После грозы, тридцатого мая, весь день лил теплый ливень и мне пришлось сидеть дома, чтобы не промокнуть за несколько минут до нитки. К вечеру неприятно похолодало, я затопила печку. Окончив дела в хлеву, умылась и надела халат, собираясь немного почитать при свете лампы. Отыскала сельский календарь, он оказался заслуживающим чтения. Там было много чего понаписано о садоводстве и животноводстве, а мне необходимо было узнать обо всем этом побольше. Лукс лежал под печкой и уютно сопел, я пила чай без сахара и слушала монотонный шум дождя. Вдруг мне почудилось, что где-то плачет ребенок. Зная, что это только обман чувств, я вновь взялась за чтение, но тут Лукс поднял голову и насторожил уши, и опять послышался тихий жалобный плач.
В тот вечер в моем доме появилась Кошка. Насквозь промокший серый комочек сидел перед дверью и плакал.
Потом, в доме, она в ужасе вцепилась когтями в мой халат и яростно шипела на лаявшего Лукса.
Я прикрикнула на пса, он оскорбленно и нехотя залез обратно под печку. А я посадила Кошку на стол. Она продолжала шипеть на Лукса, тощая такая, серая, полосатая деревенская кошка, мокрая и голодная, но готовая защищаться зубами и когтями. Успокоилась она, только когда я прогнала Лукса в спальню.
Я дала ей парного молока и немножко мяса, она поспешно все это слопала, непрестанно озираясь. Потом позволила себя погладить, спрыгнула со стола, прошлась по комнате и вскочила на кровать. Улеглась там и принялась умываться. Когда она обсохла, я поняла, что зверек красив, невелик, но изящен. Красивее всего были глаза - большие, круглые, янтарные. Должно быть, она была кошкой того старика у колодца, тоже, наверное, наткнулась на стену, возвращаясь с вечерней охоты. И целый месяц скиталась, а может, давно наблюдала за мной, прежде чем осмелилась приблизиться к дому. Над недоверием взяли верх заманчивые тепло и свет, да еще, пожалуй, молочный дух.
Лукс скулил в заточении, я выпустила его и, придержав за ошейник, показала ему Кошку; погладила сперва его, потом ее, представив как нового домочадца. Лукс вел себя очень разумно, он явно все понял. Кошка же еще несколько дней была настроена враждебно и неприступно. Ей, верно, несладко пришлось в жизни, вот она и шипела яростно, когда любопытный Лукс приближался к ней.
Ночью она спала на кровати, крепко прижавшись к моим ногам. Было не очень удобно, но понемногу я привыкла. Утром Кошка убежала и вернулась только с наступлением сумерек - поесть, попить и выспаться в моей постели. Так продолжалось пять или шесть дней. Потом она перестала убегать и вела себя как порядочная домашняя кошка.
Лукс не оставлял попыток подойти к ней, он вообще был очень любопытным псом. Кошка наконец смирилась, перестала шипеть и даже дала себя обнюхать. При этом ей, по всей видимости, было не по себе. Она была весьма нервным и недоверчивым созданием, сжимавшимся при каждом шорохе и постоянно готовым удрать.
Прошло несколько недель, прежде чем она успокоилась и, кажется перестала бояться, что я пинком вышвырну ее вон. Странно, но вскоре Кошка доверяла Луксу больше, чем мне. Она определенно не ждала больше от него никаких каверз и стала обращаться с ним, как капризная жена с недотепой-мужем. Иногда фыркала на него и замахивалась лапой, а когда Лукс отскакивал, снова подходила и даже спала рядом с ним.
От людей она явно видела только самое дурное, но меня это не удивляло: всем известно, как худо живется кошкам именно в деревне. Я всегда относилась к ней по-дружески, подходила спокойно, что-нибудь при этом приговаривая. И когда в конце июня она впервые встала со своего места, подошла ко мне по столу и потерлась мордочкой о мою голову - это была победа! Лед сломан. Не то чтобы она приставала ко мне с нежностями, но, по-видимому, согласилась не вспоминать зло, причиненное людьми.
До сих пор она иногда испуганно шарахается или кидается к двери, если я сделаю слишком резкое движение. Обидно, но кто знает, может, Кошка понимает меня лучше, чем я сама, и догадывается, на что я способна. Сейчас, пока я пишу, она лежит на столе и глядит большими желтыми глазами через мое плечо на стену. Я уже трижды оборачивалась, да ничего там нет, кроме старого потемневшего дерева. На меня она тоже иногда подолгу пристально смотрит, но не так долго, как на стену, потому что через некоторое время приходит в беспокойство и отворачивается или закрывает глаза.
Лукс тоже отворачивался, если я долго смотрела на него. Не думаю, что глаза человека обладают гипнотическим воздействием, наверное, они просто слишком большие и яркие и неприятны меньшим созданиям. Мне бы тоже не понравилось, если бы на меня уставились глазищи величиной с доброе блюдце.
С тех пор как погиб Лукс, Кошка больше сблизилась со мной. Видно, понимает, что мы остались совсем одни, а прежде она ревновала к псу и не хотела этого показать. В действительности она больше нужна мне, чем я ей. Я могу разговаривать с ней, гладить, ее тепло поднимается по руке и успокаивает меня. Не верю, что я ей нужна так же.
Лукс со временем проникся к ней определенной симпатией. Она была для него членом семьи - или стаи, - и он встал бы на ее защиту - от любого врага.
Так нас стало четверо: корова, Кошка, Лукс и я. Ближе всех мне был Лукс, вскоре он стал мне не просто собакой, а другом, единственным другом в мире одиночества и усталости. Он понимал все, что ни скажи, знал, весело мне или грустно, и пытался утешить, как мог.
Кошка совсем другая - отважный, закаленный зверь, я ее уважала и восхищалась ею, она же всегда сохраняла независимость. Она ничуть не привязана ко мне. Ясно, у Лукса выбора не было, собаке хозяин необходим. Собака без хозяина - несчастнейшее на свете существо, даже самый скверный человек вызывает у своей собаки восхищение.
Вскоре Кошка начала предъявлять определенные претензии. Она желала приходить и уходить в любое время, даже ночью, когда ей заблагорассудится. Я отнеслась к ней с пониманием и, поскольку в холодную погоду окно было не открыть, проделала в стене за шкафом небольшое отверстие. С трудом, но дело того стоило: с тех пор по ночам меня оставили в покое. Зимой холодный воздух задерживал шкаф. Летом я спала, понятное дело, с открытым окном, однако Кошка всегда пользовалась собственным маленьким лазом. Она вела очень упорядоченную жизнь, днем спала, вечером уходила, возвращалась под утро и забиралась ко мне в постель погреться.
В ее больших глазах отражается мое лицо, маленькое и измученное. Она приучилась отвечать, если я заговариваю с ней. Не уходи сегодня ночью, говорю я, в лесу филин и лиса, а со мной тепло и безопасно. М-р-р, м-р-р мяу, отвечает она, должно быть, это значит: ну, человеческая женщина, посмотрим, не хочу решать заранее. И вскоре встает, выгибает спинку, дважды потягивается, спрыгивает со стола, скользит к выходу и беззвучно растворяется в сумерках. А потом и я усну тихим сном, в котором шумят ели да журчит вода в колодце.
Под утро, когда родное маленькое тельце прижмется к моим ногам, я усну чуть крепче, но не слишком крепко, нет: я всегда должна быть начеку. Ведь к окну может подкрасться кто-нибудь, кто прикидывается человеком, пряча за спиной топор.
Моя заряженная винтовка висит рядом с кроватью. Я все время настороже, прислушиваюсь, не приближаются ли к дому или к хлеву шаги. В последнее время я частенько подумываю вынести все из спальни и устроить там стойло для Беллы. Тут много "но", однако большим успокоением для меня было бы слышать, что она за дверью, совсем близко и в безопасности. Придется, конечно, пробить дверь из спальни наружу, и разобрать пол, и устроить сток. Сток можно вывести в промоину за домом, под маленькую деревянную уборную. Меня останавливает единственно мысль о двери. Конечно, с величайшим трудом, но я проделаю дверной проем, затем же придется подгонять к нему дверь хлева, а с этим мне ни в жизнь не управиться. Каждый вечер в постели я размышляю об этой двери, и почему я такая неумелая и неловкая, просто слезы наворачиваются. Все равно: если как следует пораскинуть умом, можно и с дверью справиться. Зимой Белле рядом с кухней будет хорошо и тепло, и она будет слышать мой голос. Пока снег и холодно, я все равно не могу ни за что приняться, остается только думать.
Тогда, в июне, хлев Беллы тоже задавал мне все новые задачки. Деревянный пол, пропитавшись насквозь мочой, начал гнить и вонять. Так дальше продолжаться не могло. Я оторвала две доски и прокопала сток. Избушка немного покосилась в сторону ручья; видимо, осел грунт. Это оказалось весьма кстати: рыхлый известняк все впитает.
Летом позади хлева слегка пованивало, но туда я вообще не ходила, а уж в хлеву-то теперь было чисто и сухо. Склон за хлевом всегда неприветливый, даже страшный, вечно в тени, сырой и густо заросший елями. Там растут беловатые губчатые лишайники, и всегда слегка попахивает прелью. То, что нечистоты могут попасть в ручей, меня мало беспокоило. Колодец питается горными ключами, вода в нем чистая и очень холодная, самая лучшая вода, какую я когда-либо пила.
Пришло в голову: я ни разу не помечала в календаре дней, в которые удавалось подстрелить какую-то дичь. Припоминаю теперь, что мне было просто противно это записывать, довольно уж и того, что приходилось это делать. И сейчас писать об этом не хочется, разве только о том, что вскоре после первых промахов мне вполне удалось обеспечивать нас мясом, не расходуя слишком много патронов. Хоть я и горожанка, мать моя была из деревни, как раз из этих мест. Мать Луизы была ее сестрой, и летние каникулы мы всегда проводили в деревне. Тогда ведь еще не было моды ездить в отпуск на Ривьеру. И хотя все летнее время в деревне проходило словно бы в игре, кое-что из услышанного тогда запало в память и облегчает мою нынешнюю жизнь. По крайней мере, я не так беспомощна. Тогда, детьми, мы с Луизой много стреляли по мишеням. У меня получалось даже лучше, чем у Луизы, но заядлой охотницей стала все-таки она. Тем первым летом здесь, в лесу, я к тому же часто ловила форель. Убивать их мне давалось легче. Не знаю почему стрелять косуль мне до сих пор кажется особенно отвратительным, почти подлым. Никогда мне не привыкнуть.
Припасы таяли чересчур быстро, пришлось во всем себя ограничивать. Особенно не хватало овощей, фруктов, сахара и хлеба. Я пыталась хоть отчасти заменить все это диким шпинатом, латуком и молодыми еловыми лапками. Позже, когда я с нетерпением ждала молодой картошки, настала пора, когда меня страстно на что-нибудь тянуло, прямо как беременную. Мечты о хорошей и обильной еде преследовали даже по ночам. К счастью, это продолжалось не слишком долго. Состояние, памятное по военному времени, хотя я успела уже забыть, как страшно зависеть от неудовлетворенного тела. Но едва только поспела первая картошка, дикие вожделения покинули меня, и я понемногу стала забывать, каковы на вкус свежие фрукты, шоколад и кофе-гляссе. Я перестала вспоминать даже запах свежего хлеба. Но забыть о хлебе совсем мне ни за что не удастся. Даже сейчас иногда ужасно хочется хлеба. Черный хлеб стал для меня сказочным сокровищем.
Когда я вспоминаю то лето, оно представляется полным забот и тяжких трудов. Я едва справлялась с навалившейся работой. Непривычная к тяжелому физическому труду, я постоянно чувствовала себя разбитой. Еще не научилась разумно распределять дела. Работала то слишком быстро, то чересчур медленно, и до всего приходилось доходить своим умом. Я измоталась и похудела, даже работа в хлеву казалась неподъемной. Не представляю, как мне удалось пережить это время. Правда, ума не приложу. Наверное, только потому, что я вбила себе в голову, что должна выжить, да еще приходилось заботиться о троих животных. От постоянного перенапряжения я скоро начала чувствовать себя так же плохо, как бедняга Гуго: засыпала, едва присев. Да к тому же, хоть я и мечтала дни и ночи о вкусной еде, в действительности не могла проглотить ни кусочка. Кажется, я жила исключительно молоком Беллы. Только оно не вызывало отвращения.
Заботы настолько меня поглотили, что некогда было трезво подумать о своем положении. Решив держаться, я держалась, но забыла зачем и жила только сегодняшним днем. Не помню, часто ли я ходила в то время в ущелье, думаю, что нет. Помню только, что однажды, в конце июня, я отправилась на луг у ручья посмотреть траву и взглянула за стену. Человек у колодца упал и лежал теперь на спине, слегка согнув ноги, сложенная ковшиком рука все еще поднесена к лицу. Его, должно быть, повалило бурей. На труп не похож, скорее на одну из находок в Помпеях. Стоя и глядя на этот окаменевший абсурд, я заметила по ту сторону стены в высокой траве под кустами двух птиц. Должно быть, с кустов их тоже сбил ветер. Очень славные, похожие на раскрашенные игрушки. Глазки блестели, как полированный камень, краски оперения еще не выцвели. Они выглядели не мертвыми, а так, словно никогда и не были живыми, совершенно неорганические. Но все-таки некогда они жили, тоненькие шейки трепетали от теплого дыхания. Лукс, как обычно бывший со мной, отвернулся и подтолкнул меня мордой. Он явно хотел, чтобы я шла дальше. Он был разумнее меня, и я позволила ему увести себя от каменных штуковин.
Позднее, бывая на лугу, я старалась не смотреть за стену. В первое же лето она почти полностью заросла. Некоторые из моих ореховых прутьев чудесным образом пустили корни, и вдоль стены протянулась живая изгородь. На лугу цвели горная гвоздика, водосбор и высокие желтые травы. По сравнению с ущельем луг был веселым и приветливым, но, поскольку он примыкал к стене, мне там всякий раз было не по себе.
Хоть Белла и привязала меня к дому, мне все-таки хотелось попытаться еще немного осмотреть окрестности. Я припомнила дорогу, ведущую к другому домику, выше в горах, и дальше вниз, в долину по ту сторону гор. Надумала отправиться туда. Чтобы не оставлять надолго корову одну, решила выйти затемно. Как раз было полнолуние, погода ясная и теплая. Поздно вечером я подоила Беллу, принесла в хлев воды и сена, Кошке поставила у печки молока. Едва взошла луна, около одиннадцати мы с Луксом пустились в путь. Я взяла с собой немного провизии, ружье и бинокль. Тяжеловато, но я не рискнула идти безоружной. Поздняя прогулка взбудоражила и страшно обрадовала Лукса. Сначала я поднялась к домику, который был еще на участке Гуго. Тропа была в хорошем состоянии, света от луны - достаточно. Мне никогда не было страшно ночью в лесу, а вот в городе меня одолевали всякие страхи. Почему так, не знаю, может, потому, что мне никогда не приходило в голову, что ночью в лесу могут быть люди. Мы поднимались почти три часа. Когда я вышла из лесу, в ярком лунном свете открылась небольшая прогалина и домишко посреди нее. Я собиралась осмотреть хибарку на обратном пути и присела на скамейку перед ней передохнуть и попить. Тут было много холоднее, чем внизу, а может, мне так просто показалось из-за холодного белого света.
С меня спало тупое оцепенение последних дней, стало легко и свободно. И если я когда-либо ощущала, что такое покой, так это той июньской ночью на освещенной луной прогалине. Лукс прижимался ко мне, спокойно и внимательно глядя на чернильно-черный лес. Мне не сразу удалось подняться и отправиться дальше. Я перешла росистую лужайку и снова углубилась в лесную тень. Иногда в темноте что-то шуршало, должно быть, вокруг сновало множество мелких зверьков. Лукс бесшумно двигался рядом, наверное, все еще думал, что мы идем на охоту. Полчаса мы шли лесом, я вынуждена была идти медленно - лунный свет едва освещал тропинку. Ухала сова, но ее крик был ничуть не страшнее любого другого звериного голоса. Я поймала себя на том, что стараюсь идти предельно бесшумно и осторожно. Не могла иначе, что-то меня заставляло. Когда наконец мы вышли из лесу, занимался рассвет. Неяркий свет зари сливался с лучами заходящей луны. Тропа вилась меж горных сосен и кустов рододендрона, выглядевших в призрачном свете большими и маленькими серыми глыбами. Время от времени из-под ног срывался камень и с шумом катился по осыпям в долину. Дойдя до вершины, я в ожидании уселась на камень. Примерно в полпятого взошло солнце. Налетевший свежий ветер тронул волосы. Серо-розовое небо стало оранжевым и огненно-красным. Я впервые видела восход в горах. Рядом был только Лукс, казалось, он тоже пристально наблюдал за игрой красок. Ему стоило немалых усилий удержаться от радостного лая, это было заметно по тому, как подрагивали его уши, а шерсть на спине ходила волнами. Вдруг стало светло как днем. Я поднялась и стала спускаться в долину. То была длинная долина, заросшая густым лесом. В бинокль ничего нельзя было разобрать, кроме леса. Поле зрения ограничивал следующий хребет. Это меня разочаровало, я рассчитывала увидеть оттуда хоть одну деревню. Теперь было ясно: если я хочу что-нибудь увидеть, надо идти ельником дальше. Выше начинались альпийские луга, оттуда наверняка больше видно. Но идти вверх и вниз одновременно нельзя, так что я пошла в долину. Это показалось важнее. Очевидно, я по-идиотски надеялась, что там стены нет. Боюсь, что так, иначе зачем бы идти. Я была теперь на соседнем участке, сданном в аренду, насколько мне известно, какому-то богатому иностранцу, приезжавшему только раз в году, к оленьему гону. Видимо, поэтому и дорога была ужасная, повсюду промоины от вешних вод. На участке Гуго дорогу тотчас же приводили в порядок. Кое-где дорога просто походила на речное ложе. Ущелья здесь не было. По обе стороны ручья вздымались лесистые склоны гор. А вообще эта долина была приветливее моей. Я пишу "моей". Если и есть новый владелец, так он еще не объявился. Не была бы так размыта дорога - я сочла бы свой поход прогулкой. По мере спуска в долину вела себя все осторожнее. Старательно помогая себе альпенштоком, следила, чтобы Лукс не отходил ни на шаг. У него, впрочем, словно и не было дурных предчувствий и воспоминаний, он бодро топал рядом. Я еще не дошла до опушки, как альпеншток уперся в стену. Я была совершенно обескуражена. Вокруг лес, да впереди виднеется кусочек дороги. Здесь стена была дальше от ближайших домов, чем с моей стороны. Еще даже не показался большой охотничий дом, построенный всего два года назад и, по слухам, оборудованный со всяческим мыслимым комфортом.