Нет такой нечеловеческой силы, которая смогла бы. Сдавайся, мил человек, и тебе будут созданы самые настоящие скотские условия. Как необходимому зверю тебе будет предоставлен на ночь теплый хлев и двухразовая еда. По твоим церковным праздникам в красных уголках ты займешься художественной самодеятельностью, а раз в месяц за стахановский труд тебя в виде вознаграждения ждет обряд спаривания, без последующего тебя пожирания.
Перестань даже думать, и руки вверх. Тех, кто попробует и попытается, ждет самое из самого. Из черепов будут сделаны пиршественные чаши.
Твоя Добрая Завоеватель".
А "кукурузник" еще кружил. Я машинально поднял голову. В тот же миг из самолетика посыпались. Похожие на арбузы, но не бомбы. Основной груз упал за стены крепости, но кое-что долетело и до нас с Забейдой. Бомба-арбуз как раз и рухнула в кустарник, где Забейда приземлился. Сперва короткий тупой звук, словно ткнули в поддых. Затем секунды громкой тишины. После них вопль моего напарника. Тот ломанулся к дороге, подхватив штаны. Затем стоял, вздрагивая, надо мной, вскрикивал, роняя слюну:
- Посмотри туда! Там! Упала с неба голова! Глаза сожрали вместе с носом! Это они так нас собрались!
Я же не предполагал отвечать, поскольку не знал что. Странно зажужжал под еще моей черепушкой парадокс: "Вот мы сидим тут на солнышке все утро, убиваем время. Странное словосочетание, экзистенциальное, имеется и в других языках. Kill the time, говорят американцы. На самом деле оно убивает нас, а мы в отместку лишь декларируем возможность убить время сами".
- Твоя Добрая Завоеватель, - сказал я.
- Что ты имеешь в виду? - вскрикнул Забейда.
- Да так. Просто подпись.
Толку от нашего караула нет. Это лишь способ занять солдат, чтобы не разлагались. Говорят, роты Иванова и Петрова на северных подступах вырыли окопы пятиметровой глубины, и теперь их расширяют, превращая в противотанковые рвы. Только справедлив вопрос: будут ли танки? Прошел слух, будто в этой войне побеждает ужас. Зародившийся где-то на юге, он распространился со скоростью чумы и не имеет вменяемого маршрута или фронта. Сперва был ужас, а уже после к нему, мутируя, примкнули люди. Прильнули мужчины. Все произошло быстро и смутно. НАТО вроде бы пресекло поползновения, и ужас устремился к тем, кто слабее на передок. Это мы слабее. В обе Отечественные, в Империалистическую, в Батыево нашествие…
- Я не знаю, - говорит Забейда, - даже и не знаю что. Что делать-то? Меня просто охватывает ужас!
- Это, Костя, такая война, - отвечаю, а он:
- Что значит такая! - возвышает голос. - Какая такая война? - спрашивает, а я ему:
- Отвали, Костя, - говорю. - Сходи лучше посиди в кустах напоследок. Из наших голов чаши сделают, оправят в золото или серебро, вставят в глаза рубины, а в ноздри сапфиры. Время отполирует следы от наших извилин…
- Нет там внутри никаких следов.
- Откуда тебе известно?
- Я два курса медицинского одолел.
- А потом что?
- А потом то.
- Понятно. Тем не менее время отполирует наши головы, и будем мы лежать за витриной будущего Эрмитажа.
- Не будет больше никакого Эрмитажа, - говорит напарник и решительно поднимается.
У него белое мучное лицо почти без бровей. Черты лица мелкие, неагрессивные. Он рыхловат и вызывает симпатию неизвестно почему. Такие люди до старости дети, усердные пятиклассники, получающие, несмотря на усилия, не более четырех с минусом.
Он скрывается в кустах подальше от упавшей головы, и я остаюсь один. Так как хотел.
Нас сменят после обеда, время которого условно, как содержание слова "любовь". Один год в своей жизни я изучал этот термин, изучил, сформулировал правильно и впервые в истории человечества. Если история продолжится с моим участием, то опубликую всю правду. Она лишь один из цветов спектра, всего лишь часть белого цвета. Когда-то полюбить, съесть и трахнуть означало одно и то же. Кажется, мы вернулись к пункту А, от которого человечество поплыло к трубадурам средневековья и политкорректной педерастии двадцатого века. А сперва было, как сейчас собирается. Вот нас полюбят, трахнут и сожрут одновременно во время сопротивления ужасу.
Костя Забейда затих в кустах, и я, забеспокоившись, перешагнул через обочину. Под ногами шуршали серые прошлогодние листья. Костя лежал за упавшим от смерти деревом, и сперва показалось, будто и он неживой. Но он всего лишь спал, положив крупную голову на зеленую кочку. Спал и пускал слюни. Ничего не боялся.
- Костя. - Я потрепал напарника за плечо, и он открыл глаза.
В них очевидно светилось белое безумие неполного пробуждения.
- Нас, Костя, вражеские пластуны в плен возьмут. Или свои расстреляют за предательство на посту.
- Что? Что? - Костя сел и спросил уже осмысленно: - Который час?
- Думаешь, я тебе спать дал? Мы же, брат, на боевом дежурстве.
- Есть хочу.
- Все хотят. Однако терпят. Ротный обещал кормить. Он ни разу не обманул.
- Сейчас бы… Не знаю что. Сковородку жареной картошки, вот что!
- Мало тебе надо для счастья.
- А мне никакого счастья не надо. Это когда я абитуриентом был, то искал смыслы. А сейчас просто имею инстинкты.
- Инстинкт самосохранения что-то не того у тебя…
- Зато половой еще теплится. Только что в такой групповухе участвовал.
- Где? - удивился я.
- Где! Во сне!
- Ну и кто кого?
- Победила дружба. Но все равно круче Бородинского сражения.
- Счастливый. А мне уже давно ничего не снится.
- Неужели до такой степени?
- Да я про сны говорю.
- Говори, говори…
Говорили так, потому что ужас отступил и остался банальный страх.
И тут пространство остановилось. Ничего особенно и почти незаметно. Только воздух перестал шевелиться, а птицы петь да листья трепетать. Даже осы, мухи, первые бабочки, даже пыль… И еще тревога, такая тянущая, словно голод сосет под ложечкой. Остановка продолжалась всего ничего - минуту или две. Затем все снова поехало, задвигалось, заскрипело. Скрип раздавался явственный - всяко уж громче мух и бабочек. Из-за поворота показались белые лошади, тянущие повозки, рядом с которыми шли тоже почти белые, но просто запыленные люди. Повозка за повозкой выкатывались на дорогу, первая поравнялась с нашим постом. Можно было разглядеть лица людей и морды лошадей. Последние вращали головами, как обдолбанные, а у людей оказались высохшие глаза и впалые щеки. Люди устало волокли ноги и ружья, а лошади повиновались из последних сил. Повозки оказались забитые странным персонажами - тоже военными пожилыми людьми, спеленутыми в смирительные рубашки, весело и несвязно выкрикивающими буквенные сочетания. Одна из повозок остановилась напротив поста, и лошадь, закричав, попыталась безуспешно вырваться на волю, а один из персонажей, вперив в меня то, что когда-то называлось человеческими глазами, разродился понятным почти слоганом:
- Рюс капут, мин херц, рюс капут!
Повозки прокатывали одна за другой, и скоро их движение стало привычным, будто было всегда.
- Что это - сумасшедший дом вывозят? - спросил Забейда.
- На Академию наук не похоже, - ответил я.
Рядом с повозками шли сопровождающие с оружием. Они приглядывали за спеленутыми, из которых кто мычал, кто вскрикивал, кто порывался спрыгнуть на дорогу. Такой тут же падал в пыль, его хватали и поднимали, слегка били по голове прикладом, закидывая обратно в транспортное средство. По обочине устало волочил ноги мужчина, в котором я не сразу узнал Николая. Знакомую, всегда бросающуюся в глаза лысину закрывала кожаная фуражка с широким козырьком. А седая борода давно уже не равнялась бесу в ребре. Он был затянут в портупею, под которую почему-то надел медицинский халат - белым его уже можно было назвать с трудом. Я сделал шаг навстречу.
- Коля!
Николай Медведев чуть повернул голову, и в его лице не возникло ни радости, ни удивления.
- Привет, - механически произнес он. - Ты тут, значит.
Мы обменялись рукопожатием. Коля достал кисет и стал сворачивать самокрутку. Я достал пачку сигарет.
- Давай твоих. Уговорил. - Края губ чуть дернулись в улыбку, и стало ясно, что он меня вспомнил.
Повозки выкатывали из-за поворота одна за одной. Скрип и грубый шорох занимали пространство, словно вражеские полки сдавшийся город.
- Я опять пошел по медицинской части.
- А это кто? Раненые?
- А там никого не ранят. Или в блин укатывают, или человек с ума сходит. Я несколько блинов видел. Хорошо прожаренных с обеих сторон.
Захотелось спросить, и я не сдержался:
- А ты?
Николай только пожал плечами и ответил все так же без эмоций:
- Я же патологоанатом. Мне просто так с ума не сойти. Только сушит вот здесь.
Он положил правую руку на сердце. На указательном пальце не хватало фаланги - ее заменяла грязная тряпочка.
- А-а! - Медведев увидел, на что я смотрю, и объяснил: - Это мне ужастик вчера оттяпал.
- Кто?
- Ты не знаешь? Мы так ихних рядовых называем. Кого в плен берем. Очень похожи нравом на лобковую вошь.
- Есть пленные?
Николай снял фуражку, достал из кармана брюк платок и вытер лысину.
- Не совсем. Всего одного и взяли на Псковском фронте. Он у наших парней мозг пил и был в отключке.
- Мозг?! В какой такой отключке? - По спине пробежал холодок, и влажный ужас зашевелился под ложечкой.
- Ты не вникай. Ни к чему.
- Так вы и пленных везете?
- Одного только.
- Дай посмотреть.
- За показ полагается расстрел. Только мне плевать. К нам расстрельную бригаду прислали. Каждого десятого, мол, за то, что позволили прорвать фронт, и за то, что, мол, покинули позиции. Такие свежие, в галифе, сапоги, как зеркала, сверкают. А тут ужастики-парашютисты. Лобковые вши то есть. Расстрельщики глянули и свихнулись все. Мы их тоже везем в смирительных рубашках.
- Так дай посмотреть.
- Пожалуйста. Силь ву пле. Везем гада в конце обоза. - Николай порылся в карманах, выудил очки с темными стеклами и протянул мне.
- Держи, - сказал он. - Просто так посмотришь - окажешься в смирительной рубашке. Башню сносит сразу! Не у всех, но рисковать не станем…
Проехала последняя повозка, и только через минуту где-то на дорогу выкатила странная конструкция. На сдвоенной повозке, запряженной парой старых, похожих на штангистов меринов, находился кубообразный объем, покрытый черной бархатной попоной. В тех местах, где она плотно облепляла куб, виделись ребра решетки.
- В Опочке у зоопарка позаимствовали. Он, гад, стал в себя приходить. У моих санитаров до сих пор тик.
Повозку сопровождало несколько бойцов в пропыленных гимнастерках, с натянутыми противогазами и винтовками с примкнутыми штыками наизготовку.
- Главное, не бойся. - Николай легонько подтолкнул меня. - Страх - вот что отравляет жизнь. А это чистый ужас. Иди. Испытай.
Лет с десяти или одиннадцати я стал представлять бесконечность пространства. Начитавшись книг про космос, столкнувшись с понятием бесконечности, вдруг понял как-то интуитивно, что сам-то не бесконечен, а значит, смертен, значит, умру - когда-нибудь, не скоро, почти бесконечно не скоро, но все-таки. И мне становилось себя жалко. Я закрывался с головой одеялом, представлял мерцающую звездами пустоту и плакал. Скоро это стало любимым, но, слава богу, нечастым философическим развлечением. Я не испытывал страха. Страх, как дрянная водка, от него более мутит, чем пьянеешь. А ужас… Чистый ужас кристален. После философичность прошла, и началось половое созревание со своими заботами. Затем ни страха, ни ужаса. Поступив в университет на вечерний и боясь оказаться в рекрутах, к счастью, узнал о новом законе, вступившем в силу. По нему всем, кто поступил в высшие учебные заведения летом 1967 года, предоставлялась отсрочка от армии до окончания курса. То есть в моем случае до 1973 года! Показалось - навсегда. Вечность, бесконечность возникали как раз где-то в районе этого бесконечно и вечно далекого года! И все. Более никакого ужаса. Только эпизодические страхи жизни… И никакого кристалла… Суета амбиций и бестолковщина инстинктов… Хотя страх и заслонил собой ужас, что-то такое подспудное происходило, какой-то генезис ужаса все-таки получался - он выдавливался в реальную жизнь, множа немотивированные страхи. В больницах же иногда обдавала волна забытого ужаса, обжигала. Но в страхе пребывать оказывалось легче. Ждать результаты анализов. Слушать, что скажет врач. А в полночь, держась за стенку, еле волочить ноги на черную лестницу курить, цепляться за наркотик никотина из последних сил. Днем и вечером на лестничной площадке толпились куряки обоих полов, а по ночам я сидел там один. Однажды доплелся, потянул ручку на себя, открыл застекленную плоскость двери, сделал шаг. В кресле сидела красиво-молодая в пеньюаре. Полумертвый инстинкт ловко увидел линии шеи и упругих сисек. Да и коленные чашечки не остались без внимания. Девушка-девица аккуратно курила тонкую сигарету. Дым струился неровно, словно почерк Ленина. Я видел ее днем в столовой. Она казалась ничего себе, очень даже ничего себе на фоне слепых и безногих старух. Увидев меня, она не смутилась, но и не обнаглела. Она просто констатировала без оттенков вопроса:
- Не спится, - а я ответил:
- Ноги болят, - и сел на лестничную ступеньку.
Она пожала плечами, встала, посмотрела на меня осуждающе, открыла дверь и ушла. Тут меня и накрыло. Кастрюлей ужаса обварило, как кипятком. После снова начались страхи, но ощущение запомнилось.
- Остановитесь. - Николай поднял руку, и лошади, понимавшие по-русски, затормозили.
Солдаты тут же сели на обочине и стали переговариваться, не снимая противогазов. В глухом мычании различались отдельные слога, но было видно: такие диалоги им не впервой.
- У тебя пять минут, - сказал Николай и отправился к солдатам. Мы несколько лет играли с ним в шахматы по будним дням и много до чего доигрались. До таких вещей даже, о которых не стыдно вспомнить. Но я не стану. Но то, что Медведев сопровождает плененный ужас, - это неспроста…
Проявив тактичность, они отвернулись. Я же проделал шаги и встал. Протянул руку, коснулся бархата. Он был теплый. Что-то такое же теплое, связанное с бархатом, возникло в памяти, но не приняло образа. Но нестрашное. Я нагнулся, подныривая под попону, протиснулся к решетке.
Там темно. Такое там. Звук. Неслышная нота, похожая на нерв в зубе, когда уходит боль. Ласковая в некотором смысле. И еще запах материнского молока. Но это уже запрещенный удар. И я понял: так начинается ужас. Или, точнее, используется. Мирный атом может обернуться водородным взрывом…
Ужас используется кем? Там не видно. Угадывается и чуть шевелится объем. Что-то шерстяное дышит. Затем оборвалось. Нет контакта и звуков-запахов. Даже легкий бриз, свежая прохлада, которая возникает возле кондиционера. До десяти досчитать нереально. Только до пяти…
Ужас возник в каждом кубическом сантиметре и был трогателен и почти нежен. От него могла б лопнуть голова, но это только у молодого. Потому старые и должны идти на войну - не всех ужас способен убить. Кое-кому он как рюмка рома. Или сумасшедшая баня. Или баба, от которой башню сносит. Или вдруг оказался на краю крыши. Так же кошка в полночь начинает визжать под окнами. Или когда тщеславия по яйца, а выбрали не тебя…
Вдруг звук. Не понял. Тогда он по-другому. Я так и не понял, что за существо, но догадался остаться в темноте и не видеть. Звук был похож на радио, в котором крутят ручку, стараясь поймать станцию и настроиться. Сразу стало понятно все:
- Маленький мой. Милый. Володенька.
Тогда я и понял еще раз устройство мира и вкус бесконечности. Но теперь я был уже готов высказать это русскими словами.
- Ну и как впечатления? Живой вроде? - Николай вглядывается в меня, да и я смотрю по-новому.
Хочется сказать все, что понял. Только нет покуда подходящих слов. Николай пристален. Он умеет так смотреть. Хочется, хочется, хочется. Но неожиданно вспоминается Париж и то, как я выходил на набережную острова Сен-Луи с листом бумаги и пытался рисовать Нотр-Дам. Мирная река и собачьи какашки у парапетов. Миру мир. Его так и не получилось дома. Посреди войны и возле гибели, после увиденного ужаса и в начале разговора с Николаем отчего-то уместным оказался Нотр-Дам, мой неумелый рисунок и та картина, которая возникла в мозгу во время рисования:
…желтый песчаный обрыв, открывший бледные прожилки травяных корней, а под дерном у края обрыва - обрубленные сосновые корни, торчащие из сырого песка. По корням струятся муравьи, поблескивая темными тельцами. Крупное сосновое тело над обрывом. По коре ниже свежей зарубки сочится смола, словно капельки солнца. И само солнце где-то за спиной пялится знойно на солнечный песок обрыва, и сосны уходят рядами в жаркий полумрак леса. Тяжелые ягоды голубики клонят кустики. Пахнет хвоей, пересохшим мхом. Судорожно перед глазами мелькнет испуганная птица, и более ничего не выдаст тревоги, ее, собственно, и нет в этом сосновом лесу, как нет и спокойствия. Здесь и тишина, но в тишине звоночек комариный, и хруст ветки, и шелест ветра в вершинах, и над лесом стойким метрономом поет жизнь кукушка; здесь и скрытая война - вон дятел, бодро постукивая, несет кончину древесным жучкам, а в серебряной паутине нашла смерть муха.