Митина любовь - Галина Щербакова 2 стр.


Помню день отъезда. Плач и голос мамы и бабушки, приход Ольки, которая подала Мите для прощального поцелуя краешек уха, а потом все оттирала его и оттирала носовым платком. Помню, как подставили Мите мою голову и он, прикусив мне легонько волосы, сказал:

- Я залатаю эту дырку, птица!

Уже уехала подвода, а они выли над Митей, как над покойником, бабушка и мама. И зря.

Как потом выяснилось, поцеловав меня в макушку, Митя сел в поезд по ходу движения, поэтому успел увидеть (а мог ведь, дурачок, сесть к дороге спиной), как колготится на перроне молодая женщина с узлами и чемоданами, норовя ухватить их все сразу. Митя - как Митя - рванулся человеку на выручку, втащил ее в вагон, да еще к себе в купе и поехал с девушкой со странным именем Фаля навстречу поддуванию, войне, судьбе и, можно даже сказать высокопарно, - смерти.

Я, уже сейчас, полезла в разные справочники, чтоб понять, откуда у нее это имя - Фаля Ивановна. Я ведь ее поначалу звала Валей, пока она, не изломив бровь и не отведя меня в сторону, не объяснила мне, что она - Фаля… "Фэ"…

Я почувствовала ее раздражение не только в изломленной брови, но и в наклоне ее прямой спины ко мне. Откуда ей, Фале, было знать, какой необыкновенной красавицей казалась она мне, как мечтала я, выросши, быть на нее похожей, как заворачивала я свои прямые лохмы за уши, чтоб обузить свое скуластое лицо, как втягивала внутрь щеки и стучала себя по челюсти: это же надо иметь такие широкие зубы! Тогда как у Ф(Фэ!)али во рту росли белоснежные дынные семечки, мелкие, продолговатые и такие плотненькие, что не заковыряешь никакой спичкой. Когда я бывала одна, я училась четко произносить букву "Фэ", чтоб даже в быстрой речи она ненароком не выскочила из меня вэ-звуком.

Но все это было потом… А пока мама и бабушка бегут навстречу почтальонше, как только та покажется в конце улицы. Причем бегут вдвоем.

Потом, через годы, мама мне объяснила, что они обе ждали плохих известий и как бы хотели (каждая в отдельности) принять удар на себя.

Но писем не было.

А однажды ночью в калитку застучали, и это было уже окончательно плохо, хуже не бывает, потому что ночью приходят только телеграммы.

- Господи! Господи! - шептала бабушка.

- Матерь Божая, спаси и сохрани! - шептала мама.

Обе часто крестились. Сестра Шура смотрела на все громадными глазищами, в которых не было ни страха, ни любопытства, а нечто неведомое, нечто устойчивое, которое потом, через многие годы, я назову равнодушием приятия судьбы, она оскорбится, а я начну оправдываться. "Ты же ничему не удивляешься!" - скажу я ей. "Потому что я и так знаю!" - ответит она.

Отдаю ей должное: она действительно много знает заранее.

Мы услышали с улицы крики, но это были крики жизни. В дом вошли Митя и женщина.

- Прошу любить и жаловать! - сказал Митя. - Моя жена Фаля.

Подробности были сногсшибательные. Фаля - врач. Каверна на рентгене не проявляется. Поэтому пока воздержались от поддувания, лечат медикаментозно, а Фаля хоть и хирург, но контролирует.

Тут у меня полная путаница со временем. Шура говорит, что война уже шла и Фаля как раз собиралась на фронт. У меня все сбито, потому что я помню только радость возвращения Мити. Только.

То, что Фаля была врачом, определило легкость вхождения ее в нашу семью. Врачей у нас не было. Были кулаки, пожарники, горные инженеры, химики-технологи, модистки, бухгалтера, учительницы, было отродье - четвероюродная содержанка, которая, к радости семьи, умерла рано, - были верстальщики газет, домохозяйки, музыканты и даже инструктор райкома. Врачей не было, и это, на взгляд бабушки, было признаком недостаточной успешности рода. "Случись что…" - вздыхала бабушка. Диплом врача перевесил немаловажную деталь - Фаля была старше Мити на восемь лет.

Видимо, все-таки уже была война. Хирургам полагалось отправляться на фронт, а стоящие на учете в тубдиспансере и нужные тылу железнодорожники, естественно, оставались на местах, то есть в тылу.

Но в нашем случае слово "тыл" смысла не имело. Мы были оккупированы сразу.

После женитьбы Митя жил в Ростове, который несколько раз переходил из рук в руки, и была в этом не военная хитрость, как у Кутузова, а нормальная человече-ская нервность, она же дурь. Люди ненавидели немцев, но, когда возвращались наши, чувства подчас возникали аналогичные. Но это а пропо. Невеселое наблюдение над много стреляющим и много убиваемым народом. Он мечется. Он меченый.

Как потом узналось, Митю в Ростове три раза ставили к стенке. Один раз немцы, два раза наши. То, что его не убили, чистая мистика. Немцы прострелили ему левую руку, он упал, а окончательной, как теперь принято говорить, зачистки сделано не было. А еще немцы! Свои во второй Митин раз стрельнули поверх голов - такие же случайные были стрельцы, как и те, что стояли возле стенки, - а в третий раз пуля прямехонько попала в первую немецкую дырку, еще путем не зажившую. Митя снопом рухнул, и его даже чуть не закопали: от болевого шока он был мертвей мертвого. Но там поблизости случилась женщина… Она и выходила Митю стихийно, без медицинской грамоты, отчего левая рука у Мити плетью висела всю его оставшуюся жизнь, совсем мертвая рука, но как бы и живая тоже.

Фаля приехала к нам уже в конце войны. Ее демобилизовали по ранению. Она не нашла в Ростове Мити, соседи сказали, что его расстреляли, не соврали, между прочим, - откуда им было знать про траекторию полета пули-убийцы и существование близких к могилам сердобольных женщин? Фаля кинулась лицом в подушки, прокричала в них криком и поехала к нам, узнать, как мы и что…

Теперь уже кричала в подушки бабушка, которая про Митю не знала ни сном ни духом и почему-то держала в своей голове возможность Митиной эвакуации: все-таки человек всю жизнь стоял как бы близко к паровозу. Когда все обрыдались и откричали и сели обедать, только тут обратили внимание на то, что у Фали нервный тик на правой половине лица, что уголок ее рта навсегда закрепился в ехидной усмешке, затрудняя общение с ней. На общем собрании семьи, устроенном бабушкой возле уборной, нам всем было приказано не обращать внимания на мимику Фалиного лица, закрывать на нее глаза, а только слушать. Одним словом, при виде Фали нам рекомендовалось временно ослепнуть.

Мама возмутилась:

- Мы что, недоумки, что надо это объяснять?

На что бабушка ответила:

- Мы запустили детей, они растут без понятий. Особенно ты, - и бабушка ткнула в меня пальцем.

Так все и наложилось: на выражение лица Фали моя детская обида на бабушку. Я ведь была хорошая девочка и, между прочим, с понятиями, я для Фали букву "Фэ" учила как ненормальная - за что же меня так? Неизвестно, какие бы из этого выросли букеты, если бы не случилось то, что случилось.

Дальше пойдет рассказ про то, чего я доподлинно ни знать, ни видеть не могла. Может ли быть достаточным основанием для достоверности узенькая прорезь для пуговички на Митиной манжете, которую он не мог победить сам и попросил меня помочь. Я так старалась, пропихивая пуговичку, что у меня замокрело под носом, а Митя сказал:

- Никто уже не скажет, что ты не тужилась в труде. Сопли - сильный аргумент…

- Ничего смешного, - обиделась я. - Тебе что? Некому дырочки разрезать?

Я к тому времени уже "прошла войну" и стала языкатая не по годам, что как раз и не нравилось бабушке. Она же не знала, что я научилась и другому

- не ляпать с бухты-барахты, хотя Мите, как своему, я могла намекнуть, что не все в его жизни складно, если пуговичка в дырочку не пролезает. Я ведь выросла в семье, где соблюдались такие мелочи. У меня до сих пор ими полна голова, и я не могу без отвращения смотреть, как пьют "из горлА" прямо на улице. Даже на пропол картошки собирали в беленькую хусточку железные кружки для воды - по числу копающих. Это же надо, какие аристократы долбаные! Пили ведь из мутного ручья, но каждый из своей кружки.

Вспоминаю еще случай с Митей того же времени.

Митя стоял возле уже поминаемой ржавой бочки и как-то печально баламутил воду, а я не удержалась и погладила его бессильно поникшую руку…

- Знаешь, птица, она у меня совсем мертвая, зачем я ее ношу?

- Вылечат, - тоненько пропищала я. - Под салютом всех вождей - вылечат.

- Ну разве что под салютом, - и он мокрой живой рукой прижал меня к себе, и в меня вошло его горе. Почему-то я сразу поняла: не в руке дело. И вообще не про нее речь.

Вот на основании узкой пуговичной прорези и Митиной частичной мертвости я рисую, как это могло быть.

…Однажды, проснувшись совсем в другом месте, Митя застегнул пуговичку на недвижной левой манжете и пошел к своей новой женщине - подруге-спасительнице, - чтоб она оформила ему правую манжету. Пока та вталкивала пуговичку в узковатую прорезь, Митя вздохнул и сказал:

- Надо бы съездить к Кате. - (Бабушке.) - Живые ли?

- Езжай, - сказала женщина. - Знать надо…

Она стояла и сопела близко, эта женщина, которая нашла его присыпанного и остановилась - а сколько людей прошло до нее мимо? Эта же затормозила, а потом сходила за тачкой и привезла его к себе, и раздела догола во дворе, и смыла с него шлангом человеческую и нечеловеческую грязь, а потом, уже в байковом одеяле, внесла в дом и положила прямо у порога, потому что на большее ее не хватило, внутри у нее вроде как что-то хряпнуло, и она подумала: "Это у меня произошло опущение матки".

Конечно, у Мити была жена Фаля. Она сражалась на фронте за жизнь наших раненых солдат. Что там говорить, какое может быть сравнение - жена-врач-воин и просто женщина с опущенной маткой. У Мити была бабушкина выучка в отношении к образованию вообще и к медицинскому в частности. Но вы же помните, что выбирал Митя на базаре?

В "момент пуговички" Митя, считайте, и сделал свой окончательный выбор. Поэтому следующая его фраза - "поедем вместе" - и легла в основание трагедии.

Люба - женщину звали Люба - поняла, что значат эти слова. То, что он у нее год как живет, значения не имело и не играло. Многие жили не там и не с тем, с кем положено. Это свойство войны - перебуровить все к чертовой матери, чтоб потом долгие годы метаться и искать, искать и метаться. А потом этим гордиться. Мы по гордости - первые на земле. Я помечу это место и вернусь к нему потом. Надо будет написать негордую статью о гордости. Как, например, Емелька Пугачев гулял со своим воинством по просторам родины чудесной, столько народу перемолотил, но нам тогда позарез надо было тешить гордость и чего-то оттяпать у турок. Кровь лилась из сотен дырок, и изнутри, и снаружи. Опять же Чечня… Шахтеры голодают, пенсионеры ходят в кастрюлях на голове, но мы ведь еще не все чеченские дома разбомбили, чтоб было потом чем гордиться.

Что-то меня заносит в сторону, а не надо. Надо переступить через кровь. Надо возвращаться к месту и действию.

Дом Мити и Фали в Ростове был разбомблен, хотя именно их квартира пострадала меньше других. Но Митя, оставаясь у Любы, упирал именно на то, что дом разбомблен, а то, что квартира цела, он как бы опускал. Пусть там кто-то живет, пусть. Такое время, когда человек яко наг, яко благ, а у него ведь и крыша, и Люба. Что он, алчный какой-нибудь, чтоб хватать и хватать?

Кстати, так все и было. Люди захватили Митину квартиру, но не те, у которых ничего не было, а совсем другие. И поездка к нам на самом деле была вторым Фалиным делом, а первым было освобождение захваченной территории, что Фаля и сделала вполне профессионально. Война, она все-таки закаляет характер.

Но опять вернемся к "моменту пуговички". Люба как раз это сделала, всунула ее в дырочку, а Митя сказал "поедем вместе", что было равносильно "давай поженимся", иначе чего это ради тащить ее к родне? Надо сказать, что у Любы были правильные понятия, и она спросила Митю, не стыдно ли это при существовании жены. Видимо, конечно, не этими словами сказала Люба, а как-то иначе, но важна суть. Мысль Любы о Фале. И Митя, добрая душа, возьми и ляпни:

- Чует мое сердце - погибла она, - сказал он. - Ну ни одной же строчечки за всю войну, а мы ведь уже Киев обратно взяли, из двадцати четырех орудий салют был. Не из двенадцати. Столица ведь…

Митя и потом много говорил про взятие Киева, сидит-сидит, а потом ни с того ни с сего… Что-то его беспокоило, саднило в этом вопросе, я теперь думаю, это пошло с того момента, когда он осознал, что - Господи, прости!

- он как бы бессознательно хочет, чтоб Фали не было, а была Люба, не вообще, а в его жизни, но мысль эта подлая не давала покоя совести, и на язык выползал Киев как сигнал этой самой едучей совести.

Они с Любой сели в рабочий поезд - существовали тогда такие местные поездочки, что, коптя и чадя, бегали между городками и деревеньками, выполняя воистину рабочую миссию коммуникации.

И вот они уже идут по нашей улице, как шерочка с машерочкой, а бабушка стоит возле калитки, глаза под козырьком ладони, стоит и думает: что это за чужая пара прется со стороны станции в нашем направлении? Ну, вчера к нам приехала Фаля, это понятно, а к кому же эти двое?

Потом бабушка говорила, что она Митю узнала сразу, но вырвала с корнем эту мысль, потому как Фаля вчера рассказала про расстрел и сегодня лежала на диване, укрытая пуховым платком, и только-только как задремала. Этот ведь шел с бабой.

Пара неуклонно приближалась, и уже не было сомнения, что это был Митя, и бабушке бы криком закричать и кинуться к любимому брату - мало ли кто к нему в дороге притулился, может, Митя просто подносит женщине чемоданчик, как человек отзывчивый, - но бабушка потом сказала:

- Я чула… Чула…

В смысле - чувствовала.

- Катя! - первым тонко вскрикнул Митя уже считай у калитки, на что бабушка как бы не в лад ответила:

- Тише! Фаля отдыхает.

Бабушка одним махом перечеркнула войну, взятие Киева и форсирование Днепра, тик Фали и долгое отсутствие Мити и его поникшую руку. Она, как отважный радист, соединила траченные жизнью концы, ну и что ты теперь будешь делать, женщина, если ты не случайная попутчица, а приехала с Митей и со своим смыслом?

В это время Фаля подскочила к окошку, потому как услышала тонкий Митин голос, и, конечно, во-первых, во-вторых и в-третьих увидела Любу. И она видела, как бабушка взяла в свои руки всю ситуацию, а в зубы концы проводов. Все-таки, что ни говори, война учила быть генералами, и некоторые считали возможным и правильным жертв не считать, хотя другие - немногие - предпочитали спасать людей ценой обмана, хитрости, да мало ли чего.

Спасать или погубить - это не гносеологический вопрос для нашего народа, твердо знающего ответ: надо погубить. Поэтому ход мысли бабушки и ее поступок были исторически безупречны.

Она увела Любу с ее котомочкой к своей знакомой через три дома, которая была ей обязана. В свое время, в тот самый не к ночи помянутый тридцать седьмой, бабушка прятала ее сына, когда в очередной раз решался вопрос погубления. Бабушка продержала парня в погребе две недели, а потом ночью вывезла его на бричке, как мусор, набросав сверху живого тела какие-то банки и тряпки.

- Иди к жене! - громко сказала бабушка Мите, продолжая держать во рту концы искрящихся проводов. - Иди, она с ума сойдет от радости.

Услышав это, Фаля прыгнула на диван и зажмурила глаза, готовясь к изображению радостного сумасшествия, а Любу как под конвоем отвели к Митрофановне.

- А до тэбэ гости! - закричала ей бабушка на всю улицу. - Шукают тэбэ.

- Это чтоб всем-всем-всем объяснить явление чужого человека.

Ведь еще война, еще половина народа потеряна, кто ж не поверит, что кто-то кого-то ищет и, случается, находит.

- Я потом приду, - сказала она Любе, у которой от ужаса и стыда снова схватило в животе, она согнулась прямо до земли, до самых пахучих цветочков Митрофановны.

В нашем же доме были крики радости и удивления, и Митя плакал горючими слезами, увидев, как током бьется Фалина щека и как в ехидном уголке рта взбивается пенкой слюна.

Фаля не призналась, что видела в окне женщину, остальные не признались тем более.

Так как именно я толклась в центре событий, мне было повторено особо: женщина - Митина попутчица, она племянница Митрофановны. Беженка.

Мите и Фале было постелено на большой кровати, на которой после смерти дедушки никто не спал. Бабушка тогда сразу ушла на деревянный топчан в кухню, мои родители хотели было занять главное и лучшее место в доме, но бабушка их окоротила.

Завязался конфликт между бабушкой и мамой, и уже теперь я думаю: а с чего это она, бабушка, так упиралась? Зачем ей надо было сохранять парадную кровать под белым марселевым одеялом и с пышными подушками, укрытыми тюлевой накидкой? Что в этом было? И чего в этом не было? Я не знаю ответа. Но было как было: для Мити и Фали одеяло было сдернуто.

Очень пригодилась для вязи отношений в первый момент Митина бесполезная рука. Вокруг нее очень хорошо клубился разговор, и в какой-то момент у Мити от всеобщего к нему сочувствия, видимо, с души спало. Выйдя покурить на крыльцо, он с глубоким чувством сказал мне:

- Все-таки, птица, она инвалид лица.

И я поняла: Митя сходил на базар и сделал выбор.

В ту ночь мы не спали все, потому что бывшая в долгом неупотреблении кровать так бесстыдно скрипела и квакала, так ухала и ахала, что бабушка забрала меня к себе в кухню, и поэтому я знаю, что ночью она уходила. Вернулась холодная и мокрая, так как прошел дождик, но бабушка даже не заметила этого, потому что так и рухнула рядом со мной. Ночь высвечивала ее профиль, совсем не монетный, не римский, а вполне, вполне наш, отечественный, и я слышала, именно слышала, как у нее болит и мается душа. Мне хотелось ее защитить, и я думала - как? Ну как? Придумала: надо, чтобы уехала Фаля. Навсегда.

Почему в моем детском мозгу возник именно этот вариант решения проблемы, не знаю, не ведаю. Я ведь когда-то хотела быть похожей на нее, я училась четко произносить букву "Фэ", мне и потом было ее жалко, жалко ее красоты, но такую я уже не могла ее любить, потому что я человек неважный, я "на внешнюю красоту падкая, не интересуюсь внутренним содержанием, мне бы лишь сверкало". Так объясняла мне меня бабушка.

Но Фаля не уехала. Они решили погостить и гостили. Не знаю, когда исчезла от Митрофановны беженка, но как собирались на это деньги, знаю. Это по тем временам был трудный вопрос, и я думаю, именно тогда бабушка лишилась двубортного синего драпового пальто, к которому все прилипало, но почему-то это объяснялось высоким качеством материи.

Истинному как бы полагалось быть плоховатым. Это только искусственное с виду "ах!", но надо же понимать суть вещей. Взять хотя бы человека… И человека брали. На его конкретном примере - некрасивый, сутулый, штаны в латках - делалось обобщение: добрый, отзывчивый, скромный. Чем хуже, тем лучше - такой была проистекающая из жизненных наблюдений мысль.

И шилось коричневое платье, и из жидких сеченых волос плелись мышиные коски - ах, какая скромная девочка, любо-дорого посмотреть. Не то что…

Вспомнилось, и защемило, и шандарахнуло - такой я и осталась, чего уж там делать вид, что не так…

Назад Дальше