Бунт Афродиты. Tunc - Лоренс Даррел 8 стр.


И в самом деле, всё это было ясно видно по выражению величавого, но несколько обмякшего лица. Лица человека, который тщетно пытается понять, что он, чёрт возьми, делает в подобном месте и в подобный час. С возрастающим изумлением он уставился на пюпитр, потом на собрание перед ним. "Разрази меня гром!" - громко сказал он. В этот момент Ипполита в полном отчаянии захлопала и тем спасла ситуацию. Все последовали её примеру, и шум аплодисментов словно бы затронул некую тайную струну в удалённом уголке памяти лектора. Он нахмурился и закусил губу, пытаясь разобраться в рое смутных воспоминаний, как-то их упорядочить. Донкихотские аплодисменты звучали всё громче, и их смысл постепенно начал доходить до него. Весь этот народ собрался ради него! Ради этой ерунды - лекции. Широкая улыбка озарила героические черты. "Ну, конечно же, лекция", - сказал он с явным облегчением и поставил бутылку на землю - медленно, но не слишком шатаясь. Невозможно было понять, ясно ли аудитории, что он пьян, как это было ясно нам. Возможно, они знали его недостаточно хорошо, чтобы уловить, что за приятной вольностью манер скрывается нечто большее, чем непринуждённость великого учёного-иностранца. Кроме того, его спутанная грива и помятая одежда выглядели странно в этом собрании. Он появился из-за колонн, как какой-нибудь мудрец или пророк, - и, может, с оракулом в руке? Волна интереса покатилась по всем нам. Греки, с их прекрасным чувством театральной сути ораторского искусства, должно быть, поверили, что это был срежиссированный выход, единственно подходящий человеку, собирающемуся произнести речь с постамента этого самого загадочного среди древних монументов. Но для него было уже то хорошо, что в столь поздний час он вспомнил о лекции, - мысль о ней, должно быть, весь день всплывала на краю подсознания, - но вдруг он не подготовился к ней? Ипполита дрожала как лист. Мы стиснули ладони в общей тревоге, глядя, как он шагнул вперёд и вцепился в пюпитр, как дантист - в приговорённый коренной зуб. Он оглядел публику из-под нахмуренных бровей, как лев. Затем резко поднял руку, и аплодисменты смолкли.

- Весь день, - хрипло заговорил он тоном дельфийского оракула, - я размышлял, что рассказать вам нынешним вечером об этом, - широким жестом он показал на колонны позади себя.

- По крайней мере, он хоть на что-то ещё способен, - вздохнула Гиппо с растущим облегчением. Я бы сказал больше. Карадок с трудом ворочал языком, однако говорил ясно и отчётливо. Он быстро приходил в себя, речь его обретала обычную живость.

- Размышлял, - продолжал он скрежещущим голосом, - многое ли из того, что знаю, я осмелюсь вам рассказать.

Его вступление было нерасчётливо ярким. Он коснулся древних мистерий, сокровенных знаний, что было очень кстати в таком месте и перед такой публикой, и тем пробудил всеобщий интерес. Но потом тряхнул головой и в глубокой задумчивости надолго уткнулся подбородком в грудь. Мы, его друзья, испугались, что он задремал, - но наши страхи были напрасны.

В нужный момент Карадок снова вскинул львиную голову и, едва слышно икнув, продолжил в своей оракульской манере:

- Время должно вдохновлять нас высокими воспоминаниями, которые витают в сём месте. Прежде всего, кто они были, те наши предки? Кто? И как им удалось раскрыть возможности, скрытые в человеческих понятиях о красоте, обойти историю, сократить вечность? Может, с помощью молитвы, - но обращённой к кому, к чему? - Он смачно облизнул губы и окинул пылающим взором собравшихся.

- Отличная речь, - шепнула Ипполита, легонько толкнув меня локтем. - Но большинство здесь не знает английского и не понимает, что всё это - пустые слова. Зато с каким пафосом сказано, просто превосходно, правда? - Я согласился с ней; он явно начинал приходить в себя после бурного дня. Если ему удастся и дальше сохранять свой оракульский тон, тогда не важно, о чём он будет говорить. В нас забрезжила надежда.

Карадок тем временем продолжал:

- Всякий может строить, класть камень на камень, но кто способен достичь грандиозной бесстрастности этого искусства? Холодной расчётливости того классического безразличия, которое приходит только с отказом от желаний? В наш век мы стоим перед той же задачей, только решаем её иначе. Мы пытались очистить интуицию при помощи разума и её плода - техники и потерпели провал - наши здания демонстрируют это. Но мы всё живём, всё полны энергии, всё пытаемся чего-то достичь, привитые на те древние мраморные корни. Они ещё не отторгли нас. Они ещё не отмерли и ждут, что мы, их себялюбивые и равнодушные отпрыски, продолжим их дело, да; и их архитектура - тот плод, вкушая который, всяк из нас познаёт их. Она - герой любой эпохи. По ней можно прочесть судьбу, догматы и пристрастия времени, бытия, места, материала. Но в век обломков, в век, лишённый истинного космологического представления о воздействии и его силе, что мы можем ещё, кроме как путаться, импровизировать, сомневаться? Здание - это язык, который говорит нам обо всём. Он не может обманывать.

Ипполита снова зашептала:

- Единственная беда, что во всём этом нет никакого проку для меня. Во всей этой тарабарщине, чёрт его побери!

- Не волнуйся! По крайней мере, он пришёл и выступает.

А Карадок постепенно обретал свою обычную уверенность. Незаметным движением он поднял бутылку и поставил на пюпитр перед собой. Один её вид, казалось, придаёт ему мужество, когда он бросал на неё нежный взгляд. Он продолжал свою речь, сопровождая её отрепетированно-выразительными жестами:

- Что могу я сказать вам о нём, об этом человеке, этих людях, которые измыслили и выстроили сей трофей? По правде говоря, всё. Более того, это всё вы тоже прекрасно знаете, хотя, может быть, по-настоящему этого не понимаете. Ибо каждый из нас пробыл должный срок в материнском чреве, не так ли? Все мы некогда жили в предыстории, все с муками родились в так называемый мир. Если я могу поведать вам автобиографию этого памятника, то лишь потому, что она начинается с моего собственного рождения; я поведаю вам о его происхождении, рассказав о своём.

В первые двадцать четыре часа после появления на свет мы должны осознать полное превращение данного существа из обитающего в воде в обитающее на суше. Никакое иное превращение, вроде превращения хризалиды в бабочку, не может быть более радикальным, более полным, более сущностным. К примеру, кожа из органа внутреннего, заключённого в оболочку, становится внешним, подвергающимся воздействию свежего и шершавого воздуха. Тельце этого маленького страдальца должно приспособиться к ужасному падению температуры. Свет и звуки терзают глаз и ухо. Неудивительно, что я ору. (Карадок издал короткий, но леденящий вопль.)

Идём дальше: младенец, подобно исследователю неведомого, должен обеспечить свою потребность в кислороде. Разве это свобода? Почти так же угнетает и то, чем слабый организм вынужден дышать, - с некоторой долей смертоносной окиси углерода, неизбежно чреватой лёгким кислородным голоданием. Ай-яй! Удивляет ли вас, что единственное моё желание - это убраться назад, не просто в уютную материнскую сумку, но прямо в тестикулы обезьяньего предка, поскольку мой отец действовал всего лишь как его доверенное лицо, полномочный представитель. Могу сказать, что Карадок вовсе не находит это забавным. Мои органы дыхания работают с большим напряжением. Я лежу на столе, покойницком столе моей бессмертной жизни, - извиваясь, как скат на сковородке. Но этого мало. В течение нескольких часов я должен пережить ещё более кардинальные перемены. Моей сердечно-сосудистой системе, которой было столь уютно и хорошо в социалистическом государстве материнской утробы, необходимо перейти от однообразного, но щедрого питания от плаценты к новому источнику - полностью перестроиться. С этого момента мои лёгкие становятся важнейшим, больше того, единственным поставщиком кислорода. Подумайте об этом - и пожалейте дрожащее дитя.

В этом месте оратор задрожал, изображая несчастного новорождённого, и приложился к бутылке, словно ища тепла и забвения младенческих воспоминаний.

- При рождении центры, регулирующие температуру тела, к большому прискорбию, ещё неразвиты. Чтобы мотор хорошо работал, потребны недели приработки. При рождении, как я сказал, происходит пагубное охлаждение тела, но зубами не постучишь, так как зубов ещё нет. С этим надо что-то делать, и я таки нашёл выход. Я стал пойкилотермным - способным менять температуру тела в зависимости от температуры окружающей среды. Врач был в экстазе от самого этого слова. Пойкилотермным! Он сунул мне в задницу динамометр и стал снимать показания, отсчитывая время мановением пальца. Но я уже жаждал покинуть поле этой неравной борьбы, получить пенсию и уйти на покой. Но не могу отрицать, что я немного научился глотать во время моего пребывания inutero. Наличествовали и слабые сокращения желудочно-кишечного тракта - так, вялые пробы. Но я понимал их смысл не больше, чем новобранец понимает смысл жестокой муштры; даже меньше, должен я сказать, много меньше. Новобранец ещё может как-то предположить, к чему его готовят, - но как мог я представить себе своё будущее?

Конечно, я делал какие-то сосательные движения прежде, чем появилось, так сказать, что сосать. Ах, материнская грудь - какое неизъяснимое облегчение! Какой дивный утешительный приз за мою капитуляцию!

Всё это важно понять, друзья мои, если мы собираемся всерьёз разобраться в феномене Парфенона. Дитя стерильно чисто в миг рождения; но несколько часов спустя… ведь оно оказывается в мире, кишащем всеми теми микробами, что делают жизнь человека среди его смертных современников столь отвратительной. Как вы можете догадаться, всё это мне не понравилось, и я незамедлительно выразил своё недовольство, насколько позволяли голосовые связки. Тем временем, однако, кожа начала регулировать водный баланс организма с помощью потоотделения. Но положение оставалось ещё чертовски опасным - система капилляров слишком подвержена расширению и сокращению. Но я держался - не осознанно, силой воли, - а подталкиваемый моей биологической тенью. Постепенно дыхание начало стабилизироваться. Но как медленно в младенчестве увеличивается систолическое давление. Пульс, такой частый при рождении, медленно снижается до семидесяти двух ударов в минуту у взрослого человека. А пока я также развивал свою систему ферментов для усвоения разнообразных химических сущностей, которые вынужден был глотать, чтобы поддерживать своё улиточное существование. Как долго это тянется! Я имею в виду развитие слизистой, чтобы должным образом усваивать протеины.

При рождении внутренняя оболочка кишечного тракта является совершенно недостаточным барьером, который не препятствует более сложным протеинам попадать в кровоток непереработанными. Может быть, тут кроется причина позднейших аллергий; до сих пор я не выношу крабов, если они не маринованные в виски. Ну и конечно, при рождении способность почек очищать и удерживать вредные вещества ещё прискорбно мала.

Почти двадцать шесть недель после фатального события я с трудом переходил на химически совершенно иную группу гемоглобина. Видите ли, дыхание у меня было намного больше диафрагмальным, нежели межрёберным. Пришлось проявить терпение, пока оно не стало межрёберным. Я добился своего. Но благодарности так и не дождался. Конечно, некоторую крепость мышц я приобрёл ещё inutero. Я не хвастаюсь. Это в порядке вещей. При рождении у младенца отмечается перенапряжение мышц, которое постепенно проходит. Так было у меня. Не стану распространяться о других своих способностях, которые мне необходимо было проявить, если я надеялся выжить и строить города или храмы: способности регулировать работу кишечника, питание, его подачу. Я прошёл через все эти стадии, пока, к концу младенческого периода, мой гомеостаз более-менее не установился. Я уже не сосал, а кусал и жевал - но с большой неохотой. Зубы, которые начали расти после шести месяцев, постепенно достигли размера нормальных молочных примерно к двум годам. К этому времени я, конечно, оставил на матери следы своей неуёмной натуры, кусая её грудь, что явилось причиной неоднократных вспышек мастита.

Тут я должен добавить, что к тому моменту, как я смог произнести первое слово, я уже прошёл университет материнской любви и впитал - с её голосом, вкусом, запахом, молчанием - исчерпывающие, безапелляционно исчерпывающие культурные взгляды, и у меня ушло полвека или больше на то, чтобы выработать собственные и воплотить их.

Культурное влияние оказывалось с каждой крупицей её волнения, раздражения, предпочтений, моральных и интеллектуальных предрассудков. Всё это проникало в меня, как токи массажистки, как радиоволны, - совершенно независимо от логически мыслящего переднего мозга. Отлитый в общей форме, с пенисом в классическом состоянии эрекции, я выскочил на сцену, чтобы играть свою роль - замечательную и выдающуюся роль - в этом фарсе, где люди думают, что они свободны. "Женщина, - с пародийным высокомерием закричал я, - ну какое я имею к тебе отношение?" Ей незачем было отвечать. Исповедальная близость этих первых нескольких месяцев абсолютной зависимости оставила на мне отпечаток, след изложницы, знак, что никогда не изгладится. Самим своим обликом я обязан ей: неряшливостью, неуклюжестью, косолапой походкой, пристрастием к крепким напиткам - ответными реакциями, которые она воспитала во мне, заставляя слишком долго плакать в одиночестве, уходя из дому и бросая меня одного… Как я могу отблагодарить её? Ибо все мои города построены по её образу. У них не более четырёх ворот, необходимых, чтобы символизировать единение. Четвертичность разрешённых противоречий - несмотря на то что творить что-то, опираясь на прямоугольник, труднее, чем на вольную кривую или эллипс.

И всё же даже теперь, после стольких лет борьбы, могу ли я сказать, что мои усилия увенчались успехом? Разве знания, полученные юношей и даже взрослым, сравнимы по воздействию с теми, что внушаемы этой начальной школой влияния, оставляющей свои следы как в сознании человека, так и в мраморе под его резцом. Идея образования, в обычном понимании, - это, конечно, нелепость. О, возможно, когда-нибудь оно будет означать своего рода психологическую подготовку к освобождению от этих оков, этой биологической тюрьмы, которое все матери желают для своих сыновей, видя их сексуальными штыками и воодушевляя их на подвиги подобного рода, тогда как все отцы желают, чтобы их дочери были просто плодоносным продолжением своих матерей. Но штыки кончают боями и глубокими могилами - оглянитесь вокруг; а женщины, чтобы скрыть свою удовлетворённость, кончают похотливым траурным нарядом, чей покрой подчёркивает их красоту.

Каким же тогда возвышенным актом дерзости было создание этого порядка и, Боже мой, каким недолговечным - акт утверждения, когда всё было против него, человека, который однажды стал во весь рост в тени его матери и явил миру эту ужасающую каменную грёзу! Он ещё не смел и думать о существовании иной тени, освобождённой от пут, - о душе. Бессмысленное, но благодатное плацебо. Да, господа! Ибо это раннее представление о душах мёртвых сначала предполагало продолжение земной жизни и под землёй и с неизбежностью привело к строительству гробниц… пеленание трупов в каменный век символизирует их пребывание на одном месте. Первый дом, гробница, стал внешней оболочкой для души умершего точно так же, как настоящий дом (его окна дышат, как лёгкие) был жилищем живого человека - как, вообще говоря, тело матери было жилищем покачивающегося в водах эмбриона. Но от всего этого к храму - какой скачок воображения! Человек сбросил хтонические узы и обрёл крылья; ибо мы наконец имеем и укрытие для автобусов, и обитель бессмертного и Божественного.

Так или иначе, ему удалось - в один краткий миг - понять генетику идеи и разорвать кровосмесительную связь. Вы можете кричать "ура", но одно - освободиться от хтоноса, и совершенно другое - принять собственное исчезновение (когда не будет рядом мамочки, чтобы помочь). Его гробница становится лодкой, которая перевозит его через тёмные воды подземного царства. Бедный крохотный эмбрион, бедный псевдоисполин. Этот повторяющийся проблеск прозрения беспрерывно вспыхивает и пропадает, вспыхивает и пропадает. И в эти мгновения его кенотафы подвергаются разрушению.

Но если вы не можете забрать его с собой - ваше наследие, - вы не можете и оставить его здесь. Возникает большая историческая дилемма. Его чувству пластики необходимо стать единым целым с его теперешним знанием, как тактильным, так и информативным. Масштаб его видения, сколь бы широко оно ни охватывало прошлое, настоящее и будущее, должен оставаться человеческим. Результат этой борьбы и этой дилеммы, частично решённой, вы можете видеть здесь, в этом каменном наброске. Витрувий рассказывает историю - как Ион при основании тринадцати колоний в Икарии увидел, что память начинает подводить переселенцев, теряет чёткость. Строители, которым была поручена задача возведения новых храмов, поняли, что забыли размеры старых, которые хотели повторить. Когда они обсуждали, каким образом сделать колонны изящными и одновременно надёжными, им пришло в голову измерить человеческую стопу и сопоставить её с ростом. Обнаружив, что в среднем стопа составляет одну шестую часть от роста человека, они возвели колонны в соответствии с этой пропорцией, сделав диаметр основания в одну шестую общей высоты, включая капители. Так в храмовом строительстве дорическая колонна начала повторять и олицетворять пропорции и концентрированную красоту мужского тела. А что же женщина? Одно нельзя представить без другого. Витрувий рассказывает, что, столкнувшись с трудностями при возведении храма Дианы, они решили прибегнуть к иным пропорциям, которые символизировали бы большее изящество женской фигуры. В этом случае диаметр основания составил одну восьмую высоты. То есть основание колонны представляло изящную жёнскую стопу. На капители они изобразили змей, свисавших справа и слева, как завитые локоны; спереди - завитые чёлки и гроздья фруктов, как бы украшающие причёску, а ниже, вдоль всей колонны, неглубокие желобки, обозначающие складки женской одежды. Таким образом, один из двух стилей колонн символизирует обнажённую мужскую фигуру, а другой - полностью одетую женскую. Конечно, эти пропорции не остались неизменными, ибо те, кто пришёл позже и обладал утончённым разборчивым вкусом, предпочитали менее массивные колонны (или более высоких женщин?) и потому установили отношение высоты дорийской колонны к среднему диаметру как семь, а ионийской - как девять к одному.

Назад Дальше