впечатлял, как произведенье искусства. Околдовывала тишина древних стен, и сада, и леса. Вот здесь, только здесь жить бы и жить, не дергаясь, не терзаясь честолюбием и вечной тревогой.

И Мэри, это надо признать, оказалась точно такой, ну почти такой, какой должна быть сестра Ричарда. Жаль только, что родилась девчонкой.

- Зато ты можешь на ней жениться, тоже неплохо, - была вечная шутка Ричарда, и всегда в присутствии Мэри.

А Мэри - ей хоть бы что. Только захохочет и скажет:

- А может, Эдвард меня отвергнет.

Да, странные шуточки, как теперь подумаешь! Пророческие почти. Ну, во всяком случае, хоть не я бросил Мэри.

Тошно вспоминать все это дело. Оно подмочило - а ведь казалось ничто не подмочит - мою веру в Ричарда. Чуть совсем не убило. Просто в голове не укладывается, как Ричард

мог себе такое позволить! Нет, надо выкинуть из головы, плюнуть и растереть- обыкновенная трусость, единственный трусливый поступок Ричарда - и все свалить на Лили.

Свалить на Лили - да, легко сказать. Когда впервые ее увидел, чуть не ослеп, и как-то даже не верилось. До того хорошенькая, как ненастоящая, таких не бывает в природе. И детская такая невинность. Помнится, за обедом однажды она объявила, что читала все пьесы Бернарда Шоу. "Так уж и все?" - справился с подковыркой один молодой человек, считая, по-видимому, что ступает на опасную почву. И - в неловкой тишине - Лили на полном серьезе произнесла:

- Ах, да. И про гадкое тоже. Это так прекрасно, что он хочет пресечь все эти ужасы. Будь я мужчиной, я бы гордилась, что написала такое.

Бедняга Ричард. Каким ослом он таскался за ней, волоча ее мольберт и краски! Сначала ну никак невозможно было принять всерьез эту любовь Ричарда, просто не доходило. Бывают же такие исключительно смешные болезни, ну, скажем, свинка. Неужели поженятся, заживут своим домом - не может быть! Нельзя жениться на восковой кукле, даже если она широко раскрывает глаза, говорит папа и мама.

Но время пролетело, как сон; и пошли приготовления к свадьбе. И ведь никто вокруг, кажется, не считал это дикостью. Кроме, наверно, Мэри. В открытую никогда не перемывали с ней косточки Лили - хамство, предательство было бы, - разве что вдруг недоуменно переглянутся. Хихикнут исподтишка.

Пришлось, конечно, быть шафером. Роль была исполнена с честью, но весь день проплыл в тумане легкой истерики. Ричард - скала и оплот - откровенно, уморительно рухнул. Жалко взывал к дружеской помощи по самым дурацким поводам: от шляпы, измятой якобы, до ботинок, якобы плохо начищенных. Удалось остаться на высоте, увещевая его. Нет-нет, мы не опоздаем, мы найдем перчатки, и будет у нас кольцо. На несколько часов перенеслись в жанр веселых цветных открыток, попали в мир наемных лошадей, викариев, свекровей и тещ. И, все оценив и взвесив, пришлось взять на себя руководство, всем соответственно распорядиться. И произнести речь на свадебном завтраке, которая, кстати, имела колоссальный успех. Остроумно, но в безупречном вкусе.

* * *

А потом, чуть ли не на другой день, теперь кажется - хотя на самом деле прошло, конечно, несколько месяцев, - разразилась эта история с Мэри. Непостижимая и сейчас, как тогда, - несчастный случай, лишенный всякого смысла, как происшествия, о каких читаешь в газете. Ну да, ну влюбилась. Но женитьба Ричарда, невольно в голову лезло, тоже как-то тут повлияла.

Через несколько недель после умыкания от Мэри пришло письмо. Просит прийти, надо поговорить. Видались наедине, при встрече она всплакнула. Вот уж он не думал, что у Мэри - и вдруг глаза на мокром месте; рухнула еще одна привычная вешка в переменившемся мире. Да, перед ним, конечно, была совершенно новая Мэри. Такая отвага в сочетанье с приниженностью и - в случае чего - явная готовность взбрыкнуть.

Она натурально хотела повидаться с Ричардом. И Эдвард, понятное дело, тут же отправился из неопрятного домика в Челси к опрятному домику на Эрлз-корт. От Мэри в переднике, затворявшей за ним дверь, к элегантной горничной в наколке, дверь перед ним отворявшей. С Ричардом тоже повидались наедине. Эдвард, собственно, принял поручение, не раздумывая, не сомневаясь в успехе. Предполагал, конечно, что Ричард расстроен; даже, возможно, шокирован, как положено - сам был, между прочим, шокирован, - даже, наверно, зол. Но вот чего никак нельзя было предположить - так это прямо неприличной позы Ричарда: ах, что ж я могу поделать. Нет, я не осуждаю. Просто - мне ужасно неловко. Не представляю себе, было сказано, как я могу навестить Мэри "за спиной у мамы". Невероятно, смешно - как и все было смешно в этом новом Ричарде - смешно, как его уютная новенькая курительная с этими акварельками, смешно, как его расшитые домашние туфли. Скажи лучше - за спиной у Лили, в сердцах выпалил Эдвард.

Но и это Ричарда не проняло.

- Я бы ее поставил в очень трудное положение.

Эдвард в бешенстве осведомился, каким таким образом, интересно узнать, и узнал в ответ, что просто он, оказывается, недопонимает. "Возможно, в дальнейшем, - Ричард пробормотал, - все как-то уляжется, утрясется". Это было уж слишком.

- Ты забыл, кажется, что Мэри твоя сестра.

Разговор был окончен. На том и расстались - Эдвард в бешенстве, Ричард, блея с несчастным видом, что "хорошо бы вскорости еще повидаться".

Пришлось доложиться Мэри - правда, кое-что удалось смазать. Она, чувствовалось, была глубоко оскорблена, но сдерживалась, не подавала виду.

- Вот и прекрасно. Пусть Дик поступает, как знает. Больше я не стану ему докучать.

* * *

На какое- то время Эдвард застрял в Лондоне. По-прежнему навещал Мэри, случалось, натыкался на Скривена, когда тот без дела слонялся по дому, кромсая дешевую сигару. Как бы сдержанный, но и наглый, -соображал, естественно, что его не жалуют. Красивое, надутое лицо, когда разговаривал, кривилось ухмылкой. Сыпал вопросами о мистере и миссис Вернон - видно, желая потрафить гостю, - особенно о миссис Верной, которую называл не иначе как своей "досточтимой тещей". "Вот, поднакоплю деньжат и тут же здесь соберу ваше семейство в полном составе" - страшно остроумно. Конечно, Мэри тошнило от этого всего, хоть она пыталась не подавать виду. Посмеиваясь, продолжала шить, или вставала и, вяло отшучиваясь, уходила на кухню - стряпать. В результате всех передряг в ней выработался совершенно новый стиль юмора, гибрид мужнего сарказма с сухими, ленивыми шутками брата. Возводила фортификации. Даже оставаясь с Эдвардом наедине, не откровенничала и на все поползновения поговорить по душам, на невысказанное участие отвечала разной смешной чепухой: про счета мясника, про общих знакомых, про то, что случайно подслушала в зеленной, - и он сперва недоумевал, потом совершенно скис. Делать нечего, пришлось принять ее тактику и тоже острить. Оказывается, всегда можно острить. Усвоить бы этот приемчик пораньше, давно, в школе.

И к Ричарду он тоже ходил. Даже после той сцены не мог выбросить из души, остаться окончательно в стороне. И ведь Ричард с Лили слали записки, она - бодрые, полууфициаль-ные; Ричард - сердечные, краткие. "Постарайся найти время и поскорее к нам заскочить". Какая ирония. Чего-чего, а времени у него хватало. Таскался по городу, глазел и зевал, ничем не мог толком заняться. Со скамейки в парке, из клубного кресла озирал широкие горизонты, которые открывало свободное время, деньги, таланты. Горизонты пугали. Заказывал выпивку. Потом еще.

А на Эрлз-корт Лили встречала со старательным радушием. Недолюбливала, ясное дело. Ничего, сам тоже ее не особо жаловал. После ужина она оставляла друзей наедине - разработанный церемониал. "Я знаю, вам так много надо обсудить". Обсуждать было решительно нечего. Ричард, не желавший, кажется, в этом признаться даже самому себе, заполнял нависавшие паузы натужным весельем. Потом, когда уже все втроем поднимались в гостиную, супруги, можно сказать, ни на миг не отрывали глаз друг от друга. Будто кроме них в комнате нет никого. Он не засиживался, сочинял благовидный предлог, чтоб пораньше смыться. Вдруг они искренне удивлялись. Ричард даже вслух выражал свое раскаяние и беспокойство.

- Тебе, наверное, скучно у нас торчать целый вечер? - спрашивал с волнением, которое могло бы пронять, если б так не бесило, застревая в прихожей перед тем, как его выпустить.

Чтоб не бывать в этих двух домах, он путешествовал. Китай, Южная Африка, Бразилия. Дважды вокруг света. Охотился на львов, лазил в Альпах, обошел на утлом паруснике бере-

га Европы. Как-никак, мог себе позволить рисковать своей жизнью с шиком - помирать, так с музыкой. И подальше от Англии - опять же оно как-то легче.

А потом война. И тот последний вечер с Ричардом - посидели, поболтали на обочине грязной дороги. Слава Богу - теперь хоть есть что вспомнить. И как только тогда умудрился, как прыти хватило - правдами и неправдами освободиться на аэродроме, за пятьдесят километров подскочить на попутке, подмазать телефониста, чтоб передал частное сообщение в столовку Ричарду. И ничего ведь, кроме нежной размаянно-сти, от встречи не ждал. И в конце-то концов встреча же удалась. Потому что Ричард, вне Эрлз-корт, вне своей конторы, снова стал Ричардом школьных дней. Он, оказывается, вязал. Подарил мне пару варежек. Как раз в них и был, когда рухнул. В госпитале их срезали вместе с другой одежкой, выбросили, что ли, может, сожгли. А жаль, потому что ничего, ничего у меня не осталось на память о Ричарде - какой он был когда-то, давно, какой он был, когда умер.

* * *

Рэмсботтэм досказал свою историю про коноплю и завел другую, тоже не очень свежую, про несчастный случай, связанный с трансформатором. Вот Мэри уже машет, чтобы поторапливались. Двоих, заключил Рэмсботтэм, убило. Ричарда убило. Ричарда, который говорил, что все пойдет точно так же, как прежде. Нет теперь Ричарда. И вот что нам остается, думал Эдвард, глядя, как кукла в трауре, слюнявый старик и неуклюжий юнец влезают в карету. Вот все, что нам остается от Ричарда.

IV

Эрик запрыгнул в викторию, чуть не отдавил матери ногу. Усевшись сзади, выставив коленки, он особенно остро почувствовал свою нескладность, громоздкость - сплошные кости.

Как это ужасно - быть таким нескладным. Надо покрепче сжать коленки руками, чтоб поменьше места занимать в этом узком пространстве. Но руки - руки не лучше коленок, точно такие же костлявые и вдобавок вечно то чересчур горячие, то ледяные.

Глянул на мать - не сделал ей больно? Но Лили устремила взор на верхи вязов, следя задумчиво за суетней грачей. Посмотрел на деда, тот ответил широкой улыбкой на обвалившемся, бывшем мягком лице. Катили от церкви прочь. За деревьями тяжко громадился Кобден. Белые фермы его обсыпали с тыла, как зернышки соли. Эрик стал думать про того мальчика, который погиб на войне.

- Я пригласила Мэри на понедельник обедать, - говорила Лили Джону. - Правильно сделала?

Джон улыбнулся. Потом кивнул, хрюкнул.

Раньше Эрик не слышал про этого мальчика. Надо бы про него разузнать, только вот у кого же спросить, интересно. Может, Кент знает? Кент почти всех и каждого знает в Чейпл-бридж. Когда мы выезжаем, часто кто-нибудь тронет шапку, кивнет: "День добрый, мистер Кент". И нуль внимания на деда. Мама считает, что это умышленно: социалистическое хамство. Но что поделать. И Кент же не виноват.

В последний год войны, на пасхальных каникулах, Морис как-то сказал, похохатывая:

- Сбежим на войну, а, Эрик?

Они тогда были одни, и хотя Морис смеялся, говорил он всерьез, конечно. У него вообще манера такая, у Мориса, что-нибудь предложить, шутя, но, если согласишься, или его самого подначишь, тут же он перейдет к делу - и с такой решительностью, что понимаешь: и не думал шутить. Вот, скажем, прошлой весной сидели они как-то в спальне, и Джералд Рэмсботтэм вдруг пустился в рассуждения насчет высоты. Уверял, что спальня от земли в тридцати метрах. Морис ему: "Ничего подобного". А Джералд: "Ладно, а спорим, тебе отсюда не прыгнуть". - "Спорим? - Морис ему. - На сколько?" Джералд сказал - на шесть пенсов, Томми - на девять. И Морис тут же влезает на подоконник, прыгает. Попал в цветочную клумбу, единственную во всем саду, лежал и кричал оттуда, чтобы ему денежки бросали. Лодыжку вывихнул, подумаешь, дело большое.

Но все равно из-за тех слов Мориса он метался в горячке сомнений и колебаний до самого конца каникул. Чуть не каждый день подмывало пойти к Морису, сказать: "Ну давай, я готов". По ночам часами лежал без сна, примеривался, решался. Ночью, во тьме. Легко быть храбрым во тьме. Затея представлялась возможной, раз плюнуть. В черноте он все видел воочию, смаковал поэтапно. Их бы приняли, это уж почти наверняка. Оба были высокие для своих пятнадцати лет, а когда немец прет, не до того чтоб слишком вникать и разглядывать, кого принимаешь. А тогда - о, как они заживут, Морис рядом, в тренировочом лагере их учат - маршировать, пробиваться штыками, они поднимаются на борт корабля, кричат с поездов во Франции: "Смелее, друзья!", располагаются на постой, мили и мили проходят траншеями к линии фронта, ждут часа зеро на рассвете, под реденьким сизым дождем. Он взвешивал, пробовал на вкус каждый поворот событий, и выходило так, что с Морисом под боком сам черт не брат, все можно одолеть.

Но это не просто были пустые мечты. Снова и снова накатывало - пойду и скажу. Ясно, Морис бы согласился. Не в Морисе дело, при чем тут, просто сам трусил. Да, конечно, я трус, я отвратительный трус.

Ну а если тогда же узнать про кого-то - ровесника, - который такое свершил. Про этого мальчика, скажем. Этот пример вмиг бы уничтожил сомненья. И вот, одной прекрасной ночью сбежали бы оба, ранним-рано сели бы на манчестерский поезд, оставя на подушках записки. Ну а пока суд да дело, собственно, пока то да се, пока добрались бы до фронта, война бы, глядишь, и кончилась. А теперь все равно бы ходили в героях - ветераны, ничем не хуже взрослых, можно сказать, и все бы нас уважали. Или имена стояли бы на Кресте рядом с именем отца. Так даже лучше. Нет, Мориса не надо. Только мое имя. Я спасаю ему жизнь. Меня доставляют в лазарет со смертельной раной. Мне совсем не больно. Морис на коленях, подле постели. Ах, Эрик, зачем ты? Я этого не достоин. А я улыбаюсь и говорю: я рад, что так поступил, Морис. Не надо плакать. Постарайся утешить мою мать. И стоял бы сегодня Морис у Креста с тетей Мэри и Энн. На руке - траурная повязка. Вспоминают меня. Морис говорит: мы его никогда не забудем. Никогда. Ах, что за чушь собачья, вдруг возмутилась душа Эрика, и он разом смел эти бредни, отшвырнул с силой, разбил вдребезги.

На глаза, тем не менее, навернулись слезы. Карета всползала по изволоку, к берегу канала, и он в себе чувствовал, как густая, сладкая печаль летнего дня тенью натягивалась на блеск холмов. Она проникала в кровь, в мозг, в нутро - эта смутная, вещая печаль. Эрик сейчас переживал период ностальгии по детству. Настоящее было - хаос, плюс еще тяжелое несоответствие: на три четверти взрослое тело и полузрелый рассудок. Он размышлял об очертаниях холмов. Оказывается, они на женские груди похожи. Эрик стихи сочинял, по большей части сонеты, записывал в черной тетрадке, которую дома носил с собой, чтобы не обнаружила мама. Стихи были сплошь о природе.

В одном черном носке была дырка; школьные брюки шерстили в паху. Вспомнилась школа, вся эта каторга, хлопоты и тревоги - не опоздать на урок, на игры, не забыть чего в раздевалке, не сделать того, сего, третьего - засмеют. С занятиями-то как раз все в порядке, если сосредоточиться. И смеются не часто. Но в начале каждого полугодия такая берет тоска, даже тошнит, физически. Скорей бы все это кончилось, навсегда.

Когда- нибудь, текли мысли Эрика, я, наверно, поеду в Кембридж. Неизвестно, какой он, Кембридж, но уж точно не школа, совсем другой коленкор. Вдруг осенило: если очень стараться, можно стать доном. Представилось, как торжественный, величавый, в плаще, он наставляет студентов: "И в пятых, господа…" Да, приятно. Губы сами сложились в улыбку.

Ах, доном стать - да куда мне, никогда я не стану доном, если не преодолею своих ужасных недостатков. Я заика, я безалаберный. Вот что ужасно. Нет-нет, надо только твердо ре-

шиться. От заиканья я вылечусь, и я буду аккуратней. Ничего невозможного. Да, но я забывчивый. Я вечно задумываюсь. В школе из задумчивости выводят друзья, добродушным пинком в зад. Весело напоминают: "Опять размечтался".

Вылечиться от заиканья совсем легко: надо просто считать перед тем, как откроешь рот, и всегда заранее хорошенько обдумывать, что хочешь сказать. Внешность тоже вещь поправимая. Для волос, например, можно просто купить брильянтин, и все. Но тут Эрику почему-то сделалось ужасно стыдно. Тошно даже представить себя в таком виде: прилизанные волосы, изящно повязанный галстук, костюм с иголочки. У Мориса волосы всегда сияют, как шелк. Но то Морис. А я урод. И глупо даже стараться. Я страшила.

Взглянул на себя со стороны - я урод, я нескладный, и совсем не дается как раз то, в чем так бы хотелось блеснуть, - лупить в теннис, показывать фокусы, жонглировать апельсинами, форсить на велосипеде, щелкать пинмюнговым мячиком, разбирать механизмы - тут сплошные провалы, и дурацкий "талант" к истории только их оттеняет; взглянул на себя со стороны, и такая взяла тоска, что скривился от омерзенья и почувствовал, что готов выкинуть что-то дикое, безобразное, скажем, на бешеной скорости разлететься в машине Джерал-да, а там будь что будет.

Мать встретилась с ним глазами, улыбнулась.

- Не надо горбиться, детка. Сутулым будешь.

Для нее я все еще маленький, думал Эрик. Милая мамочка, совсем она меня не понимает. Так и будет вечно со мной цацкаться, как с девятилетним.

Заглянул в глаза Лили, такие прозрачные, ясные. От их красоты, как всегда, почувствовал легкий укол совести. Мамочка, милая, я к ней несправедлив. И всегда был несправедлив, эгоист паршивый. Вечно я упускаю из виду, как она, должно быть, страдает. Как, наверно, ужасна ее жизнь. Всегда-всегда буду о ней заботиться, как могу, постараюсь облегчить ее участь.

И сегодня, вдруг решил Эрик, не пойду я к тете Мэри. Возьму и дома останусь. Свинство с моей стороны, и как я мог даже помыслить о том, чтоб уйти сегодня, сразу после такого. Почитаю маме вслух, пойду с ней погулять. И самому будет даже гораздо приятней, чем идти к тете Мэри. Ну это, положим, неправда, себе^го зачем врать. Все равно же я остаюсь, я никуда не иду. Губы уже округлялись, готовя слово "пойдем" - пойдем вечером погулять, мамочка?

Но вспомнил, что надо считать, прежде чем произносишь слово; такая морока; и решил, что попозже спросит, оставшись с ней наедине.

Отца убили, когда Эрик был в школе. Учился в первом классе закрытой школы, и та телеграмма, вместе с письмом

матери, кажется, только прибавила очень темный отлив к без того горькой участи: военные пайки, пинки старших мальчиков, одиночество, неуют, сиротливость.

Назад Дальше