- Ты забыл, - напомнила она. - Ты всё рассказал мне о ней, когда не в мою пользу сравнивал меня с ней. Помню, как я была подавлена. Она то, да она сё. И потом, мне было невдомёк, что это лишь парижский снобизм. Просто в те дни нельзя было не иметь интрижки в Париже, иначе тебя могли засмеять. Но я этого не знала - ты воспользовался моим неведением. Тем не менее я слушала очень внимательно, горя желанием всему научиться. И я никогда не забывала о Соланж. Больше того, я докажу тебе это. В половине двенадцатого. Кафе "Аржан", договорились?
Ну конечно, так обычно и было: кафе "Аржан", потом обратно сюда, на нежные учения, настолько теперь далёкие, что стоило немалых усилий воскресить в памяти беглую смену чувств на белом болезненном лице моей маленькой парижанки.
- Боже правый! - воскликнул я. Ворошить прошлое - дело не из обычных; никогда не знаешь, какой хлам обнаружишь - хлам, который хранится в человечёской памяти. Тонны старья, от которого избавляется одна-единственная жизнь, промелькнувших мыслей; но нет, кто-то всё записывает - когда случайное замечание, когда всю историю болезни. - Очень хорошо, - покорно согласился я. - Приходи и сыграй её.
Она сыграла её настолько убедительно, что на мгновение мне показалось, что глаза меня обманывают, - конечно, она не могла выглядеть в точности как Соланж, к тому же на тёррасе кафе даже в столь раннее время было немало молодых женщин - как дешёвых украшений на лотке уличного торговца. Но с другой стороны - Соланж! И только когда официант положил передо мной маленький клочок, оторванный от газеты, с выведенным на нём знаком вопроса, кивком головы показав на автора послания, Соланж вышла из могилы на тёплое весеннее солнце. Соланж в зеленовато-голубой, плохо скроенной юбке, сизо-серых поношенных туфлях, пожелтевшем плаще цвета старого манускрипта, дешёвые бусы, сумочка из крокодиловой кожи, розовато-лиловый берет. Она встала и пошла ко мне - то же густо набелённое лицо и чёрные круги подведённых глаз, та же вызывающая и одновременно неуверенная походка (Неуверенность в себе была до некоторой степени свойственна и самой Иоланте.) "Jesuislibre Monsieur". Среди тех стеснительных студентов: немцев, швейцарцев и американцев - монотонный и слабый жалобный голос, глубокая печаль прятались за вызывающе-развязной улыбкой.
- Иоланта, - воскликнул я, - этого ещё не хватало, ради всего святого!
Она рассмеялась знакомым задорным смехом и опустилась на плетёный стул рядом, положив на столик между нами сумочку. Хлопнув в ладоши, подозвала официанта и заказала coupe своим удивительным серебристым голосом.
- Давай скажи, что я не умею играть. В "Таймс" так прямо и пишут.
Но я ещё не отошёл от потрясения, вызванного её блестящим перевоплощением в Соланж. Конечно, она была в парике - коротком и рыжеватом и с двумя мушками в уголках улыбающихся губ. Что и говорить, в таком виде её никогда бы не узнали.
- Видишь? - сказала она, беря меня под руку. - Так что мы можем спокойно поговорить. Расскажи мне всё, что произошло с тобой за это время.
Мне, может быть, стоило ответить, что произошло как будто много всякого, но ничего особенно катастрофического. Однако с чего начать? Я было попытался коротко изложить ей историю моей удачи - но многое ей и без того было известно. Она слушала внимательно, не перебивая, только время от времени кивала головой, словно мой рассказ подтверждал то, что она предвидела.
- Мы с тобой в одной лодке, - наконец сказала она. - Оба богаты, знамениты и больны.
- Больны, Иоланта?
- В моём случае - физически.
- А в моём?
- Ты избрал неверную дорогу - я знала это ещё тогда: твои карты всегда это показывали, и потом ты сам - ты всегда рассматривал реальных людей как своего рода иллюстрацию деятельности желез внутренней секреции.
Я чувствовала, что ты никогда не будешь свободен, и позже, когда услышала, что ты стал работать на мерлиновскую фирму, сердце моё сжалось. Я знаю, чего мне стоило освободиться от них. И знаю, что ты никогда такого не сделаешь.
- Почему я должен что-то делать? - резко сказал я. - Меня всё вполне устраивает. - Она взглянула на меня с тревогой, граничащей с отвращением; но потом лицо её изменилось. Она поняла, что я не говорю всей правды. - Всему, что я имею, я обязан "Мерлину", - нравоучительным тоном сказал я, и мне самому стало тошно от своих слов.
Тогда она засмеялась. Уф! Похоже, наш разговор пошёл не в ту сторону.
- Давай пройдёмся, - сказал я.
Когда мы проходили мимо кафе "Дом", она заставила меня заглянуть туда и посмотреть, нет ли мне послания от Соланж. И конечно же, оно там было, написанное на характерном корявом французском: оставила его там миссис Хенникер.
- Это уже слишком, - сказал я с вымученной любезностью. - Лучше, пожалуй, вернуться в гостиницу и…
На мгновение в её глазах мелькнула печаль и тут же спряталась за улыбкой. Снова взяв меня под руку, она зашагала в ногу со мной. Мы неторопливо прошли парк, разглядывая статуи и негромко разговаривая, - обитатели разных миров.
- Так значит, ты свободна, как ты это называешь? Что это значит для тебя, Иоланта?
- Всё - мне просто необходимо быть свободной. Но это стоило мне очень дорого. По сути, моя компания постоянно находится на грани банкротства - по милости Джулиана, разумеется. Для него нож острый видеть меня свободной.
- Ты знаешь Джулиана?
- Видела его однажды - мы обменялись с ним единственным взглядом, который я на всю жизнь запомнила. Я тогда поняла, что он любит меня, - но на свой извращённый лад, больше потому, что я не поддавалась ему, рвалась на свободу. На первые свои деньги я основала собственную фирму, сама выбирала себе роли. Джулиан попытался разорить нас, потому что - опять извращённость - единственный для него способ получить меня было сделать меня своей собственностью, иметь львиную долю в моём деле. - Она рассмеялась, без горечи, но грустно. - Если бы вы, мужчины, не угнетали женщин, где б вы были? - добавила она с улыбкой. - Но Джулиан давил столь странным образом, что я даже постаралась научиться его манере, чтобы потом применять самой.
- Как вы встретились?
- Мы не встречались; наши люди, занимавшиеся изучением зрительской аудитории, сказали, что среди моих фанатов есть такой, кто не пропустил ни одного моего фильма и смотрит их помногу раз. Они хотели рассказать об этом в газете, но владелец сказал журналисту, что Джулиан запретил писать об этом. Тогда они показали мне его на ярмарке.
Не знаю почему, но я почувствовал ревность.
Через Люксембургский сад, мимо детских песочниц и прочего, неторопливым шагом, влекомые неумолимо раскручивающейся нитью наших афинских воспоминаний. Многое было мне удивительно; это всё равно что наткнуться на связку писем, когда-то бегло просмотренных и засунутых в дальний угол, - а теперь, перечитывая, обнаруживать много такого, чего тогда не заметил. Например: "Потом я очень удивлялась своей уверенности, что люблю тебя. Конечно же, я тебя любила, но по одной-единственной причине. В конце концов, потому, что ты не понимал меня, и это позволило тебе занять такое место в моих мыслях - само твоё странное безразличие. Потому что ты мог быть объективным, невозмутимым и, как следствие, внимательным ко мне". (Ах, дорогая, это просто аппендикс любви.)
- Временами я думала, что, как человек, ты просто ничтожество, но и мысли не возникало уйти от тебя. Ты не знаешь, Феликс, как мало на что может надеяться женщина в жизни, - хотя бы на самый необходимый минимум: внимательность. Мы не были настолько уверены в себе, чтобы поверить, что можем когда-нибудь быть любимы - что случится такое чудо в жизни. Но надо ведь как-то жить? Женщину можно завоевать просто уважением, она довольствуется этим, когда доведена до отчаяния. Смотри, ты прилюдно брал меня за руку, хотя все Афины знали, что я уличная девка. Ты не боялся появляться со мной, распахивал передо мной двери. Какое благородство, думала я. Любой бы подумал, что мы с тобой помолвлены. Но, конечно, позже я поняла, что за этим ничего не стояло, - это были чистой воды рассеянность и незнание психологии людей, живущих в малых столицах. - Она весело засмеялась; я повернул к себе её милое лицо, желая обнять её, но она застонала от боли и сказала, что швы ещё не зажили. - Ты любил говорить, что в своей работе движешься от недоказанного к доказанному, но потом я поняла, что каждое новое открытие опровергает твоё доказательство. Уничтожает его. Твоя работа - это твоё спасение, необходимое, потому что ты слаб.
Меня её слова не трогали, я наслаждался тёплым воздухом Юпитера, листвой, скрипом подошв прохожих, которые шагали словно по раскачивающейся палубе или семенили против солнца, удерживая рвущихся с поводков громадных течных собак. Может интуиция стать условным рефлексом?
- А потом, - продолжала она, - я услышала о том, что ты сделал, и, думая о тебе, скрестила пальцы. Я почти поверила, что однажды ты можешь решиться стать независимым, как я. Но когда на следующий день я увидела твоё лицо, мне стало ясно, что это было несерьёзно. У тебя был всё тот же странный отрешённый взгляд, как всегда; мне захотелось поцеловать тебя крепко, радостно, просто потому, что в толпе был Джулиан.
- Джулиан был там?
- Думаю, это был он.
Секунду я поддавал носком ботинка камешки, не зная, разозлиться мне или не стоит.
- Мне не доставляет большого удовольствия выслушивать эти супружеские поучения, - сказал я наконец, - и твою похвальбу, что ты, мол, сделала для меня что-то особенное; ты сама-то работаешь на суррогатную культуру толпы своими пошлыми слезливыми вариациями классики, которую ставят недоумки cineastes.
Иоланта наслаждалась, глядя на меня. Потом сказала:
- Дело не в этом; пусть это даже была бы всего лишь маленькая швейная мастерская в Плаке, а не киностудия. Это означает жизнь без лжи, опасных тайн, полную жизнь. Настоящую свободу. Мою собственную.
Я презрительно рассмеялся:
- Настоящую свободу? Она бодро кивнула:
- Ты наверняка спрашивал себя, насколько сам реален; ты думал, реальность стала для тебя иллюзорна не только по милости фирмы. О, я не говорю, что фирму можно обвинить в чём угодно, кроме доброты, нет, она помогает достичь того, чего ты хочешь, к чему стремишься.
- Тогда к чему все эти речи в пользу бедных?
- Я рассердила тебя, - грустно сказала она. - Давай поговорим о чём-нибудь другом. Знаешь, Графос умирает; он заслуживал бы любви какой-нибудь добросердечной женщины, если б нездоровье не лишило его ума. Злая шутка судьбы - он вообразил, что любит меня. А я слишком хорошо к нему отношусь, чтобы разубеждать в этом. В конце концов, он воспитал меня, научил видеть - несмотря на свои извращённые привычки и вкусы.
Мы подошли к дверям старой гостиницы; я взял свой ключ, и мы не спеша поднялись наверх, держась за руки. Она хихикнула, оглядев комнату:
- Как это похоже на тебя, селиться в таком номере. - Она подошла к грязному окну и посмотрела на листву. Пошёл дождь, даже не дождь, а ливень. - Помнишь испорченный пикник на Акрополе, когда небо, казалось, извергало потоки жидкого стекла и от наших следов на мраморе шёл пар?
Она скинула туфли и легла рядом со мной, подложив подушку под затылок и закурив сигарету. Не хватало только горящей свечи и иконы. …Иконы, галерея коллективного чувствительного. Они виделись мне сквозь дрёму. ("Нет Бога и нет Замысла: и когда это признаешь, начнёшь осознавать себя"?) Она спокойно лежала, полуприкрыв глаза. Я вновь проник сквозь холст, внешние погребальные покровы боготворимой мумии. Прежде всего нельзя мифологизировать страстную тоску.
Я нашёл её руки и сжал их; мы лежали в полудрёме, каждым вздохом воссоздавая, как археологи, давно погибшее прошлое. Таинственные щелчки и свист маленьких сов; горы листвы, неуклюже летящие в парках. Фирма была как одно из тех произведений искусства, которые гибнут оттого, что автор не может остановиться, стремясь довести его до совершенства. ("Высшее счастье немногих гениев в том же, к чему стремится природа, большая аристократка".) Белых мышей, которых я препарировал, держали в голоде, мучили от имени науки - как сказал бы Маршан; некоторых людей можно убедить лишь кровопусканием. Я нежно поцеловал её в затылок и лежал расслабленно, подрёмывая возле неё, пока её милый голос продолжал тихо и мёдлительно говорить.
- Это ужасно, чувствовать, что ничего уже не будет в жизни - что нет ничего неизведанного, что ждало бы тебя впереди: всё то же, повторяющееся в новых комбинациях - и только подтверждающее твою несостоятельность. Жизнь идёт по нисходящей, ты живёшь посмертной жизнью, кровь холодеет, ничто не заставляет сердце биться сильней. - Она прижала мой палец к своему запястью, чтобы я почувствовал медленный спокойный пульс. - И всё-таки на этом пути есть такое благое место, где огромное новое понимание может выскочить, как лев из придорожных кустов, и растёрзать тебя.
Тихие вздохи, молчаливые паузы, мы словно приняли наркотик: без помощи секса мы возвратились к доисторической форме старомодной близости.
- Ты можешь сказать, что это моё проклятие, потому что я мало кому принесла утешение, а некоторым принесла горе. Не умышленно, но просто потому, что наши жизни пересеклись. Взять Ипполиту - я была вынуждена обманывать её. И других, как беднягу Сиппла. Каждый раз, бывая в Полисе, я навещаю его, вроде как чтобы искупить вину, хотя мы никогда не упоминаем о моём брате.
- А что же Сиппл?
Она встала, зевая и потягиваясь, чтобы сесть перед зеркалом, сняла парик и принялась осторожно его расчёсывать.
- Я думала, ты знаешь о том юноше; это был мой брат, мне пришлось убить его.
Это было как гром выстрела в тихой комнате. Она, улыбаясь, обернулась ко мне с выражением терпеливой откровенности.
- А весь позор пал на бедного Сиппла. Ты знаешь, он слепнет. Теперь он дегустирует запахи. Ему наносят на его маленькую ручку мазок духами, и он говорит, что ещё нужно добавить. Среди прочего, он готовится принять католическую веру.
- Но почему, Иоланта? Что на него нашло?
- Всё это грустно - чтобы не позволить моему отцу взять вину на себя; тот был человеком очень вспыльчивым, горячим и поклялся наказать Доркаса. Перед образом Девы, понимаешь. Я знала, что он будет вынужден сделать это, хотя бы из-за своего обета. Я не могла позволить ему уйти в могилу с сознанием вины - человеку шестидесяти пяти лет. Поэтому я и вмешалась, чтобы оградить его; а Графос помог всё замять. Думаю, идея искупления на деле во многом порождена самомнением - кто знает?
- Как стрелы необходимы ранам, которые они наносят!
Она вернулась к кровати, прикурила сигарету и вложила мне в губы; так мы долго курили, глядя друг на друга.
Потом она заговорила о смерти отца. По крайней мере, он не знал, что она сделала ради него. Я живо представлял себе всю картину - маленький домишко с паутиной по углам, столом и тремя стульями у очага. Умирающий крестьянин борется со смертью от столбняка, медленно складываясь пополам, как нож.
- Ты когда-нибудь слышал, как человек вопит сквозь стиснутые зубы - вопит нечеловечески, как бешеный медведь?
И идёт, спотыкаясь, сшибая мебель. Он не сдавался, боролся со смертью за каждый дюйм. И застыл в такой странной позе. Словно пытался снять слишком тесные сапоги. Потом чадящие свечи; но даже мёртвый, он не желал ложиться. Каждый раз, когда его укладывали, он вскакивал, как чёртик из табакерки. Вопли деревенских. Но ничего не помогало, он не ложился в гроб. Наконец пришлось позвать деревенского мясника, разъять ему кости, как индейке, чтобы можно было закрыть крышку. У Иоланты пот выступил на лбу, она ходила взад и вперёд у подножия кровати. Ему перевязали руку лентой, зелёной лентой, перед тем как мясник пустил ему кровь. Её было так много в старческой, высохшей руке.
- Понимаешь, он не хотел сдаваться. - Она помолчала, потом продолжила рассказ: - Домишко ещё стоит, он мой, но у меня не хватает духу вернуться туда. Я оставила его, как был, ключ в дыре под колодезной плитой - да ты помнишь, правда? Если попадёшь в те края, заглянешь, скажешь мне, как он там? Во мне ещё достаточно греческого, чтобы чувствовать, что когда-нибудь, в старости, я могла бы возвратиться туда - но как? Кто-то должен очистить его для меня от этой дьявольщины. Феликс, если бы ты сделал это, я была бы тебе благодарна. Сделаешь?
Она сказала это так серьёзно, таким умоляющим тоном, что я ответил в своей беззаботной манере: да, сделаю. Но, конечно, теперь в этом нет смысла - слишком поздно, как всегда.
- А пока я здесь, - сказала она с горечью, - самая красивая женщина в мире, как меня называют. О Боже!
Теперь она недостижимо далеко, растворилась среди теней времени; лишь её маски сохранились в жестяных коробках с фильмами, сваленные в чуланах обанкротившихся компаний. Теперь Иоланта стала необъяснимой волной грусти, которая обдаёт меня всякий раз, когда я вижу полоску синего неба Греции или когда опускается над Плакой прекрасный вечер. А тогда - ужас и печаль в её голосе испуганного ребёнка, когда она сказала: "Смотри" - и, рывком распахнув дешёвый корсет, показала забинтованные груди, обложенные хирургической ватой и оттого пухлые, как горячие булочки.
- Я ещё не до конца вылечилась.
- Рак? - воскликнул я, но она отрицательно покачала головой.
- Пока, по крайней мере, нет. Всё ещё нелепей. В прошлом году в Голливуде стали применять новый метод поднятия увядающей груди - введение жидкого парафина. Все просто помешались на этом. Но мне это пошло во вред, хотя я не единственная, кто решился на эту операцию, Феликс.
Со словами "Теперь ты знаешь всё" она снова подсела к зеркалу, чтобы привести себя в порядок. Субъекты календарного времени замурованы в великих столицах мира. Я позволил Иоланте погрузиться в глубины моих грёз; всё глубже и глубже она опускалась, подобно лоту, сквозь подводные миры памяти и желания, растворяясь в глубине, исчезая из виду.
- Ладно, - наконец сказала она, - хватит о грустном. Я заказала в прокате, чтобы подогнали машину к офису. Поедем за город, устроим пикник, поваляемся на травке, забудем, притворимся.
- Забудем, - сказал я и неожиданно вспомнил о Бенедикте. - Мне только нужно позвонить в офис, узнать, нет ли новостей от Бенедикты; последнее время ей нездоровится.
- Нездоровится! - сказала Иоланта. - Говорят, это всё оттого, что она принимает наркотики. Я слышала об этом сто лет назад, и это может быть правдой. По-видимому, Джулиан…
У меня кожу под волосами защипало от ярости, ярость поднялась по позвоночнику и взорвалась в мозгу, как чёрный пузырь бешенства.
- Не желаю больше слышать его имя! Умоляю тебя, Иоланта.
- Хорошо, - успокаивающе сказала она и поцеловала меня - поцелуем, способным строптивого ребёнка превратить в паиньку. Я хлопнул дверью тринадцатого номера, и мы спустились вниз.