Они не говорили ни слова, просто протягивали руки и никогда не благодарили за милостыню. Немыслимо было услышать от них "Спаси Господи". Ять сразу догадался, что подаяния они просят только до поры, используя это занятие не ради прокорма, а для маскировки, как требующее наименьших усилий. Смешны были разговоры о том, что темные наняты большевиками или эсерами, - это было мелко, скучно, мимо сути. Темные не желали никакого переворота. Они ждали только удобного момента, чтобы покинуть подвалы и захватить город - не ради переустройства, дележки или иных жестоких, но понятных целей, а просто в силу своей природы, которую вряд ли сознавали сами. Никто их не пестовал, не растил, не собирал. Они завелись сами, как черви в трупе. Настанет день - и они выйдут из подполья, возьмут власть и обрушат все; и тщетно будет ждать снисхождения тот, кто подавал больше других.
Об их делах Ять был наслышан - как-никак газетчик, крутился среди репортеров (и, кстати, склонен был уважать эту чернорабочую среду - их, а не его усилиями газета прибавляла тиражей и славы, он был приправой к основному блюду). Репортеры, молодые и впечатлительные, невзирая на показной цинизм бывалых путешественников по питерскому дну, рассказывали о вещах столь ужасных, что их не вмещало воображение. Ять, слава Богу, достаточно читал о преступлениях прошлого, - но те злодейства получали объяснение, иногда даже слишком рациональное, почти иезуитское. В Питере же с шестнадцатого года стали случаться преступления именно необъяснимые - словно убийца имел единственной целью уяснить себе, что у жертвы внутри. И, пытаясь потом вспомнить, что таилось в черных глазах на шафранных одутловатых лицах, Ять понимал, что главным в них было любопытство. Такое выражение он видел однажды на лице ребенка, который, склонив голову набок, улыбчиво наблюдал за тем, как кошка расправляется с мышью.
Темные не жили поодиночке - они собирались в подвалах и на пустырях, варили там жуткое варево, там же и спали вповалку, делили одежду жертв, сдавали деньги в общую кассу или вожаку (должен быть вожак, чудовищный, вроде муравьиной матки, не приведи Бог никому увидеть его), - и были в городе места, куда лучше не соваться. Когда на окраине в очередной раз нашли изувеченный труп - голова отрезана, вся кровь выпущена, - репортеры снова загомонили о ритуальных убийствах: начиная с дела вотяков, во всяком бессмысленном злодействе искали ритуал.
- Не там ищете, - сказал тогда Ять молодому Стрелкину, славному, расторопному малому, который от назойливой семейной опеки то и дело сбегал в трущобы, заводил агентуру среди извозчиков и вообще по-детски пинкертонствовал. - Секту ему подавай. Нет никакой секты, все страшнее и проще. Нищих замечали?
- Что значит - замечал? На каждом углу торчат…
- Я не про обычных. У этих темно-желтые лица.
- Ять, ничего вы не знаете, книжный человек. Это обычное следствие алкоголизма, в почках что-то начинает вырабатываться - или, наоборот, перестает. Побегали бы по питерским трактирам, сколько я, - и не то бы увидели.
Это умилило Ятя. Он поглядел на Стрелкина ласково:
- Коленька, сколько вам лет?
- Девятнадцать, но это ничего не значит.
- Да конечно, не значит. Побегал он. Вы бы к ним присмотрелись. Сдается мне, что они не совсем люди.
- Конечно, не совсем. Отбросы, придонный слои.
- Ах, милый друг, - вздохнул Ять, - ничего вы не понимаете. Что с того, что придонный слой? В нем-то, может быть, и водятся особые существа. Я раз в Ялте видел, как морского змея поймали. Плаваешь, а ведь и подумать не можешь, что на дне такая тварь водится. Люди давно уже разделились - поверху одни, на глубине другие.
- И что? Вы хотите сказать, что это нищие убили?
- Ничего не хочу сказать, Коленька, только допускаю. Вы сектантов не знаете, а я ими лет пять занимался, доныне плююсь. Они публика нервная, кошку убить не решаются. Во глубине России, может, и иначе, но тут-то наши, питерские. Нет, тут убийство хладнокровное, без совести, без колебаний, - из чистого любопытства. Впрочем, мы сами виноваты: вытеснили столько народу на дно - они и расчеловечились естественным порядком.
- Да вы тайный эсдек.
- Боже упаси. Я за неравенство, только в пределах. Иначе те, что на самом верху, и те, что в самом низу, - теряют человеческий облик, не находите? Посмотрите на Мудрова (Мудров был купец, фантастический богач; считалось общим местом, что он помогает террористам, хотя никто этого не доказал. Зато хорошо было известно, - он и не скрывал этого особенно, - что он живет, как с женой, с пятнадцатилетней племянницей, и это не мешало ему жертвовать огромные деньги на монастыри, а монастырям - с благодарностью принимать). Такой почти богом себя чувствует, вот и дурит, испытывает Божье терпение. А другие - это, как вы изволите выражаться, дно. Наших дураков послушать - на дне знай Ницше читают да о вере спорят. А они давно уже не люди, и разговоры у них не человеческие. Только и ждут, когда мы совсем ополоумеем, тут и выйдут потрошить встречных. И никакая это будет не социальная революция, а в чистом виде биология.
Разговор этот имел интересное продолжение. Ять давно забыл о нем, - он легко разбрасывал сюжеты, - когда месяца три спустя в редакции его остановил встрепанный Стрелкин.
- Ять, заняты?
- Только что обзор дописал.
- Выйдем, я не могу тут говорить.
Они зашли в чайную на Среднем проспекте - знаменитую, давно облюбованную газетчиками, запросто привечавшую и "биржевика", и "нововременца", - уселись в углу, спросили глинтвейну, и Стрелкин долго молчал, разглядывая Ятя.
- Интересный вы болтун, Ять, - сказал он наконец. - Врете, врете, а вдруг и правду соврете.
- Так всегда бывает.
- Я вчера от приятеля шел - в университете со мной учился, на юридическом. Я курса не кончил, заскучал, а он остался. Иногда захожу к нему, сестра больно хороша… Они на Преображенском живут, чудесное семейство, засиделся до неприличия. Час, помню, уже третий. Иду я пешком, благо близко, - ночь холодная, мороз щиплется, луна, как блин… навстречу никого… Страх меня какой-то взял, черт его знает. Тени своей пугаюсь. Ну, кое-как дошел. И вижу (дом-то мой уже в двух шагах): в соседнем дворе фигуры мелькают. Что такое? Любопытство, сами знаете… Зашел в подворотню, гляжу - и глазам не верю: Ять, дети! В глухую пору, в три часа… черт разберет! Маленькие, в тряпье, в лоскутьях, - играют без единого звука. Обычные-то шумят, галдят, - а эти бесшумно, как звери. Хотя ведь и звери визжат… И с такой злобой толкаются, ставят друг другу подножки, разбегаются и опять сбегаются, кто кого собьет… ужас! А следит за ними взрослый, тоже в тряпье, треух нахлобучен, - зябнет, приплясывает. Иногда, если плохо дерутся, показывает им - как бить побольней.
- Дети? - задумчиво переспросил Ять.
- Говорю вам, дети. Лет по семь, по девять… Пятнадцатый сон видеть должны в такое время, да еще зимой! И знаете - этот-то, с ними, из ваших… я ведь их тоже узнаю, только значения не придавал.
- Из темных?
- Да. Я, конечно, лица не разглядел, но повадку их знаю: они двигаются… как бы сказать? - не совсем по-людски. Будто недавно выучились и не уверены, так ли выходит. Ну скажите на милость, для чего взрослому человеку глухой ночью детей во двор выводить?
- И зачем, по-вашему?
- Похоже, будто учит чему-то. Я у одного лицо разглядел - он ударился сильно, но не плакал. Я люблю детей, когда под ногами не путаются. Но тут… никогда такого ребенка не видел. Ведь в ребенке… всегда невинность, что ли. Этому же было лет восемь, - но лицо этакое… взрослое, все повидавшее, только черты миниатюрней. Он в мою сторону поглядел - так и не знаю, заметил ли.
- Так, может, они и не дети? Уродцы, карлики, которых ночью вывели, чтобы днем не смущать прохожих?
- Нет, то-то и оно. Я по страху понял: у меня такой страх, только когда вижу действительно иноприродное. Нищих этих ваших я никогда не боялся, но тут… ночью… в пустом дворе - дети… зверство какое-то. Я уж бочком-бочком из подворотни, чтоб шагов не слышали, - юрк к себе! Утром дворника спрашиваю - скажи, Антон, никогда не видел ты тут ночью, чтобы дети играли под надзором бродяги? Что вы, говорит, какие дети, откуда… примстилось выпивши… Но я у Дворкиных не пью. Я вообще мало пью, вы знаете.
- Ну что ж, - Ять допил чай. - Молодцом, Коленька. Очень убедительно отдарились за мою идею.
- Да ведь я всерьез, - тихо и обиженно проговорил Стрелкин, и Ять устыдился сомнений.
- Сколько детей было?
- Человек семь, может, восемь.
- Не знаю, - сказал Ять после долгой паузы. - Может, и впрямь ночная школа нелюдей, а может, просто какой-нибудь сумасшедший решил, что ночью гулять благотворнее. Вот и собрал кружок последователей, гуляет по ночам с их детьми - нынче знаете сколько идиотов?
- Нет, нет, - убежденно ответил Коленька. - Все не то. Это школа, школа маленьких убийц. Ничего не боятся, никого не жаль.
- Хотите, сегодня вместе сходим посмотреть? - предложил Ять.
- Ну уж нет, - твердо отказался Коленька. Это было на него не похоже - в иное время он зубами ухватился бы за такую тему. - Я и днем туда больше не зайду.
Ять так и не узнал, был ли это талантливый розыгрыш, случилась ли у Стрелкина от холода и от любви галлюцинация, или и в самом деле темные начали воспитывать армию маленьких солдат. Но только весной семнадцатого шафранных нищих становилось все больше, и вели они себя все свободнее, - когда-то едва решались днем ходить по улицам, жались по углам, робели, втягивали голову в плечи, словно ожидая удара, а теперь внаглую расхаживали по Невскому. Подаяния почти не просили - только стояли у домов, подпирали стены и выжидательно приглядывались. Со Стрелкиным Ять о них больше не заговаривал.
2
О всяком человеке можно сказать мало определенного, о Яте - еще меньше. Лет ему от роду было тридцать пять, он был высок ростом, худ, женат, но с женой не жил десять лет. Ему нравились путешествия, таинственные истории, компании стариков и молодежи. Ровесники всегда казались ему взрослыми, а потому неинтересными людьми. Он часто смеялся во сне, смеялся бы и наяву, но был для этого слишком хорошо воспитан.
Подписываться Ятем он стал с двадцати лет - с тех пор, как начал публиковать в "Пути", "Глашатае" и "Веке" корреспонденции и мелкие рассказы. На досуге изучал труды нескольких полузабытых литераторов и потому состоял в Обществе любителей словесности, на заседания которого регулярно являлся. Ему, возросшему в среде разночинной, всегда на грани бедности, - мила была атмосфера академических собраний и профессорских семей, где утонченность, почти изнеженность так странно сочеталась с душевным здоровьем. Он играл немного в карты, симпатизировал кадетам, был одно время корреспондентом во второй Думе и на фронте, а потому давно понимал, что скоро все кончится. Однако понимал он и то, что хорошо кончиться не может: одна пошлость сменяет другую, зло побеждается только еще большим злом, и нет никаких оснований полагать, что когда-нибудь выйдет иначе.
У него имелись, как положено, имя, отчество, паспорт - причем квартира, снимаемая в шестиэтажном доме на Большой Зелениной, была записана по договору с домовладельцем на обыкновенную, хоть и не распространенную русскую фамилию. Фамилия эта, в свою очередь, была псевдонимом его отца, рано умершего врача и притом еврея-выкреста. Однако сам Ять давно называл себя Ятем, и по этому псевдониму знала его небольшая, но преданная аудитория. Псевдоним он взял не из трусости, не потому, что не любил отцовскую фамилию: она была не хуже, чему прочих. Ему нравилась буква. Ять и себя считал условностью, которая только по бесконечному терпению Божию не упраздняется. Но он знал, что без него нечто неуловимое сдвинется и перестанет существовать.
Врожденная грамотность давала ему единственное преимущество перед одноклассниками: он не был ни сильнее, ни красивее, ни богаче прочих - хотя тонкое его лицо и серьезные серые глаза нравились женщинам, - но то ли от детской привычки к непрерывному, даже за едой, чтению, то ли в силу особого таланта он всегда точно знал - когда в слове ять пишется, а когда нет. Он считался в классе экспертом по вопросам правописания. Со временем Ять все чаще задумывался о том, что правописание, в сущности, лишний ритуал, - но в мире только то и прекрасно, что не нужно. Насущных вещей Ять терпеть не мог.
Впрочем, нужно ему было немногое. После горьких и благотворных событий, случившихся в его биографии за два года до осени семнадцатого, он в полной мере оценил прелесть добровольного, с опережением, отказа. Главное было - остаться в одиночестве, без надежд и с минимумом вещей. Но вот что было страшно: усыхая, отказываясь от излишеств, привыкая обходиться ничтожной малостью, он все отчетливей чувствовал, что не приближается к смерти, а только удаляется от нее. Мир вокруг него рушился, уже осыпались дома и срывали вывески - сам же он чувствовал себя все более крепким и живучим. Ничего не желая, никого не жалея, почти ни о чем не помня, он стал вдвойне стоек, как дерево без листьев, - и в этой-то неубиваемой жизни, лишенной всего, для чего жизнь дана, была особенная тоска.
Тело его иссохло, натянулось, как струна. И он порадовался, когда наступила зима, начисто лишенная надежд и красок. Словно падал, падал и достиг наконец дна бездны; знать бы тогда, как далеко было дно.
Как он прежде любил зиму! С давних, детских времен в ней было что-то волшебное. За месяц до Рождества начиналось преображение витрин, их ликующее изобилие, в котором и благодушный окорок, и тающий от счастья сыр обретали особую одухотворенность. И осетры с приколотыми к ним раками, и угри, и сиги сияли кроткой жертвенной любовью, готовясь украсить семейное пиршество. Это были уже не отрады, чревоугодника, но равноправные участники мистерии, в которой само сложное, продуманное устройство быта перестает служить комфорту и становится формой служения божеству. Ять не знал ничего трогательнее, чем приготовления к елке, и не подарки нравились ему, а то, что их заботливо заворачивали и изобретательно прятали. Все служили друг другу. Жалок и умилителен тот, кто с благодарной улыбкой принимает угощение, но умилительней тот, кто в предвкушении чужого счастья готовит тонкое блюдо, раскладывает сложные и прекрасные вещи в осиянной электричеством стеклянной витрине, заворачивает подарки и заботливо прячет сюрпризы. Если Ять ребенком и мог помыслить Бога, он мыслил его таким - приготовившим бесчисленные сюрпризы для вечного праздника.
Теперь витрины были мертвенно-пусты, кое-где заклеены газетами, где-то и вовсе разбиты. Смерть больше не превращалась в сказку, с нее навеки слетел романтический флер, кончились декадентские игры - и она стояла над городом, во всей своей чудовищной скуке. Праздник гибели кончился, начались ее будни. Но чем скучней и безвыходней были эти будни, тем большую силу жизни ощущал в себе Ять, - слепую силу растения, которому все равно, есть еще электричество или его не было никогда.
3
Последняя веселая ночь Ятя случилась с двадцать пятого на двадцать шестое октября, когда редактор его газеты "Наша речь" Мироходов откомандировал его в штаб обороны города. Слухи о выступлении носились по Питеру, кто выступает - никто не ведал. Штаб обороны города находился в левом крыле желтого здания Генерального штаба. Пропусков не спрашивали. В здании с клетчатыми затоптанными полами, грязной лестницей и душным запахом сырого шинельного сукна сновали люди, которым решительно некуда было спешить: все чувствовали смутное возбуждение и не знали, что с ним делать. Так больной незадолго перед концом приходит в себя и начинает беспокойно шарить по одеялу, озираться, мычать - но обманываться этим возбуждением не станет и самый жизнерадостный лекарь.
Ять попросил дежурного провести его к кому-нибудь из руководителей штаба, ему указали дальнюю дверь, и он вошел в прокуренную комнату, где над картой склонялось несколько белозубых, смеющихся офицеров. Ять не понимал, над чем смеялись, но отчего-то легко разделил общее лихорадочное веселье. Он представился и поинтересовался, кто возглавляет штаб обороны. Ему назвали фамилию, которую он записал и тут же забыл.
- Можно ли его видеть?
- Естественно, можно. Но он теперь занят.
- Я понимаю. Правда ли, что ночью город будет взят?
- Неправда, конечно. Кому он нужен?
Все снова расхохотались. Входили и выходили замерзшие, возбужденные люди, задавали бессмысленные вопросы, и сам Ять чувствовал себя на нервном подъеме, какой всегда переживаешь в эпицентре больших событий. Долгое ожидание наконец разрешалось не пойми чем. История взяла дело в свои руки, можно не суетиться - отсюда происходило и странное облегчение, которое чувствовали все. Никаких больше обязанностей, только смотри.
Он еще дважды спрашивал сновавших мимо людей, иногда даже кивавших ему, как знакомому, - кто руководит обороной. Называли все время разные фамилии; в память ему врезался отчего-то генерал Каковский, ужасно смешная фамилия. В третьем часу вдруг грянул взрыв - стекла задребезжали, кто-то ясно сказал: "Это с Невы", на площади внизу протрещали и затихли выстрелы. Люди в коридорах задвигались быстрее. Ять бродил из комнаты в комнату, как пьяный. Никто ничего не понимал.
- Скажите, но город обороняется? - спросил он усатого краснолицего полковника, все время сморкавшегося в огромный пестрый платок.
- А как же, - серьезно ответил полковник. - Обязательно обороняется, все в наших руках.
- А где генерал Каковский? - тоном знатока поинтересовался Ять.
- Каковский? - переспросил полковник. - Вероятно, на укреплениях.
- Каких?
- Каковских, - еще серьезнее ответил полковник. - На каких же еще.
- А, - кивнул Ять. - А кто руководит обороной?
- Генерал Чхеидзе, - с ласковой улыбкой ответил полковник. - Усач, красавец. Гроза женского полу. Не пропускал ни одной юбки, страстно любил кахетинское.
- Но главное, что все в наших руках, - уточнил Ять.
- Разумеется, - пожал плечами полковник. - В чьих же еще. Красавец, усы - вот! (Он руками показал усы.) Тифлис от него стонал.
Все было похоже на опасную, щекочущую игру. Игра называлась "Оборона города". Правила заключались в том, чтобы ничего не оборонять, но старательно делать вид - ходить, нервничать. Когда забелел рассвет и клочья ночи, живописно располагаясь по окоему, принялись выцветать, Ять снова увидел давешнего полковника.
- А все-таки кто руководит обороной, mon colonel? - спросил он, почему-то переходя на французский.
- Генерал Огурчиков, - серьезно отвечал полковник.
- Не слыхал о таком, - столь же серьезно произнес Ять. - Любят ли его в войсках?
- Видите ли, - приблизив к нему лицо, выпучив глаза и переходя на ужасный шепот, сказал полковник. - Я никому об этом не говорю, вам первому. Разумеется, это не для печати. Запишите и немедленно опубликуйте. Дело в том, что огурчики, находящиеся под его командой, - страшные фанатики, не останавливающиеся ни перед чем. Генерал и сам не всегда способен остановить их. Поэтому город вне опасности, совершенно вне опасности…
- А как же поручики? - спросил почему-то Ять.